Электронная библиотека » Евгений Евтушенко » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 10 июня 2020, 09:40


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Случай в барнАУльской гостинице
 
Водочка была посольская,
а девчоночка усольская,
и почти крутая —
                             крутенькая,
а сама —
              потоньше прутика.
Ей когда-то пособили
покатиться по Сибири
вдоль по рельсовой тропе,
словно перекати-п…
И несла сквозь мат,
                                 насмешки,
плача лишь исподтишка,
словно мамины пельмешки,
два младенческих ушка.
Стала пить, дуреха.
К маме бы ей,
а она дымила «мальбориной».
Ее в «люксе»
                      в Барнауле
три амбала долбанули,
как бутылку на троих,
а один попался псих.
Он,
      бугай,
                противно зырящий,
заграбастал грудь:
                              «Мое!»
и хотел приватизировать
всю —
          до родинки —
                                 ее.
Среди номера изгаженного
встал угрюмо:
                       «Не отдам!»
И рванул в упор
                           из газового
пистолета
                по мордам.
Разрыдались капитально
морды, —
               может, в первый раз.
Сделал их сентиментальными
лишь слезоточивый газ.
Разрыдалась и дежурная
под китайцем-торгашом.
Позабыв белье ажурное,
выскочила нагишом
и на целый Барнаул
                                 завопила:
                                                 «Караул!»
Плакал кто-то вроде немца —
иностранный гражданин.
Два чеченца —
                        в полотенца
и в подушку —
                        армянин.
И у дурня-мафиозы,
что пальнул так сгоряча,
лились фирменные слезы
Алексей Максимыча.
Где наука слезоведчества?
Жаль, что нет ее у нас.
Редкий случай в человечестве —
слезы общие из глаз.
Лишь девчоночке усольской —
сиротинке комсомольской
тратить слезы было лень —
берегла на черный день.
 
1994
Невыливашка
 
Выжил я,
как неваляшка,
а не починить лица.
Где моя невыливашка —
первая чернильница?
Чуть мерцало в ней на донышке
лиловатостью глазка
ломоносовское солнышко
родного языка.
Провода рвала метелица,
а фарфоровое тельце
в родинках веселых клякс
освещало целый класс.
Школа в городе Зима
самая начальная,
а у снега белизна
санная,
            кочанная.
Помню,
             шла училка пения —
Тая, комсомолочка, —
аж сквозь стены била пенная
золотая смолочка.
Мы над партами
                            коленками
не наторкались,
за косички чьи-то с ленточками
не надергались.
Школа в городе Зима,
твой звонок сломался.
Нынче мусор и зола
здесь,
         на Карла Маркса.
Как во время войны,
потерялись три стены,
крыша,
            двери,
                      парты.
Ото всей большой страны —
только клочья карты.
Где из гипса пионер,
Аленушка на пёнышке?
Школу,
            как СССР,
увели по бревнышку.
Лишь всего одна стена,
выходящая в наш двор,
глазом выбитым окна
на меня глядит в упор.
В этот глаз,
                   в этот лаз
я выпрыгивал не раз.
Непутевый и путевый
прыгнешь —
                     хоть пляши,
                                         хоть пой,
хоть с губы,
                    такой бедовой
целый мир засыпь
                               кедровой
размедовой скорлупой!
В этот глаз,
                   в этот лаз
погляжу на прежних нас.
В детство проберусь ползком
хоть одним глазком!
Все, что было, снесено,
но до нынешнего дня
живо школьное окно,
выходящее в меня.
Я в соплях.
                   Я тощий шкет.
Я, как чистый лист, —
то ли вор,
                то ли поэт,
то ли футболист.
Мы кусаем промокашки.
Очень хочется нам есть,
но суем в невыливашки
перья «86».
Не одна у нас Россия —
целый СССР.
Лишь бы Гитлера разбили —
сразу сало будет всем!
Вы смеетесь?
                      Воля ваша…
Ни в какую нашу грязь
память, как невыливашка,
не сдалась,
                  не пролилась.
Мы не ищем счастья в сале —
это ведь холестерин,
а свои несчастья сами
мы умело мастерим.
Как в сугробищах,
                               в стыдобищах
вся страна,
                   но на урок
созывает,
как воробушек,
                          вновь порхающий звонок.
Вновь я там —
худей опенышка,
чистая рубашечка,
а в руках богатство —
                                    перышко
и невыливашечка!
 
