Текст книги "Собрание сочинений. Том 8"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Великий исполнитель короля Лира – актер Еврейского театра Соломон Михоэлс, раздавленный грузовиком, был найден 13 января 1948 года в Минске. Его убили по личному указанию Сталина. В 1952 году Михоэлс посмертно был обвинен в шпионаже.
Какая разница вам,
кем был я,
Шекспир, —
мужчина,
женщина,
актеришка,
вельможа.
Не королевская,
не сталинская ложа —
галерка равных для меня весь мир.
Я – англичанин?
Что-то не похоже.
Истлела моя аглицкая кожа.
Я всеми стал.
Я стал древней,
моложе.
Я – каждое лицо,
личина,
рожа,
Я – русский Гамлет.
Я – еврейский Лир.
Меня играли разные актеры
и допускали фальшь или повторы,
скользя, как по паркету полотеры,
по тексту окровавленному пьес.
Но были и актеры,
кто матеры.
Кровь убиенных шла у них сквозь поры
так, что рыдали даже билетеры,
и был актер особенный,
который
Шекспира не играл —
им жил, как Торой,
жил по Шекспиру волею небес.
Шишкаст был его лоб,
почти мозолист.
Гамлето-Лир по имени Михоэлс,
он Гамлета, к несчастью, не сыграл.
Но лишь глаза мои в него всмотрелись,
я вздрогнул от предчувствий —
даже «Фрейлехс»
вокруг него перерастал в хорал.
Он лысенький был,
с реденьким начесом,
с приплюснутым,
почти боксерским носом,
но красотою гения красив.
Край сцены стал смертельнейшим откосом,
и с гамлетовским внутренним вопросом
он сам шагнул навстречу тем колесам…
Эпоха грязным, грузным труповозом
его не пожалела,
раздавив.
Любой палач
с душой, как преисподня,
есть извращенье замысла Господня.
В России,
где тиран сменял тирана,
огромной сценой стала вся земля
шекспировско-российского театра —
но Пушкин —
вот ее Шекспир —
не я.
В России все актеры —
крепостные,
да и сама она —
Шекспироссия —
актриса крепостная в железах.
Она – то в роли матери,
то мачехи.
В глазах скорбящих у нее не мальчики,
а гении кровавые в глазах.
Зачем я стал Шекспир?
Зачем все в мире видно
мне сквозь гробы и лбы,
сквозь рябь газет?
У власти кто?
Те, за кого нам стыдно.
Тех, перед кем нам стыдно,
с нами нет.
Себе быть на уме —
трусливая тюрьма.
Дай Бог нам смелости,
чтобы сойти с ума!
Прости, Михоэлс…
От чужого пира
осталось лишь похмелье…
Пусто,
сиро…
Я ухожу…
Михоэлс, там, вне мира,
найти мне чистый угол помоги.
Я слишком стар.
Я сломан, как рапира.
Но в новом веке
нового Шекспира
я слышу командорские шаги!
4–5 января 1997
Это стихотворение впервые было прочитано 5 января 1998 года в Большом театре в день открытия Фестиваля Михоэлса.
На смерть Владимира СоколоваЧуть-чуть
Когда я встретил Вл. Соколова,
он шел порывисто, высоколобо,
и шляпа, тронутая снежком,
плыла над зимней улицей «Правды»,
и выбивающиеся пряди
метель сбивала в мятежный ком.
Он по характеру был не мятежник.
Он выжил в заморозки, как подснежник,
Владелец пушкинских глаз прилежных
и пастернаковских ноздрей Фру-Фру;
он был поэтом сырых поленниц,
и нежных ботиков современниц,
его поэзии счастливых пленниц,
снежком похрупывающих поутру.
В метели, будто бы каравеллы,
скользили снежные королевны
и ускользали навек из рук,
и оставался с ним только Додик, —
как рядом с парусником пароходик, —
дантист беззубый, последний друг.
Висели сталинские портреты,
зато какие были поэты!
О, как обчитывали мы все
друг друга пенящимися стихами
в Микишкин-холле или в духане,
в курилке или в парилке в бане,
в Тбилиси, Питере и Москве!
Рождались вместе все наши строчки,
а вот уходим поодиночке
в могилу с тайнами ремесла.
Но нам не место в траурной раме.
Непозволительно умиранье,
когда поэзия умерла.
На наши выстраданные роды
ушло так много сил у природы,
что обессилела потом она,
мысль забеременеть поэтом бросив.
Кто после нас был? Один Иосиф.
А остальные? Бродскоголосье —
милые люди или шпана.
Мы все – приемыши Смелякова —
Жана Вальжана века такого,
который сам себе гэбист и зек.
Мы получили с лихвою славу,
всю, не доставшуюся Ярославу,
но с нами вместе и он по праву
войдет в безлагерный новый век.
Еще воскреснет Россия, если
ее поэзия в ней воскреснет.
Прощай, товарищ! Прости за то,
что тебя бросил среди разброда.
Теперь ты – Родина, ты – природа.
Тебя ждет вечность, а с ней свобода,
и скажет Лермонтов тебе у входа:
«Вы меня поняли, как никто…»
25 января 1997
А. Хмельницкой
«Все монеты глядят выжидающе…»
Чуть-чуть мой крест,
чуть-чуть мой крестик,
ты – не на шее,
ты – внутри.
Чуть-чуть умри,
чуть-чуть воскресни,
потом опять чуть-чуть умри.
Чуть-чуть влюбись,
чуть приласкайся,
чуть-чуть побудь,
чуть-чуть забудь,
чуть-чуть обидь,
чуть-чуть раскайся,
чуть-чуть уйди,
вернись чуть-чуть.
Чуть-чуть поплачь —
любви не дольше,
как шелуха,
слети с губы,
но разлюби чуть-чуть —
не больше!
И хоть чуть-чуть не разлюби.
Тель-Авив, март 1997
«Если снова в глазах так защиплет…»
Все монеты глядят выжидающе —
на глаза мои прыгнут вот-вот,
и хотелось бы выше,
дальше,
да могила ждет.
Как бы договориться с могилою,
объяснить, что я занят,
пока
еще делаю глупости милые,
еще пишет рука.
Развращает идея бессмертия.
Мы не ценим отпущенных крох,
и, к несчастью, есть нечто последнее —
взгляд,
вздох.
Не был я заодно со злодеями,
ну а вдруг подкрадется смерть,
и последнее,
мной содеянное, —
грязь,
мерзь?
Не был выродком я рядом с выродками.
Неужели умру как пошляк,
А последнее слово выроненное —
шлак?
Проповедничал я лишь по слепости,
Смерть,
ты за руку ввысь поведи
до вершины прозревшей последнести —
до Нагорней исповеди!
Я люблю все, что Господом дадено,
даже каждый малюсенький грех,
а бессмертия мне не надобно,
потому что оно —
не для всех.
Из народа оно меня вытеснит.
От бессмертия,
будьте добры,
упасите,
как от правительственной,
слишком липкой икры.
Март 1997
«Хрустальный шар прадедушки Вильгельма…»
Если снова в глазах так защиплет
от безвременных стольких смертей,
мне страшна не моя беззащитность,
а любимой и наших детей.
И никак во мне страх не растает,
если времени вопреки
на их темечках не зарастают
розоватые «роднички».
Я и сам лишь кажусь защищенным.
Убежав от пинков даровых,
я скулю беспородистым щеном
среди стольких машин дорогих.
Не прочитан я, а зачитан.
Замусолен, захватан я весь.
Кто прославленней – тот беззащитней.
Слава – самая хрупкая вещь.
Мир в осколках, как в битой посуде.
Норовя похрустеть побольней,
наступают стеклянные люди
на таких же стеклянных людей.
Что в России, себя доконавшей,
нас, быть может, сумеет спасти?
Понимание хрупкости нашей
и невечности вечности.
28 марта 1997
Ерши
Хрустальный шар прадедушки Вильгельма —
дар стеклодува, жившего богемно
в Лифляндии, недалеко от Риги,
где пахли тмином сладкие ковриги…
И я взлечу – лишь мне бы не мешали —
не на воздушном – на хрустальном шаре,
где выдуты внутри, так сокровенны,
как спутанные водоросли, гены.
Кто я такой? Чьим я рожден набегом?
Быть может, предок мой был печенегом.
А может быть, во мне срослись навеки
древляне, скифы, викинги и греки?
Рожден я был, назло всем узким вкусам,
поляком, немцем, русским, белорусом,
и украинцем, и чуть-чуть монголом,
а в общем-то рожден ребенком голым.
Рокочет ритм во мне, как дар Дарьяла.
Гасконское во мне от Д’Артаньяна.
У моего раскатистого стиля
фламандское от менестреля Тиля.
И как бы в мои гены ни совались,
я человек – вот вся национальность.
Как шар земной, сверкает многогенно
хрустальный шар прадедушки Вильгельма.
Россия, кто ты – Азия? Европа?
Сам наш язык – ребенок эфиопа.
И если с вами мы не из уродов,
мы происходим ото всех народов.
Апрель 1997
Три жизни
Всё в огородах, как приличествует,
раскинулось село Ерши.
При отключенье электричества
здесь девки больно хороши.
А я не то чтоб шибко чистенький,
и не был я ни ерш, ни еж,
но завсегда я был с ершистинкой —
руками голыми не трожь.
Я по Ершам пройдусь вразвалочку,
и я найду себе уралочку,
готов на празднике большом
ей на жареху быть ершом.
И чтоб не уколоть при случае
хозяйку новую свою,
втяну все бывшие колючины
в серебряную чешую.
Оплёснут взором незабудочным
у незабудочкой реки,
хочу попасться я на удочку,
но лишь в руке уралочки!
Пермь – Кунгур, 12 июля 1997
Павлодар
Я поздно Вас узнал,
Ромен Гари,
Вы прожили не жизнь,
а целых три.
В одной из них
Вы были сыном шляпницы,
носившей дома стоптанные шлепанцы,
но выходившей с Вами на руках
на тоненьких французских каблучках.
Вы были во второй —
солдатом Франции,
хотя без жезла маршальского в ранце.
Шагаловский летающий еврей
с мозжухинскою страстью в каждой битве,
не просто рядовым Вы в небе были,
а маршалом для матери своей.
А третья жизнь —
она была внутри,
и Вы писали с летчицким бесстрашьем,
как будто из обломков
в сердце Вашем
вновь сросся самолет Экзюпери.
За то, что Вы худущий и ушастый,
дразнили Вас,
но с вечной высоты
вниз,
на могилу шляпницы варшавской,
кружась,
летят сыновние цветы.
2 августа 1997
Дирижерская палочка
Когда на полке банный лист липучий
прилип клеймом Бурбулису ко лбу,
кто право дал
им в Беловежской Пуще
решать в парилке
всей страны судьбу?
Есть самовары.
Есть и самоворы.
У нас
украли мы
свои просторы.
Кто – несгибаем в жизни.
Кто – изгибен.
Границы —
змеям гибкостью родня.
Но в Павлодаре есть художник Бибин.
Он иностранец,
что ли,
для меня?
Как ты,
русак с тибетскою бородочкой?
Сидел в тюрьме,
да вот не дружишь с водочкой.
Ты – азиат,
но ученик Рабле.
Не ельцинский твой паспорт —
назарбаевский,
но жизни твоей смысл —
неразрубаемость
с большим искусством на большой земле.
А нас
как топорами разрубали,
на раны лили водочку ковшом.
Мы вышли все из беловежской бани,
а выйдя,
оказались нагишом.
Когда нас рассекли,
нас не спросили.
От нас,
самопредателей,
разинь,
отсечены
мильоны безроссийных
оставленных в республиках россий.
Как русские легко бросают русских!
Ну хоть бы гаркнул кто издалека,
когда над Иртышом ночные руки
стащили с пьедестала Ермака.
И мы совсем недолго порыдали,
да подпривыкли —
все, что мы смогли.
Васильев Павел дарит в Павлодаре
цветок картошки мне из-под земли.
Я за Россию
и за Казахстан.
Всех станов я певец.
Весь мир – мой стан.
Быть может, веку новому удастся
забыть слова «граница»,
«государство»
и сделать человечество одной
безвинной бестаможенной страной?
Не стоит плакать по былым державам.
Их не вернешь.
Нас втягивая в рот,
был полукроликом,
полуудавом
громоздкий строй —
потемкинский урод.
Но, виноватый перед Павлодаром,
я плачу у Васильевских ворот.
5 августа 1997
Курту Мазуру
А я с Россией не расстался
Этот немец
с юмором случайно несожженного
еврея из гетто,
с посиневшими от стужи глазами русского,
прошедшего сквозь Гулаг,
поднимает дирижерскую палочку,
словно это
лыжная палка Сольвейг,
сжатая им в кулак.
И кто знает —
быть может,
в проклятом тоннеле парижском,
когда прежде того «мерседеса»
о стену ударился женский крик,
там серебряным крохотным озером пело CD,
не сдаваясь шакальим «вспышкам»,
и под хрупкую палочку эту
хрупкость жизни оплакивал Григ.
Все мы с вами в тоннеле.
Водители века двадцатого либо слепы,
либо пьяны.
Идеалы разбились о стены,
как столькие наши Дианы.
Дирижерская палочка
стала соломинкой нашей последней,
спасая Нью-Йорк и Москву,
и хватаются люди
за музыку,
музыку,
му-зы-ку…
Изнутри лица дирижера
глядят Шостакович и Моцарт на сцену.
Но главное лицо дирижера —
это его спина.
И все лживые звуки мира
от палочки этой бесценной
рушатся,
как Берлинская стена…
7 сентября 1997
Россия-бабушка
Средь вьюг московских озверелых
все больше томно загорелых.
Неужто же принадлежу я
к стране, где правят госбуржуи
и импортируют загар
на мордах собственных —
с Канар?
Что делать мне с ненужным даром?
Как не ударить в грязь лицом?
При «Логовазе» стать фигляром
или при мафии – певцом?
А может быть, принадлежу я
к тем, что сбежал в страну чужую
и позабыл страну свою
там,
в относительном раю?
Сам Кремль сбежал в себя угрюмо,
в кремлевский замкнутый мирок,
сама в себя сбежала Дума…
Какой тут может быть упрек?
В чем упрекнет меня басисто
царь нищих в майке теннисиста?
В чем упрекнет меня народ,
который продает сирот?
Правители у нас такие,
такие жулики в стране,
что снизойти до ностальгии
брезгливость не позволит мне.
Куда,
куда вы удалились
в политику или вранье,
придворные капитализма,
вчерашнее либералье?
Вам на тусовках бутерброд
икрой заклеивает рот.
Уж лучше сдохнуть в Оклахоме,
в степях ковбойских стать золой,
чем спать на спонсорской соломе
притворно мягкой, но гнилой.
А я с Россией не расстался —
с Россией был я и остался,
и у индейского костра
я пью с Глазковым Колей в Талсе
черноголовку[3]3
Это не реклама напитков из Черноголовки, а советское прозвище самой дешевой водки. – Е.Е.
[Закрыть] до утра.
1997
Малеевские гармошки
Как на сцене Бруклина,
разрумянясь клюквенно,
словно после банюшки,
проплывают бабушки,
песнями начинены,
словно Стенькины челны.
И с губами,
важно выпяченными,
колобками, пышно выпеченными
во архангельской печи,
с пылу,
с жару,
да со смаком,
до восьмидесяти с гаком —
обожжешься —
горячи!
Их цветастые оборки
дают шороха в Нью-Йорке.
От подобных шорохов
далеко ли до грехов!
Ой, жги,
жги,
жги…
Это пляшут бабушки!
«Я стара,
стара,
стара,
я старательная.
У меня опять пора
целовательная.
Дед,
Дед,
Дед,
дед,
ты чего это одет
и под одеялом?
Тебе это не прощу,
затащу и отомщу
прежним сеновалом.
Ах,
эх,
ох,
ух —
среди женщин нет старух!
Не прожить на пенсию.
Умирать —
так с песнею!
Эх,
ах,
ох —
бабий вздох
давно издох.
Не осталось слез для глаз,
не осталось даже нас.
Что осталось?
Только пляс.
Русь,
ты довоображалась.
Вызывала раньше страх,
Вызываешь нынче жалость,
Ух,
ох,
ох,
ах!
Стыд,
Россия,
быть зазнайкой,
если стала попрошайкой,
клянча по миру у всех.
Ox,
ax,
эх!
Но склоняют с уважением
небоскребы их башки
перед русской песней женскою,
перед вами,
бабушки!
Вытирает слезы негр.
Зал набит,
а русских нет.
Нету русских.
Где они?
Никого из быв. советских,
ни посольских,
ни торгпредских —
только мы с женой одни.
На картошке,
что ли,
все?
На приехавшей «попсе»,
Как в застой за колбасой,
очереди за «попсой».
Нету русских.
Где их след?
Может, и России нет?
В сладострастной стадной неге
все они сейчас в «Карнеги»,
где визжат, как туареги,
их фанерные божки,
их бомонд,
иконостасик:
«Ты – моя банька,
я – твой тазик»…
Выручайте, бабушки!
Россия-матушка
почти угроблена,
но в силе мудрого озорства,
как запасная вторая родина,
Россия-бабушка
еще жива!
1997
Сергею Малееву – брянскому музыканту
Нет России без гармони,
Как царицы без короны.
На России нет порядка,
Но зато в ней
есть трехрядка,
И поет, лишь пальцем тронь,
белоглазочка-гармонь.
У Малеева Сережи
Все гармошки непохожи,
А числом их больше ста —
Та побольше, та поменьше,
И, наверно, он помешан
На гармошках неспроста.
Он сперва берет большенную
Запеваху оглашенную
И вжимает ее в грудь,
Будто хочет, чтоб гармошка
Его сердце хоть немножко
Ухитрилась целовнуть.
А потом берет поменее
Он гармошку в рученьки,
Но звенят на удивление
Звуки, будто ручейки.
А потом – уж вовсе крошечку
Развернул на весь разжим,
Одержим, неудержим.
И мелодия такая,
Что ее не вспомнить грех,
Никого не отпуская,
Завораживает всех.
У Сережи, у Малеева,
Сто гармошек на кону.
… Чья-то воля бармалеева
Нам уменьшила страну.
Нет давно СССРа.
Развалился с треском он,
Как огромного размера
Нескладон-аккордеон.
И Россия – вся раскрошена,
С дырами от пуль в боках,
Вроде крошечки-гармошечки
В растерявшихся руках.
Но важней размеров Родины
То, как нравственна она.
Где великие мелодии —
Там великая страна.
19 декабря 1997
«В медвежьем углу отравились медвежьим мясом»
Несчастье произошло на знаменитой сибирской станции Зима. Шестьдесят одного человека госпитализировали после того, как они поели копченой медвежатины. Диагноз – трихинеллез. Пострадали 28 детей.
Как сообщил ИТАР – ТАСС, больного зверя забил охотник из таежного поселка Верхняя Ока.
«Комсомолка» сообщила печальную весть поэту Евгению Евтушенко, родившемуся на станции Зима.
– Я глубоко переживаю случившееся, – сказал он по телефону. – Если бы был врачом, то немедленно вылетел бы в Зиму. Сейчас могу только молиться, чтобы людей спасли. Но на моей Родине врачи хорошие. Я знаю, они сделают все. Думаю, тому охотнику просто позарез нужны были деньги. Если уж прямо говорить, не сезон сейчас охотиться на медведей.
Я хочу передать землякам, – сказал Евтушенко, – что скорблю вместе с ними.
Ульяна Скойбеда».
Через два часа на редакционный факс пришли эти строки:
За что?
Что с тобой,
охотник плачущий?
Ты почти сошел с ума,
превративший
чуть не в кладбище
Нашу станцию Зима.
Ты за что,
почти пропащего,
Из костей одних да жил,
Мишку зимнего, ледащего
Разбудил и уложил?
Ты за что
стрелял отчаянно —
не убийца, не злодей?
Ты за что,
медведь, нечаянно
отравил собой людей?
Не случайны
все случайности.
Простодушно наше зло.
Преступленье
по нечаянности
превратилось в ремесло.
Самолеты наши рушатся,
с рельсов сходят поезда,
и медведи наши в ужасе
исчезают навсегда.
Вроде все невиноватые,
а повязаны одной
грязновато-вяловатою
неосознанной виной.
Нас «каталы»
хитро «кинули».
Все подсудны. Где судья?
Мы —
нечаянные киллеры,
киллеры самих себя.
1997
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?