Электронная библиотека » Евгений Евтушенко » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 10:40


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Декабристские лиственницы

А. А н д р е е в у


В Киренский острог был сослан декабрист Веленягин. Чтобы не умереть с голоду, он вынужден был служить писарем в полицейском участке. В городе остались лиственницы, посаженные им.

 
Во дворе мастерской индпошива
без табличек и без оград,
словно три изумрудные взрыва,
эти лиственницы стоят.
 
 
И летят в синеву самовольно
так, что даже со славой своей
реактивные самолеты
лишь на уровне средних ветвей.
 
 
Грязь на улицах киснет и киснет,
а деревья летят и летят.
Прижимается крошечный Киренск
к их корням, будто стайка опят.
 
 
Воздух лиственниц – воздух свободы,
и с опущенных в Лену корней
сходят люди и пароходы,
будто с тайных своих стапелей.
 
 
И идет наш задира «Микешкин»
проторить к океану тропу,
словно маленький гордый мятежник,
заломив, будто кивер, трубу.
 
 
Нас мотает в туманах проклятых.
Океан еще где-то вдали,
но у бакенов на перекатах
декабристские свечи внутри.
 
 
Что он думал, прапрадед наш ссыльный,
посадив у избы деревца
и рукою почти что бессильной
отгоняя мошку от лица?
 
 
«Что ж – я загнан в острог для острастки.
Вы хотите, чтоб смирно я жил?
Чтоб у вас в полицейском участке
я по писарской части служил?
 
 
Но тем больше крыла матереют,
чем кольцуют прочней лебедят.
Кто сажает людей, кто – деревья,
но деревья – они победят».
 
 
Во дворе мастерской индпошива
без табличек и без оград,
словно три изумрудные взрыва,
эти лиственницы стоят.
 
 
Говорят, с ними разное было.
Гнул их ветер, сдаваясь затем,
и ломались зубастые пилы
всех известных в России систем.
 
 
Без какой-либо мелочной злости
и обид никаких не тая,
все прощали они – даже гвозди
для развешиванья белья.
 
 
С ними грубо невежи чудили.
Говорили – мешают окну.
Три осталось. А было четыре.
Ухитрились. Спилили одну.
 
 
И в окно мастерской индпошива
смотрит, сделанный мало ли кем,
как обрубленнорукий Шива,
бывший лиственницей манекен.
 
 
Обтесали рубанком усердно —
ни сучка, ни задоринки пусть.
Но стучит декабристское сердце
в безголово напыщенный бюст.
 
 
И когда прорываются с верфи
по ночам пароходов гудки,
прорастают мятежные ветви
сквозь распяленные пиджаки.
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Повара свистят

Г. К о р ж а н о в с к о м у


 
Повара свистят,
                         когда режут лук,
когда лук слезу вышибает,
                                           лют.
Повара свистят,
                         чтобы свистом сдуть
лука едкий яд
                       хоть бы как-нибудь.
Повара свистят,
                         а ножи блестят,
и хрустят, хрустят,
                              будто луку мстят.
Повара свистят
                         и частят-частят,
и поди пойми,
                       когда впрямь грустят.
Ну а я свищу,
                      когда я грущу,
когда сам себя
                       на земле ищу.
Ну а я свищу,
                      чтобы свистом сдуть
мою грусть-тоску,
                             хоть бы как-нибудь.
А ветра свистят,
                          тут и там гостят.
Не пойму,
                чего те ветра хотят?
Не пойму,
                с чего, аж насквозь дождист,
над Россией всей
                            раздается свист?
…Повара свистят,
                            когда режут лук,
когда лук слезу вышибает,
                                           лют.
 
Июль 1967
Монолог бывшего попа, ставшего боцманом на Лене
 
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь – боже упаси!
 
 
От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но – богохульником прослыл.
 
 
«Не так ты веришь!» – загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.
 
 
Но я сквозь внешнюю железность
у них внутри узрел червей.
Всегда в чужую душу лезут
за неимением своей.
 
 
О, лишь от страха монолитны
они, прогнившие давно.
Меняются митрополиты,
но вечно среднее звено.
 
 
И выбивали изощренно
попы, попята день за днем
наивность веры, как из чрева
ребенка, грязным сапогом.
 
 
И я учуял запах скверны,
проникший в самый идеал.
Всегда в предписанности веры
безверье тех, кто предписал.
 
 
И понял я: ложь исходила
не от ошибок испокон,
а от хоругвей, из кадила,
из глубины самих икон.
 
 
Служите службою исправной,
а я не с вами – я убёг.
Был раньше бог моею правдой,
но только правда – это бог!
 
 
Я ухожу в тебя, Россия,
жизнь за судьбу благодаря,
счастливый, вольный поп-расстрига
из лживого монастыря.
 
 
И я теперь на Лене боцман,
и хорошо мне здесь до слез,
и в отношенья мои с богом
здесь никакой не лезет пес.
 
 
Я верю в звезды, женщин, травы,
в штурвал и кореша плечо,
Я верю в Родину и правду…
На кой – во что-нибудь еще?!
 
 
Живые люди – мне иконы.
Я с работягами в ладу,
но я коленопреклоненно
им не молюсь. Я их люблю.
 
 
И с верой истинной, без выгод,
что есть, была и будет Русь,
когда никто меня не видит,
я потихонечку крещусь.
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Золотые ворота

Э. З о м м е р у


 
Шла самосплавом тишина.
За нашим карбасом волна
обозначалась, как вина
вторженья в область полусна
природы на закате,
и лишь светилась допоздна
крутых откосов желтизна,
и рудо-желтая луна
качалась, в небо взметена,
как бы кусок откоса на
невидимой лопате.
 
 
Крутился винт, ельцов кроша.
Однообразно, как лапша,
мелькали сосны, мельтеша.
А как хотела бы душа
не упустить ни мураша,
ни стебля во вселенной
и как хотела бы душа,
едва дыша, едва шурша,
плыть самосплавом не спеша,
как тишина вдоль камыша,
по Лене вместе с Леной!
 
 
Кричали гуси в тальниках,
и было небо в облаках,
как бы в бессонных синяках
под впавшими очами
творца, державшего в руках
мир, сотворенный впопыхах,
погрязший в крови и грехах,
но здесь, на ленских берегах,
прекрасный, как вначале.
 
 
Закат засасывало дно,
а облака слились в одно,
как темно-серое рядно,
и небо заслонили,
но от заката все равно
остались, вбитые в темно,
горя чеканкою красно,
ворота золотые.
 
 
Был краток их сиянья час.
Сгущались тучи, волочась,
но, зыбким золотом лучась,
мерцали те ворота
над чернотой прозрачных чаш,
как свежевытертая часть
старинного киота.
 
 
И тихо верили сердца,
что если с детскостью лица,
а не с нахальством пришлеца
чуть-чуть коснуться багреца
мизинцем удивленным,
то наподобие ларца
в руках дарующих творца
ворота эти до конца
откроются со звоном.
 
 
Но был упрям, как д’Артаньян,
бархатноглазый капитан.
Над ним висел железный план —
идти вперед, на океан,
где айсберги литые.
Он все предвидел, капитан:
ремонт, заливку и туман,
но в плане был большой изъян:
недоучел железный план
ворота золотые.
 
 
И капитан сказал нам: «Ша!» —
нас, подраскисших, тормоша,
и карбас, заданно спеша,
по волнам делал антраша,
а мы молчали, кореша,
нам было грустно-грустно;
жизнь лишь тогда и хороша,
когда отклонится душа,
перед природой не греша,
от заданного курса.
 