Станция Зима, июнь 1994
Стыды
 
Вся страна сейчас в угоне,
как в блатных руках такси.
От стыда к стыду другому —
вся история Руси.
 
 
Как Россия подзастряла —
ни туды и ни сюды.
Вместо стройматериала —
лишь стыды, стыды, стыды.
 
 
Стыд похмельно держит скипетр —
он на троне не седок,
и его, наверно, скинет
ловкий новенький стыдок.
 
 
Русский выбор – выбор между
двух тарелок тухлых шей,
между большей или меньшей,
но опять стыдобищей.
 
 
Жизнь – нища или шикарна,
обесстыженная вся.
От стыда вся наша карта
так и съеживается.
 
 
И в остатные денечки
весь в стыдобе, как в пыли,
притулюсь я на кусочке
володимирской земли.
 
 
Помирать в стыде обидно.
Стыд – он делу не венец.
Но когда не станет стыдно,
лишь тогда нам всем конец.
 
Апрель 1994
«Смысл жизни шлепнулся под стол…»
 
Смысл жизни шлепнулся под стол.
Стал горизонт неинтересен.
И как из жизни смысл ушел,
ушла мелодия из песен.
 
 
Беспесенно в распаде, а?
И, матерщиной умиляя,
праправнучка Распутина
зовет Россию в Гималаи.
 
 
И в сей разнузданный момент,
когда не рык, а ик на троне,
американский президент
играет нам на саксофоне…
 
6 августа 1994
«И вдруг я оказался в прошлом…»

Е. Потупову


 
И вдруг я оказался в прошлом
со всей эпохою своей.
Я молодым шакалам брошен,
как черносотенцам еврей.
 
 
Они, хрустя, мослы слюнявят,
на части рвут пробитый стяг,
но невзначай клыки сломают
о пули битв у нас в костях.
 
 
А вы, гиены и койоты,
чернь послебитвенных геройств,
жанр догрызания кого-то
вы превратили в пир горой.
 
 
С таким оскалом вам по скалам
не доползти до облаков.
Между шакалом и Шагалом
есть пропасть в несколько веков.
 
 
Эпоху вырвало чернухой,
и рвота – это модный стиль.
Ты постмодерн такой понюхай —
он как заблеванная пыль.
 
 
Но пыль есть пыль, а хлеб вчерашний
есть хлеб, вкушать его дабы.
Не на чернухе —
на черняшке,
как бриллианты, соль судьбы!
 
17 августа 1994
«Все больше, больше моей маме лет…»
 
Все больше, больше моей маме лет.
Все реже поднимается чуть свет
на шорох свежевыпавших газет,
в которых утешений нет и нет.
 
 
Все горше каждый воздуха глоток,
все скользче пол, опасный, как ледок,
все тяжелей, нечаянно жесток,
обнявший плечи легонький платок.
 
 
Когда она по улице бредет,
снег осторожно, бережно идет,
и дождь ей боты лижет, как щенок,
и ветер сбить ее боится с ног.
 
 
В нелегкие такие времена
все легче, легче делалась она,
и страшно мне, что может кто-нибудь,
как перышко, ее с России сдуть.
 
 
Как мне испить живой воды тогда
из маминого слабого следа?
Любимая, прошу тебя, – сумей
стать хоть немного матерью моей.
 
17 августа 1994
Поздние слезы
 
Животные – это другие народы,
и не из слезливой, как люди, породы.
Но плачут собаки не спьяну – тверезы.
Их старость выдавливает им слезы.
 
 
Собакам глаза вытирают ушами,
чтоб старости слезы им жить не мешали.
Да разве увидишь лису или зайца,
когда твои очи собачьи слезятся?
 
 
Я в детстве шикарно рыдал, ниагарно,
порой притворялся – отнюдь не бездарно,
а поздние слезы не рвутся наружу, —
я трушу, что с ними свой сговор нарушу.
 
 
Все чаще рыдания пряча в свой выдох,
стою, словно каменный, на панихидах.
Я стал договариваться с глазами,
чтоб договорились они со слезами.
 
 
Не плакать мне хочется – выть, как собака,
лишь вновь свежекрашеным гробом запахло,
а возле глотающей друга могилы
и плакать нет сил, и не плакать нет силы.
 
25 августа 1994
Это – я, Маша
 
«Это я,
            Маша…» —
как собака скулю,
дверь опять перееханной лапой скребя,
столько дров,
                      столько слов наломавший,
да и переломавший себя.
Это я,
          дети,
ваш, такой непутевый,
                                      а все же какой-никакой, а отец.
Вы на пальцы меня,
                                 словно куклу, наденьте —
наиграйтесь отцом наконец.
Я останусь
                 над кроватками вашими юный, счастливый,
хотя и в долгу, как в шелку,
а свою
           задолжавшую до неприличия юности старость
в очень черный чулан
                                    потихонечку уволоку.
Ну не биться мне лбом же!
                                             Я подамся хоть в бомжи,
лишь бы вам раздобыть
                             хоть копеечку звонкого чистого дня!
Если будет меня в моих детях все больше,
мне не страшно,
                           что будет все меньше меня.
Но нечестно,
если призраком стану являться к любимой
                                                              в пургу и дожди.
Обещаю —
                  я честно исчезну,
только замуж за честного парня и ты выходи!
Может, на золотые, с ресницами белыми, очи ромашек
свои синие, выцветшие
                                       сменю.
«Это я,
            Маша…» —
прошепчу твоим туфелькам я
и в ромашки тебя заманю.
И потомкам шепну в двадцать первом столетье,
став ночной темнотой,
                                    почему-то вздыхающей глубоко:
«Это я,
            дети…
Вы почистили зубы?
Я вам почитаю чуть-чуть на ушко…»
 
24 августа 1994
Две любви
 
То ли все поцелуи проснулись,
                                                   горя на губах,
то ли машут дворы
                                рукавами плакучих рубах,
упреждая меня
                         белой ночью, дразняще нагой,
от любви дорогой
                             не ходить за любовью другой.
То ли слишком темно на душе,
                                            а на улице слишком светло,
то ли белая ночь,
                             то ли ангельское крыло.
Страшно жить без любви,
                                         но страшнее, когда две любви
вдруг столкнутся,
как будто в тумане ночном корабли.
Две любви —
             то ли это в подарок с опасным избытком дано,
то ли это беда
                       прыгнет молнией ночью в окно,
рассекая кровать
                             раскаленным клинком пополам,
драгоценные некогда письма
                                                сжигая, как хлам.
Две любви —
                      то ли это любовь, то ли это война.
Две любви невозможны.
                                        Убийцею станет одна.
Две любви, как два камня,
                                            скорее утянут на дно.
Я боюсь полюбить,
                                потому что люблю, и давно.
 
Июнь 1994
Памяти Этери Когония
 
То в блаженстве любви, то в агонии
ты раздаривала свой дар,
молодая Этери Когония,
как абхазская Сара Бернар.
 
 
Но придумала злость неизлитая,
та, что бездари мрачно таят,
с общей кровью – актеров и зрителей,
новый – страшный абхазский театр.
 
 
Что-то жизни цена не повысилась
от замены знамен, как гардин.
Превратилась везде независимость
лишь в зависимость от гордынь.
 
 
Постарела Этери Когония,
но похожею стала с тех пор
на себя же, а не на кого-нибудь —
на абхазку, сошедшую с гор.
 
 
Не осколком ее оцарапали,
когда с рынка спешила, держа
старичка-петуха кверху лапами,
ожидающего ножа.
 
 
Ее целою бомбой ударили,
и задергались, будто крюки,
петушиные лапы, удавленные
мертвой хваткой крестьянской руки.
 
 
«Петька» в крик, а соседей сбежалось-то!
Пальцы вздрогнули, стали добрей
и посмертно разжались от жалости
к предназначенной жертве своей.
 
 
А петух был худущий, жилистый,
голодающий был старичок.
Было видно – стоять еле силится
и заваливается на бочок.
 
 
Но пошел хромоватым калекою,
и по ноте, хотя и тишком,
срепетировал кукареканье,
и затряс пожилым гребешком.
 
 
И жемчужинку без сожаления
склюнул он, как последнейший дар,
с разбежавшегося ожерелия
состоявшейся Сары Бернар.
 
30 августа 1994
Украинское
 
Я, конечно, родился в России,
но когда-то, в иных временах,
во Днепре мою душу крестили
и Шевченко, и Мономах.
 
 
Я люблю Украину за нежность,
за шевченковский шепот полей.
Уважаю ее незалежность,
оселедцы ее ковылей.
 
 
Как же может любовь испариться
устоявшая в страшной беде,
испариться из-за кипарисов
да корабликов на воде?
 
 
И я плюну в сучьего сына,
озверевшего от вранья,
если скажет, что Украина —
это родина не моя.
 
1994
Напутствие

М. Кацу


 
Надо собственные ноги
донашивать,
и дорогу у дороги
не спрашивать.
 
 
Пусть сама дорога спросит,
как ей выгнуться,
нас полюбит и не бросит,
даст нам выбраться.
 
 
Все пророки – лжепророки,
но в безбожии,
наши женщины – дороги
в бездорожии.
 
 
Пусть судьба им не отплатит
ни морщиночкой,
и не капнет им на платья
ни борщиночкой.
 
 
Надо так любить любимых
и детей своих,
чтоб злодеям стыдно было
в их злодействиях.
 
 
Каждый носит сам дорогу
в своей совести.
То ли к власти, то ли к Богу —
выбор собственный.
 
 
И еще одна забота
пусть прибавится —
стать дорогой для кого-то
не предательской.
 
 
Быть своим там, где дубравы
и поля тихи,
и подальше быть от славы
и политики.
 
 
И у гроба на погосте
с речью длинною
не сползти к могиле в гости
вместе с глиною.
 
 
Перед смертью не метаться.
С ней условиться
и навек в живых остаться,
как пословица.
 
Нью-Йорк – ст. Зима – Братск, апрель 1994
Цензура равнодушьем
 
Не стоит ждать народного «спасибо».
Просторен гроб, когда в нем ни цветка.
Плевками смоют грязь, когда спесиво
плюют на крышку гроба свысока.
 
 
Но все же лучше ненависть и зависть,
чем занятость сгребаньем в свой совок,
чем тайно под ладонью рты раззявить
лишь для того, чтоб заглотнуть зевок.
 
 
Была цензура, схожая с удушьем.
Она, казалось, изгнана взашей,
но вот пришла цензура равнодушьем
и в чем-то оказалась пострашней.
 
 
Как мы себя обкрадываем сдуру,
поскольку с приснопамятных времен
народ имеет ту литературу,
которую заслуживает он.
 
 
Подзаросли тайгой дремучей уши.
Литература русская, прости.
Нас не казни… За наше равнодушье
ответным равнодушием не мсти.
 
1994
Мы – «старые русские»

Э. Колмановскому


 
Мы – «старые русские»,
наивно погрязшие в частностях,
                                                     в честностях.
Хребты наши хрустнули
у новеньких русских на челюстях.
Понятие «взятка»
для нас,
             почитателей ямба с хореем,
как зоологическая загадка,
ни брать, ни давать
                                до смешного никак не умеем.
Название «мафия»
для нас —
это что-то из фильма «Под небом Сицилии»,
хотя автоматами парни помахивают
в клифтах от Армани,
                            но в пятнах от нашенского «сациви».
Звенит, как забытое, детское,
у нас «Бригантина» в сердцах,
                                                в сокровенной середочке.
Мы старосоветские
помещички кухонек тех,
                                         где окурки в селедочке.
Все купчики-ухари,
вся неблагодарная шатия-братия
забыли о том,
что рождалась в тех кухоньках
их всех, к сожаленью, потом породившая демократия.
И ненастоящая
свобода, пошлее накрашенной куколки,
как девка гулящая,
всю интеллигенцию
                                  вновь запихнула на кухоньки.
Мы старцы,
                    старушки
лишь с первого взгляда…
Мы – в тайном расцвете и силе.
Мы «старые русские»,
но знайте —
                    без нас не получится новой России.
 
Июнь 1994
Пустые качели
 
Как на станции Зима
что-то тихо спят дома,
ставни ерзают,
                        ворота,
и под шамканье омета,
под кряхтение заплота,
словно где-то у кого-то
тоже тяжкий недосып,
раздается:
                 скрип-скрип-скрип…
История века дописана.
                                    Мы оказались в постскриптуме,
цепляясь за клочья
                            из рук ускользающей русской земли.
На станции детства – Зима
                                так пугает ночами поскрипыванье,
страшней,
                чем скрипели когда-то колодезные журавли.
Над бывшими нами,
                                  над бывшей великой державою
и над поездами,
                          которые сбились с пути,
чего-то о что-то
                          дрожливое трение ржавое
скулит и повизгивает
                                    по-щенячьи почти.
И с жалостью смотрит
                                     уволенная уборщица,
как ветер взметает
                               заржавленные от обид
железные кольца,
                             веревки, изрядно уже перетершиеся,
качелей детсада,
который крест-накрест забит.
Скрип-скрип-скрип-скрип…
Будто бы река без рыб,
будто небеса без птиц,
детский сад без детских лиц.
Как мы, станция Зима,
уцелеем от беды?
Открываем детдома,
закрываем детсады.
Племя русских могикан
льет красители в стакан.
Скрип-скрип-скрип-скрип…
Ключик есть,
                      да только скрыт,
в ту воскресшую Россию,
где качели – не пустые,
                                        где летит,
                                                        сорвавшись,
                                                                            вдаль
детский крошечный сандаль…
Бездетный народ
                             незаметно окажется при смерти,
и страшно смотреть,
                                  как над кладбищем бывших идей
в качелях детсадовских
                                       ветер качает лишь призраки
еще до рождения вымерших русских детей…
Скрип-скрип-скрип-скрип…
Наш народ,
ты не погиб?!
 
Станция Зима, 3 июня 1994
Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»
 
Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»
                          расплатился за детство с оладушками
                                                                и ладушками —
примерзала буханка к буханке
                                    в раздрызганном кузове на ходу,
когда хлеб Ленинграду
возил посиневший от стужи солдатик
                                                               по ладожскому,
не ломавшемуся
                           от сострадания
                                                    льду.
Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»
                               не учил меня быть коммунистом —
он учил меня Блоку и женщинам,
                                                 картам, бильярду, бегам.
Он учил не трясти
                            пустозвонным стихом, как монистом,
но ценил, как Глазков,
                         звон стаканов по сталинским кабакам.
Так случилось когда-то,
                                        что он уродился евреем
в нашей издавна нежной к евреям стране.
Не один черносотенец будущий
                                          был им неосторожно лелеем,
как в пеленках,
                          в страницах,
                                               где были погромы вчерне.
И когда с ним случилось несчастье,
                                               которое может случиться
с каждым, кто за рулем
                                        (Упаси нас, Господь!),
то московская чернь —
                                      многомордая алчущая волчица
истерзала клыками
пробитую пулями Гитлера плоть.
Няня Дуня – Россия,
                                     твой мальчик,
                                             седой фантазер невезучий,
подцепляет пластмассовой вилкой в Нью-Йорке
                                                                        «fast food».
Он в блокаде опять.
                                 Он английский никак не изучит,
и во сне его снова
                              фашистские танки ползут.
Неподдельные люди
                        погибали в боях за поддельные истины.
Оказалось, что смертно бессмертие ваше,
                                                            Владимир Ильич.
Коммунисты-начальники
                     стали начальниками-антикоммунистами,
а просто коммунисты подыхают
                                       в Рязани или на Брайтон-Бич.
Что же делаешь ты,
                                мать-и-мачеха – Родина,
                                                              с нами со всеми?
От словесной войны
                                только шаг до гражданской войны.
«Россияне»
                   сегодня звучит как «рассеяние».
Мы —
          осколки разломанной нами самими страны.
Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!» —
                                                 мой бесценный учитель,
раскрывает —
прости за рифму плохую – английский самоучитель.
Он «Green card» получил,
                         да вот адреса нет,
                                        и за письмами ходит на почту.
Лечит в Бронксе
на ладожском льду перемерзшую почку.
А вы знаете —
                       он никогда не умрет,
автор стихотворения «Коммунисты, вперед!».
Умирает политика.
                                Не умирает поэзия, проза.
Вот что, а не политику,
                                    мы называем «Россия», «народ».
В переулок Лебяжий
вернется когда-нибудь в бронзе из Бронкса
автор стихотворения «Коммунисты, вперед!».
 
Нью-Йорк, 1994
Медленная любовь
 
Вы помните,
                     иркутские наличники,
ту девочку с надменностью на личике,
моих прозрачнейших намерений преступность,
разбившуюся вдруг о недоступность?
Она —
           бесовски ангельская рожица
со мной всегда ходила недотрожисто
в том синем платье с красными карманчиками,
дразня глазами,
                           как двумя туманчиками.
Но только делал я движенье к ней —
коленочки сжимала все плотней,
взгляд пряча под ресницами в тени,
и губы пальчик охранял:
                                         ни-ни…
Тогда по глупости
                              еще делить я мог
всех женщин
                      на дотрог и недотрог.
Врут про меня,
                         что жизнь прошла по бабам вся.
Расчетливости женской я побаивался
и каменел с трусливой истуканностью
от романтичности,
                               казавшейся капканностью.
Она писала мне примерно так:
«Представьте пахнущий сиренью полумрак,
заросший, очень паустовский сад.
Взгляд, робко набредающий на взгляд.
Терраса.
              Мы.
                     Оплывшая свеча
нас так сближает,
                             что-то нам шепча.
И вазочку с вареньем обходя,
по скатерти
                   под легкий шум дождя,
хоть я остановиться их прошу,
ползут друг к другу
                                 руки вдоль по шву…»
Шестидесятые,
                         какие времена!
Поэзия страну встряхнула за уши.
Чего-то ожидала вся страна,
а девочка —
                   того, чтоб выйти замуж, и…
А может, просто медленной любви?
Но мы тогда с нахрапистостью бычьей
в любви ввели немедленность в обычай
и принимали —
                          да простит нам Бог! —
за лицемерье робость недотрог,
и мы не замечали иногда,
что в «нет» отчаянном
                                     порой звучало «да»…
А где она теперь —
                               та иркутяночка,
мной неразгаданная хрупкая сараночка?
Коляску с внуком катит не спеша,
а внук, смеясь,
                        пушинку ловит пальчиками
над тротуаром деревянным с одуванчиками,
проросшими сквозь доски,
                                            чуть дыша.
Как с одуванчиков иркутских во дворах,
с нас время юность по пушинке сдуло,
и с нежностью я думаю:
                                        «Вот дура…»
Потом без нежности особой:
                                               «Сам дурак…»
О, сколько бедности
                                  в тупой мужской победности!
Я понял в годы поздние свои
всю нищету
                    воинственной немедленности
и всю бесценность медленной любви.
 
1994

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4 Оценок: 2

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации