Текст книги "Собрание сочинений. Том 5"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
К. Ш у л ь ж е н к о
Сенегальская баллада
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
И поведет куда-то за руку,
на чьи-то тени и шаги,
и вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.
Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.
Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.
А снег повалится, повалится,
и цепи я перегрызу,
и жизнь, как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу.
1966
Посвящается Ланни Мак Холти
1
Сенегал,
я ныряю на дно кабаков без советчиков и стукачей,
в синяках
от чумных, начиненных нечаянностями ночей.
И плюю
на ханжей всего мира надводного – этих и тех,
и плыву
среди стеблей подводных – лилово мерцающих тел.
Голося,
две мулатки трясутся на сцене и падают ниц.
Их глаза —
как актинии жадные с щупальцами ресниц.
Но, едва
колыхаясь в чаду, меня тянут в себя сквозь века
твои два
карих глаза, как два необманных подводных цветка.
Мы вдвоем —
дети разных враждующих, как у Шекспира, семей.
Белый дом,
Серый дом[13]13
Серый дом – так презрительно называет молодежь дом южно-африканского правительства.
[Закрыть], – мы прорвались друг к другу из ваших
сетей.
Мы в бегах,
а за нами сирены, ищейки и прочий бедлам.
Мы в ногах
у единой праматери – вечности, гладящей головы нам.
Ланни, лань,
ты ко мне перепрыгнула через ракеты, эсминцы, моря.
Где же грань,
где граница меж нами двоими? – лишь кожа твоя и моя.
Так возьмись
перепрыгнуть и эту границу и губы бездонные
дай мне до дна.
Так вожмись
кожей в кожу, и станут они как одна.
Ночь, визжи!
В тебе что-то по пьянке опять, словно атомный смерч,
взорвалось,
и ножи
сумасшедшими рыбами пляшут над водорослями волос.
Скрежеща,
стулья в воздух взлетают, кастеты врезаются
с хрустом под дых.
Страшно, а?
Режут белые – черных, и черные – белых,
а желтые – тех и других.
Рев зверья,
а над свалкой, как будто в библейских льняных облаках,
льдом звеня,
пляшет шейкер у бармена в цепких бесстрастных руках.
Финкой в бок
и мартелем по морде кому-то, а бармен над хряском
костей и когтей —
есть же бог! —
наши души сбивает в заказанный богом столетьями
раньше коктейль.
Над ворьем,
над зверьем я за руку твою осторожно берусь.
Мы вдвоем.
«Не боишься?» – глазами вопрос, и глазами ответ:
«Не боюсь».
Что мне злость
всех бандитов на свете и что приближенье конца,
если сквозь
эту страшную драку – ко мне приближенье лица?!
Отчего эта драка? Какое нам дело! А может, все эти ножи
для того,
чтобы сблизило нас и прижало друг к другу
в крутящейся смерчем ночи?
Что любовь?
Это ты, это я, над кастетами, выстрелами, надо всем.
Что любовь?
Это вечное НАД
поножовщиной рас, предрассудков, сословий, систем.
Что любовь?
Это вечное ВНЕ
всяких драк, всяких свалок
Ромео с Джульеттой союз.
«Не боишься?» – глазами вопрос,
и глазами ответ: «Не боюсь».
2
Я пришел провожать с парой темных беспомощных рук —
не с цветами.
Мой ирландыш, прощай навсегда… Ну а может… А вдруг?
До свиданья!
Твое имя пребудет во мне и в последний мой час
свято, Ланни.
Хоть бы раз мы увиделись в жизни еще, хоть бы раз…
«До свиданья!»
«Самолет на Париж, самолет на Париж, господа!»
…В «каравеллу»
чемоданчик плывет, как по серой реке в никуда,
по конвейеру.
Мы прижались друг к другу затерянно, как дикари,
в тарараме
спекулянтов гашишем,
идеями,
девками
и
даже нами.
Мы бессильны с тобой, ну а может, мы просто малы
и безвольны?
На руках у меня, на ногах у меня – кандалы,
лишь без звона.
Уступаю тебя, да и ты уступаешь меня, как в бою
отступая…
Кандалы на руках и сквозь белую кожу твою
проступают.
Мы – невольники века,
невольники наших правительств и рас.
Всюду – путы.
Настоящей свободы —
ее ни у нас,
ни у вас —
лишь минуты.
Отпустив на минуту, обмякшую жертву питон
дальше душит.
Что любовь? Это только минута свободы. Потом
даже хуже.
Нету прав у людей, кроме древнего права страдать,
но и в этом
не хотят нам свободу по выбору нашему дать
кольца века.
Век сдавил наши души и, мнимой свободой дразня,
мнет их люто.
Если вечной свободы попавшему в кольца нельзя —
пусть минута!
А потом – меня можете вешать,
ножами тупыми стругать —
что угодно!
Только раньше вы дайте мне право свободно страдать,
но свободно.
Пусть нам снова страдать,
если снова мы будем вдвоем —
до свиданья!
Мыслим – значит, живем?
Нет, страдаем – и, значит, живем!
До страданья!
1966
Это стихотворение – о моей собственной любви – я много лет никак не мог напечатать без уводящей в сторону врезки «Рассказ моего друга-поэта из Южно-Африканского Союза, полюбившего на Сенегальском фестивале белую американскую девушку ирландского происхождениях. Такой врезкой приходилось прикрываться не только от цензуры, но и от нашего читательского ханжества.
Западные киновпечатленияТоварищ гитара
Прочь акатоне,
прочь пеонов —
айда на фильмы про шпионов!
Что Гамлет
или Хиросима!
Страданья —
это некрасиво.
Красиво —
чью-то ручку чмокнуть,
и вдруг —
наручник на нее.
Красиво —
выследить и чпокнуть.
Не жизнь – малина,
ё-моё!
Что толку шумным быть поэтом,
какая в этом благодать!
А вот бесшумным пистолетом
полезней,
право,
обладать!
Чекист сибирский
Лев Огрехов
вербует водкой бедных греков
и разбивается на части,
вооруженный до зубов,
внезапно выпрыгнув из пасти
рекламы пасты для зубов.
С мешком резиновым тротила
американец Джон О’Нил,
напялив шкуру крокодила,
переплывает ночью Нил.
Следя за тайнами красавиц,
шпион китайский —
тощий Ван,
насквозь пружинами пронзаясь,
ложится доблестно в диван.
И там, страдая,
вместо «Мама…»
он грустно шепчет:
«Мао… Мао…»
И надо всеми,
как над плебсом,
ведя себя с английским блеском,
целует девочек взасос
Джеймс Бонд —
шпион, Иисус Христос!
С ума схожу.
Себя же боязно.
Быть может, я и сам шпион?
Я скручен лентами шпионскими,
как змеями —
Лаокоон.
Вот к вам приходит друг с бутылкой.
Не слишком кажется ли пылкой
вам речь его?
Воркует бас…
А может, он вербует вас?!
Вот ночью женщина в постели
вам что-то шепчет еле-еле.
В ее глазах такая качка…
А может быть, она стукачка?!
Ваш дядя —
самых честных правил —
купил тройной одеколон.
Он вас подумать не заставил,
что он в душе —
тройной шпион?!
Вот мира этого Бербанк!
Шпикам на радость мокроносым
скрестил он розу с микрофоном
и положил мильончик в банк.
Но, кстати, знайте,
что пионы
уже давным-давно —
шпионы.
Мне снится мир под мрачным сводом,
где завербована луна,
где городам и пароходам
дают шпионов имена.
Спешат шпионы-делегаты
на мировой шпионский съезд.
Висят призывные плакаты:
«Кто не шпионит – тот не ест».
И тысячи живых шпионов,
как совесть наций, честь и суд,
букеты розо-микрофонов
к шпионам бронзовым несут…
Реклама,
брось шипеть неоном!
В моем понятии простом
шпион останется шпионом,
Христос останется Христом.
1966
Муз. Э. Колмановского
Баллада о самородках
Тревожные струны,
будя и парней и девчат,
как будто бы струи,
журчат над Россией, журчат.
И кружатся пары
в квартирах, дворах и садах,
и едут, и едут гитары
куда-то в ночных поездах…
Припев:
И куда бы судьба ни кидала
(а характер у нее не золотой),
ты со мною, товарищ гитара,
на веревочке, веревочке простой…
Товарищ гитара… Гитара!
Мы были в атаках
и где-то в дремучей тайге,
царапин хватает,
гитара, на мне и тебе.
Бывает несладко,
но я и гитара вдвоем.
Бывает, бывает негладко,
но я и гитара поем.
Припев.
Гитаре ни к черту
красивенький бант голубой,
она не девчонка,
а женщина с трудной судьбой.
Я с ней не озябну,
я с нею в пути не сверну,
а если, а если ослабну,
себя подтяну, как струну.
Припев.
Гражданочка скрипка,
гитара, конечно, грубей.
Но стали вы скрытно
порою завидовать ей.
Такое в ней свойство,
какое, наверно, ни в ком.
Быть может, быть может, сам Ойстрах
поет под гитару тайком.
Припев.
1966
А. Т о д д у
Ресторан для двоих
Ночной Фербанкс притих, устав,
но, всюду скрыты,
по снежным улицам в унтах
гуляют скрипы.
В оленьей парке расписной
с лицом подростка
спешит работать в бар ночной
стрип-эскимоска.
Бухие летчики-дружки
с военной базы
швыряют в спину ей снежки,
томясь без бабы.
Ну а она несет впотьмах,
сквозь морды, хари,
как розу белую в зубах,
свое дыханье.
С морозу в двери кабака,
седы как луни,
заходят шумно облака.
Внутри их – люди.
Охотники, и скорняки,
и парни с шахты
все на моржовые клыки
скидают шапки.
Кто представляет чей-то флаг?
Здесь не до флага.
Среди аляскинских бродяг
я свой, бродяга.
И нам превыше всяких благ
святая влага!
Ты пьешь со мною, старый Боб,
мой новый кореш.
Меня ручищами ты сгреб,
щетиной колешь.
Сверкает золотом оскал.
Ты худ и страшен.
«Всю жизнь я золото искал, —
ты слышишь, рашен?!
Я был румяный – будь здоров! —
теперь я черен.
Аэродром для комаров —
мой лысый череп.
Я подвожу теперь черту —
остался рванью.
Сплошное золото во рту,
и медь в кармане.
У мерзлой ямы на краю
собаки выли,
когда я хоронил свою
старуху Виви.
Была девчонка первый класс, —
как на картинках!
Все тело белое, что кварц, —
чуть в золотинках.
Я молодой, глазастый был —
не из несчастных.
Сказал: «Тебя я застолбил.
Ты – мой участок».
Я мучил Виви сорок лет.
Я сумасбродно
всю жизнь хотел напасть на след —
на самородки!
Она хотела не тряпья,
а сына робко.
Ей снился сын такой, как я,
мне – самородки.
Я пил.
Но плыли на меня
из мутной водки,
как рыбы желтые, дразня,
те самородки.
И я закрыл свой личный трест,
банкрот хрипатый.
Я сколотил для Виви крест —
кирку с лопатой.
Я вез тот гроб – я не забыл! —
на санках мерзлых.
Я не отрыл,
а я зарыл
мой самородок…»
Сгребает центы Боб в горсти.
Он пьян и мрачен.
«Без самородков я – прости.
Поставь мне, рашен!»
Он открывает дверь пинком,
забыв про шапку,
ныряет в облако и в нем
уходит шатко.
И я, как он, иду во тьме,
дитя шалмана,
и не оттягивает мне
ничто кармана.
Свой трест еще я не закрыл —
я слишком робок,
но, может быть, уже зарыл
свой самородок.
И рядом спутницей немой
с лицом подростка
бредет измученно домой
стрип-эскимоска.
Мороз. Сосульки у меня
на подбородке,
и звезды падают, звеня,
как самородки.
1966
Кладбише китов
Гонолулу,
на спине ты качаешься сонно в серебряно-черном нигде.
Гонит луны
вдоль зазывно-русалочьих бедер твоих ветерок по воде.
Всюду блестки.
По-дикарски ты любишь стекляшки витрин и реклам.
Словно брошки,
пароходы приколоты к влажным твоим волосам.
Ты тасуешь
австралийцев, японцев и янки
в шальных шоколадных руках.
Ты танцуешь,
и звенят золоченые рыбки в стеклянных твоих каблучках.
Лорд-шотландец
в пестрой юбочке пляшет с тобою, пуская слюну,
и, шатаясь,
лезет мокро под юбку, и, кажется, не под свою.
Но, как гномик,
дотянулся до звезд на ходулях —
на пальмовых сваях своих
крошка-домик,
уникальный игрушечный храм – ресторан для двоих.
Без антенны
его крыша из листьев – зеленый смешной колпачок.
Его стены
из бамбука и тайны, а что там творится – молчок!
Бой-малаец
на подносе эбеновом вносит по лестнице в дом,
ухмыляясь,
запеченный акулий плавник в ананасе, насквозь золотом.
Два прибора.
Две свечи. Два лица. Два сообщника. Два беглеца.
Как в соборы,
от содома они убежали друг к другу в глаза.
Ненадежно,
как в фонарике елочном, здесь и, пожалуй, морально
грешно.
В общем, ложно,
в общем, призрачно это, а все-таки так хорошо!
Трепет самбы,
лепет звезд и раскаты прибоя у дамбы – все только
для них!
Я и сам бы
драпанул с удовольствием в тот ресторан для двоих!
Подлым харям
закричал бы я, в пальцах обрыдлый бокал раздавив:
«По-ды-хаю
от тоски среди вас. Я хочу в ресторан для двоих!»
Надо делать
то и это, а этого – ни при каких?
На-до-ело!
Я смертельно устал. Я хочу в ресторан для двоих.
Надо думать
и бороться за что-то? Пытался я. Пробовал. Фиг!
Надоумил
этот домик меня. Я хочу в ресторан для двоих!
Пусть осудят —
удеру! Но бежать – это только для трусов, трусих.
Что же будет,
если каждый запрячется в свой ресторан для двоих?!
Среди гнойных
всех нарывов эпохи не выход – бежать от тоски
в домик-гномик,
в чьи-то волосы, губы, колени, ладони, виски!
Шепот беса
нас толкает к побегам, а мы не умеем понять:
после бегства
пострашней оказаться на каторге прежней опять.
…В звездных безднах,
будто в хрупком кораблике, тихо сидят, нашалив,
двое беглых,
а внизу ожидает с овчарками жизнь, как шериф.
И малаец
на приступочке дремлет внизу – на заветной черте,
умиляясь
так презрительно чьей-то святой и пустой простоте.
Замечает,
что еще полчаса до закрытья, а после – катись! —
и включает
для иллюзии рая – на пленку записанных птиц…
1966
В. Н а у м о в у
На кладбище китов
на снеговом погосте
стоят взамен крестов
их собственные кости.
Они не по зубам —
все зубы мягковаты.
Они не по супам —
кастрюли мелковаты.
Их вьюга, тужась, гнет,
но держатся – порядок! —
вколоченные в лед,
как дуги черных радуг.
Горбатый эскимос,
тоскующий по стопке,
как будто бы вопрос,
в них заключен, как в скобки.
Кто резво щелкнул там?
Ваш фотопыл умерьте!
Дадим покой китам
хотя бы после смерти.
А жили те киты,
людей не обижая,
от детской простоты
фонтаны обожая.
И солнца красный шар
плясал на струях белых…
«Киты по борту! Жарь!
Давай, ребята, бей их!»
Спастись куда-нибудь?
Но ты – пространства шире.
А под воду нырнуть —
воды не хватит в мире.
Ты думаешь, ты бог?
Рисковая нескромность.
Гарпун получишь в бок
расплатой за огромность.
Огромность всем велит
охотиться за нею.
Тот дурень, кто велик.
Кто мельче – тот умнее.
Плотва, как вермишель.
Среди ее безличья
дразнящая мишень —
беспомощность величья!
Бинокли на борту
в руках дрожат, нацелясь,
и с гарпуном в боку
Толстой бежит от «цейсов».
Величью мель страшна.
На камни брошен гонкой,
обломки гарпуна
выхаркивает Горький.
Кровав китовый сан.
Величье убивает,
и Маяковский сам
гарпун в себя вбивает.
Китеныш, а не кит,
но словно кит оцеплен,
гарпунным тросом взвит,
качается Есенин.
Почти не простонав,
по крови, как по следу,
ухолит Пастернак
с обрывком троса в Лету.
Хемингуэй молчит,
но над могилой грозно
гарпун в траве торчит,
проросший ввысь из гроба.
И, скрытый за толпой,
кровавым занят делом
далласский китобой
с оптическим прицелом.
…Идет большой загон,
а после смерти – ласка.
Честнее твой закон,
жестокая Аляска.
На кладбище китов
у ледяных торосов
нет ханжеских цветов —
есть такт у эскимосов.
Эх, эскимос-горбун, —
у белых свой обычай:
сперва всадив гарпун,
поплакать над добычей.
Скорбят смиренней дев,
сосут в слезах пилюли
убийцы, креп надев,
в почетном карауле.
И промысловики,
которым здесь не место,
несут китам венки
от Главгарпунотреста.
Но скручены цветы
стальным гарпунным тросом.
Довольно доброты!
Пустите к эскимосам!
1966
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?