 
Я вахту нес. Я сплутовал.
Я втихаря крутнул штурвал,
но было поздно – прозевал! —
всё тучи залепили,
лишь край небес, алея, звал
туда, где канули в провал
ворота золотые…
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Баллада о ленском подарке
 
Подарками я не обижен, пожалуй.
Дарили мне все —
                             аж до каски пожарной.
Но в жизни не только мне гладили волосы,
а шли вперемешку —
                                  пинки,
                                             гладиолусы,
и чертовы зубы,
                          и медные трубы,
и даже
           (как смутно мне помнится),
                                                        губы.
Тот в рот, как подарок,
                                     мне проповедь вталкивал.
Тот – дал мне патронище противотанковый.
А вождь сенегальский
                                    жену чуть не отдал, —
чего не отдашь
                        ради дружбы народов!
Но все это —
                     лишние перечисленья.
Я лучше о том,
                        как мы плыли по Лене,
забыв о просушках,
                                с мошкой на макушках,
на карбасе, названном гордо: «Микешкин».
Вокруг было только величье откосов —
ни признака даже колхозов-совхозов,
и только олени по тундре алмазной
бродили еще не охваченной массой.
И вдруг из-за мыса возникла моторка,
чадя за версту,
                        как у черта махорка.
Грустя в одиночестве,
                                   видно, глубоком,
моторка прижалась к «Микешкину» боком.
И на борт – визитною карточкой скромной —
к нам рухнул таймень,
                                    как акула, огромный.
Потом появился тайменедаритель —
нельзя себе даже представить небритей!
Его борода в первозданности дикой
набита была чешуей и брусникой.
К тому же внутри бородищи, конечно,
дробинка болталась на рыжем колечке.
Прошелся по карбасу гость и сначала,
без слова нас всех изучал одичало.
И выпрямясь твердо,
                                  почти что военно,
представился хрипло:
                                   «Топограф… Валера…»
А малость обвыкнув, неловко помешкав,
спросил он:
                   «Кто был этот самый Микешкин?»
И мы рассказали, что был это лоцман,
который считал разособенным лоском
вести карбаса по дороге старинной,
для шика глаза завязав мешковиной.
Купцы, как ельцы,
                              суетясь, увивались:
«Уважь, Петр Иваныч…
                                      Уж мы, Петр Иваныч…»
А он презирал их пузатое племя
и бросил однажды три сотенных в Лену,
и крикнул купцу:
                            «Ежли прыгнешь и выловишь,
но только зубами – твои они, Нилович!»
И плюхнулся в воду купчина, как студень,
и в нижнем белье всенародно был стыден.
Мильонщик,
                     за эту позорную цену
он чавкал, глотая холодную Лену,
а нищий Микешкин
                                 над жадиной в нижнем
смеялся,
              как будто мильонщик над нищим.
И где-то в избеночке краснофонарной
штаны пропивал он,
                                 судьбе благодарный,
что жизнь свою шалую пьяницей прожил,
но Лену не пропил,
                               но совесть не продал.
Жандармы ему обещали полтыщи,
но он отвечал:
                       «Не вожу политицких».
«Да кто ты такой?» —
                                   угрожали кутузкой.
А он отвечал:
                      «Да я вроде бы русский».
Топограф Валера
                            рассказом увлекся.
Понравился явно Валере
                                        тот лоцман.
Понравилось то,
                          как он пил артистически.
Понравилось,
                      что не возил «политицких».
И карту достав,
                         как решенное, просто
Валера сказал нам:
                               «Дарю я вам остров».
И четко нанес без запинки малейшей
название острова:
                             «Карбас «Микешкин».
Молчали мы все
                           и смущенно курили —
ведь нам островов
                             никогда не дарили.
А ты, Петр Иваныч Микешкин,
подавно
             такого вовек не предвидел подарка!
Хотел я Валеру спросить поподробней —
о чем? —
              ну хотя бы откуда он родом.
Но, вспомнив рассказ и веселый и грустный,
он лишь усмехнулся:
                                  «Да вроде я русский».
И вот от борта отпихнулась моторка,
чадя за версту,
                        как у черта махорка,
и где-то за мысом в туманах промозглых
исчез человек,
                       подаривший нам остров.
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
За молочком
 
Наш карбас мягонько —
                                       в ивняк бочком,
а мы в деревню —
                            за молочком.
Ведром побрякиваем,
                                   идем,
                                            покрякиваем, —
вот-вот ленчаночка
                               качнет бочком
при коромыслице,
и губы в кислице,
и то, что следует,
                            у ней торчком.
 
 
А на берегу коромысло лежит,
а по коромыслу повилика бежит,
а по коромыслу гуляют муравьи,
видно, в его трещинах своим-свои.
 
 
А на суглинке лодка сохлая,
давно без неводов и верш,
лежит,
          как будто нельма дохлая,
обглоданная, брюхом вверх.
И, словно чья-нибудь сединка,
а чья —
            поди теперь узнай,
одна последняя сетинка
еще цепляется за край…
 
 
А сани удалые
в бурьяне под горой,
как будто удавили
их сорною травой.
И колокольчик ржавый,
забывший о езде,
к лишайнику, прижало
скелетом СТЗ.
 
 
Молочка?
Может, птичьего?
                             Эх, мама-мамочка…
Кок понурился,
                         и боцман потух.
Никакой нас не приветствует петух.
Никаких —
                  с губами в кислице —
                                                     девчат,
и буренки никакие не мычат.
Мы не просим о несбыточном эпоху, —
нам бы вляпаться в коровью лепеху!
Мы не просим неземных раев-садов, —
лишь бы пес какой нас тяпнул за сапог!
Ах, как грохает проклятое ведро!
Наступить бы нам на теплое перо,
нам бы с кем поговорить —
                                            хоть с дурачком!
 
 
…Мы на кладбище пришли за молочком.
Крест-накрест окна горбылем,
как будто избы крестятся,
прощаясь с тем,
                          что там – в былом,
а в будущем не встретится.
Лишь тучи ходят вверх и вниз,
летают и не тают,
как будто души мертвых изб
над крышами витают…
А за быльем-крапивой
                                    дымочек над избой —
взъерошенный, драчливый
                                           комочек голубой.
Смоленой дратвы шорох,
                                        и шилом да иглой
там одноногий шорник
                                     с тоскою держит бой.
На пришлых взгляд бросает:
                                           «Ну что ж, заходь в избу!» —
а сам хомут спасает,
                                 работает узду.
Покуда есть работа,
                                тоске людей не сжить.
Работа хочет что-то
                                распавшееся сшить.
По шорницкой привычке
                                         пьет, сидя на полу:
«Я здесь был сшит, парнишки,
                                                 и здесь я и помру.
Не бойтесь —
                      я не пьяный.
                                          Пускай пропал колхоз —
ногою деревянной
                             я в землю эту врос.
Сбежать?
               В тепле пристроиться
                                                   к чужому калачу?
Достоинства,
                     достоинства
                                         терять я не хочу!»
На лбу – булыги пота.
                                     Хрипит:
                                                  «Покамест здесь
в деревне есть хоть кто-то,
                                           еще деревня есть!»
На гимнастерке латаной
                                       медали всех сортов —
за оборону, взятие
                              различных городов.
Лишь нет одной медали —
                                          он заслужил, герой,
медаль за оборону
                              деревни мертвой той.
Ну что ж, пошли, матросики!
                                               Нас обступает мгла.
А там в избе работает,
                                    работает игла,
и снова к нам доносится,
гудя по кедрачу:
«Достоинства,
                       достоинства
                                           терять я не хочу!»
Эх, выручай, работа!
                                  Покамест, словно здесь,
в России есть хоть кто-то,
                                          еще Россия есть!
Ведро, как оробелое,
                                 не грохает во мгле.
И видим – что-то белое:
                                        чуть плещется в ведре.
Кок поясняет глухо
                                у темных изб-могил:
«Есть у него пегуха.
                                Сам доит.
                                                Нацедил».
Боясь хоть каплю выплеснуть
                                                 нечаянным качком,
кок улыбнуться пробует:
                                        «Мы, значит, с молочком».
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Красота
 
Роса в привередах не ходит,
по части запросов проста.
Роса себе место находит
везде, ибо это роса.
 
 
Роса лепестков не канючит —
росе не хватает садов,
и с проволочных колючек
свисает, как будто с цветов.
 
 
Олекмою полные ведра
к земле пригибают девчат,
но вольно качаются бедра
и груди крамольно торчат.
 
 
Копчушка в Сангарах киркою
по вечной стучит мерзлоте,
но челка льняною рекою
о вечной журчит красоте.
 
 
В толкучке усть-кутского орса
тебя обзовут: «Паразит!»,
но греческой выточкой торса,
смеясь, продавщица пронзит.
 
 
Шикарно взвалив под Слюдянкой
цементный мешок на плечо,
с какой величавой осанкой
чалдоночка кинет: «Ничо!»
 
 
А взгляд электродово-синий
вдруг сварщица в Ленске прольет,
и тайная грация линий
спецовку мятежно пробьет.
 
 
Ах как недостойны все робы
того, как звеняще тонки,
волною подкожною робко
по спинам бегут позвонки!
 
 
Ах сколькое в нас недостойно
того, как победно чиста,
пройдя революции, войны,
поводит плечом красота.
 
 
И не на грейпфрутовых соках
и прочих изящных харчах —
восходит на кашах жестоких,
на ржавых консервных борщах.
 
 
Уродствами разного рода
и лаской оков и кнута
не выбита эта порода,
не вытравлена красота.
 
 
Покуда, как всеисцеленье,
как нации гордость и честь,
есть женщины в русских селеньях —
Россия и будет и есть.
 
 
И верю я в чаянья наши,
когда вагонетки ползут,
а зубы Ростовой Наташи
слепяще блеснут сквозь мазут…
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Баллада о ласточке
 
Вставал рассвет над Леной. Пахло елями.
Простор алел, синел и верещал,
а крановщик Сысоев был с похмелий
и свои чувства матом выражал.
 
 
Он поднимал, тросами окольцованные,
на баржу под названьем «Диоген»
контейнеры с лиловыми кальсонами
и черными трусами до колен.
 
 
И вспоминал, как было мокро в рощице
(На пне бутылки, шпроты. Мошкара),
и рыжую заразу-маркировщицу,
которая ломалась до утра.
 
 
Она упрямо съежилась под ситчиком.
Когда Сысоев, хлопнувши сполна,
прибегнул было к методам физическим,
к физическим прибегнула она.
 
 
Деваха из деревни – кровь бунтарская! —
она (быть может, с болью потайной)
маркировала щеку пролетарскую
своей крестьянской тяжкой пятерней…
 
 
Сысоеву паршиво было, муторно.
Он Гамлету себя уподоблял,
в зубах фиксатых мучил «беломорину»
и выраженья вновь употреблял.
 
 
Но, поднимая ввысь охапку шифера,
который мок недели две в порту,
Сысоев вздрогнул, замолчав ушибленно,
и ощутил, что лоб его в поту.
 
 
Над кранами, над баржами, над слипами,
ну, а точнее – прямо над крюком,
крича, металась ласточка со всхлипами:
так лишь о детях – больше ни о ком.
 
 
И увидал Сысоев, как пошатывал
в смертельной для бескрылых высоте
гнездо живое, теплое, пищавшее
на самом верхнем шиферном листе.
 
 
Казалось, все Сысоеву до лампочки.
Он сантименты слал всегда к чертям,
но стало что-то жалко этой ласточки,
да и птенцов: детдомовский он сам.
 
 
И, не употребляя выражения,
он, будто бы фарфор или тротил,
по правилам всей нежности скольжения
гнездо на крышу склада опустил.
 
 
А там, внизу, глазами замороженными,
а может, завороженными вдруг
глядела та зараза-маркировщица,
как бережно разжался страшный крюк.
 
 
Сысоев сделал это чисто, вежливо,
и краном, грохотавшим в небесах,
он поднял и себя и человечество
в ее зеленых мнительных глазах.
 
 
Она уже не ежилась под ситчиком,
когда они пошли вдвоем опять,
и было, право, к методам физическим
Сысоеву не нужно прибегать.
 
 
Она шептала: «Родненький мой…» – ласково.
Что с ней стряслось, не понял он, дурак.
Не знал Сысоев – дело было в ласточке.
Но ласточке помог он просто так.
 
Июль 1967, борт «Микешкина»
Баллада о темах
1
 
Как я ненавижу,
когда, почесав себе темечко,
звонят мне бесстыже
и так предлагают:
                             «Есть темочка!»
Как сводник безносый,
гнусавящий сладко:
                                «Есть девочка!» —
ты, умник безмозглый,
поэту журчащий:
                            «Есть темочка!»
 
2
 
Серебряный танкер
                                явился мне ночью,
                                                летя лебедино над Леной,
и так мне
               невидимый кэптен в роландовый рог
                                                  затрубил над вселенной:
«Эй, на этажерке!
                             Не дрейфьте – бортом не задену.
Кто там Евтушенко?
                                 Ты слухай —
                                                      я дам тебе тему!»
И кэптен лавиной
                             исторг свою исповедь в рупор,
и рык его львиный
                               могуче тем рупором хрупал.
И тема сверхвестью
                                наш карбас трясла-протрясала,
и с брызгами вместе
                                 к лицу моему прирастала.
Я вздрогнул антенно.
                           Стремясь доказать: «Мы не в пешках!»
скрипел свою тему,
                               летя, как трирема, «Микешкин».
Герои триремы
                        как будто бы сладко храпели,
но горькие темы
                          в носах заострившихся пели.
Штурвалил наш лоцман.
                                        Подглазные синие тени
безмолвием ложным кричали:
                                                 «Мы темы… Мы темы…»
Разбитое качкой,
                            мое изнуренное тело
аж косточкой каждой вопило:
                                                «Я тема… Я тема…»
Вселенная выла,
                           каталась в падучей,
                                                           свистела
и в морду мне била, взывая:
                                             «Я тема… Я тема…»
 
3
 
На Лене было так,
                              на Лене.
Валились горы на колени.
«Что опыт наш,
                         когда мы немы?
Мы немы,
                но подскажем темы».
На Лене было так,
                              на Лене.
Березки-карлицы в моленье
тянули скрюченные руки:
«Ну чем не тема —
                              наши муки?»
На Лене было так,
                             на Лене.
Шли люди,
                  люди в исступленье
и в стол, —
                 бутылки аж летели! —
как финки,
                  всаживали темы!
Снабженец с ликом страстотерпца,
кляня торговую систему,
как будто бы:
                      «Я дам те перцу!»,
мне угрожал:
                     «Я дам те тему!»
…На Лене было так,
                                на Лене,
и я бежал,
                 ища спасенья.
Сдвигаясь,
                 лязгали стаканы,
как будто ляскали капканы.
Я, выдирая с мясом душу,
вновь удирал
                     и знал, что трушу.
Но темы плакали,
                             трубили,
в бока вонзались,
                            как дробины,
в печенку били,
                         как жаканы,
захлестывали,
                       как арканы.
И я тогда остановился.
Пар надо мной устало вился.
И, вызов свой швырнув, как бомбу,
«Спаси меня!» —
                           я крикнул богу,
но с неба глухо догудело:
«Я – не спасение…
                               Я – тема!»
 
4
 
Бестемье!
А ну повторите —
                   не кажется вам, что звучит, как «безделье»?
Бестемье?
Ссылаться в тайге – на безлесье,
                                                  в степи – на бесстепье?!
Опасно?
Конечно, есть темы,
                                но их не положено трогать?
Вы пальца
не сунули в щель,
                             а кричите про сорванный ноготь.
Невежлив
и жёсток наш век,
                             а помягче – и вы бы запели?
Но ежели
ты с бабой не можешь,
                                    виною не жесткость постели.
А мягонько
для Пушкина было?
                                 Пуховенько для Пастернака?
Вас матом бы!
Не видите тем?
                         Ах да, да – из-за «общего мрака».
Учитесь тогда у любой шелудивой собаки, —
ведь зренье собаки становится зорче во мраке.
Быстрее
втяните-ка воздух тревожным охотничьим носом!
Бестемье,
когда дуновение каждое пахнет вопросом?
Без лени
торчком, как локаторы, уши —
                                               в тревожные шорохи века!
Бестемье,
когда под медвежьими лапами
                                           люди хрустят, словно ветки?
Быть честной
собакой охотничьей —
                                    ясно! —
                                                опасное дело,
но челюсть
угрюмого волка на глотке твоей —
                                                        это тема!
 
Август 1967, борт «Микешкина»

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации