Текст книги "Град безначальный. 1500–2000"
Автор книги: Евгений Витковский
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Тюлений канон
Леониду Латынину
Деревянная вечность в стране деревянной
не мозолит глаза, не стоит за спиной,
тут звучат в воскресенье единой осанной
семь церквей деревянных деревни одной.
Идеальное место для дольних молений,
ибо здесь небосвод не особо высок,
и спокойно на лед выползают тюлени
помолиться о рыбе насущной часок.
Чтоб хоть изредка не было в мире охоты,
утельга добормочет молитву свою,
и, душевно надеясь на Божьи щедроты,
не спеша уберется назад в полынью.
Полыхает над льдинами Божье поленце,
под которым на запад плывут облака.
Бог исправно радеет о каждом зеленце
и следит, чтобы тот превратился в белька.
Для тюленя треска – настоящее жито,
да и прочая рыба – еда как еда,
но совсем не трескою единою сыто
ластоногое братство полярного льда.
Чем ты в море заменишь священные хлебы,
кроме там же и пойманной рыбы сырой?
Соблюдают тюленьи Борисы и Глебы
всё, о чем человек и не помнит порой.
Это верные стражи державы холодной,
что у лежбищ дежурят, тюленей храня:
непроглядная темень страны невосходной,
незакатное солнце полярного дня.
Сокровенного самого в белой пустыне
никакой не увидит внимательный взгляд:
у тюленей свои ледяные святыни,
и монахи-тюлени при них состоят.
Если час для тюленя приходит последний,
он кончает дела и уходит туда,
где останется долгие править обедни,
канонархать под синими глыбами льда.
За медвежьи, тюленьи и прочие души
совершается в мире великий помин,
и его не понять ни живущим на суше,
ни насельникам света лишенных глубин.
И торжественно молится тайное вече
пуще глаза во льду хороня от врагов,
даже более древнее, чем человечье,
семихрамное лежбище вечных снегов.
Сёмга
Здесь десять берегов или примерно десять,
здесь время на века считают старики.
Здесь человек судьбу сумел уравновесить:
работать не с руки, коль не поел трески.
Здесь часто мелочи невинные запретны:
смотреть на пазыби, – далёко ль до беды?
Тот не поймет, зачем так важен крест обетный,
кто в море не ходил на полных две воды.
Здесь пес охотничий – заменою оружью.
Здесь солнце движется как белка в колесе.
Одна фамилия на всю артель семужью,
одна тоня на всех, и сыты тоже все.
Здесь вдоволь наберут харчей, снастей и соли:
на карбас ли простой, да хоть на полный шнек.
Семья, коль двое в ней, – внесет две равных доли
и десять, коль в семье десяток человек.
Труд долог и тяжел, но не настолько горек,
чтоб кто-то на него роптать хотел теперь:
знай семгу загоняй из голомя во дворик,
а отойдет вода – перебирай да шкерь.
Поморской соли в речь прибавлена щепотка,
любое слово здесь старинно и хитро:
кто ждет у берега, чтоб в сеть пошла селедка,
не скажет про косяк, а скажет про юро.
В безрыбицу канат висит тяжелой плетью,
болеют невода, и сон воды глубок,
она не движется, лишь матово над сетью
блестит стеклянный шар – норвежский поплавок.
Барышна семужка, не обери до нитки!
Молитва рыбака до жалости проста:
не так уж плохо жить совсем без верхосытки,
но только бы не жить с семьею вполсыта.
Такая жизнь сродни желанному недугу:
на четках вечности отмеривши года,
рождаться, умирать, и далее по кругу
как рыбе, проходить, минуя невода.
Чужак, завидуешь? Тогда постой в сторонке:
увидишь ангела, что мчит под облака,
с великой нежностью корчагу самогонки
плеснув в бескрайнюю могилу рыбака.
Афанасьев день
Прозвучал надо льдами неслышимый зов,
отбель в пазорях вспыхнула, небо окрасив.
Заглянувши на шесть или восемь часов,
наступил и окончился день Афанасьев.
Ночь полна багреца, ночь темна и длинна,
лишь, раздвинувши тучи на пару мгновений,
словно карбас пузатый, мелькнула луна,
отправляясь на ловлю небесных тюленей.
В этой тьме, где одни лишь медведи да снег,
в этом зареве красном, зеленом и синем,
возвышаясь, стоит истекающий век,
как хозяин, что гостю ответил аминем.
Это памятник скорби земли и небес,
это мысль, что с годами все больше печалей,
что однажды вконец изведет косторез
кашалотовы зубы и бивень нарвалий.
Что морошка не ляжет на землю ковром,
что не станет торговых гостей у подворья,
что исчезнут вослед за царем-осетром
поставец, подголовник, ларец Пермогорья.
Что на землю падет окончательный мрак,
что былое покажется кладбищем бредней,
где умелец последний сплетает бурак
из последней берёсты березы последней.
Куролесит зима в человечьем дому,
сыплет наземь беду, как капусту во штенник,
от нее откупиться уже никому
ни бумажных не хватит, ни кожаных денег.
Наступить не умея в свои же следы,
не увидишь, как ловит селедку дружина,
не минуешь проклятой болецкой беды,
не дотянешь на рыбе сухой до зажина.
…Окротевши, на Гандвик легли холода,
шевелятся неверные льды Беломорья,
и поди прокормись среди вечного льда,
и в потемках поди дотерпи до Егорья.
Только есть и удача в подобной судьбе;
и уж точно того не пристало бояться,
что в конце доведется услышать тебе
не молчанье, а ласковый звон переладца.
И тогда ты без страха посмотришь во тьму,
к тишине и покою давно приготовясь,
а потом только дунет шелоник в корму
и неслышно окончит последнюю повесть.
Иван Старостин
Груманлан. 1826
Снова падера, снова стоят холода.
Побережник приходит на малую воду,
и к последней черте подползают года,
и уже бесполезно пенять на погоду.
Слишком холодно в нынешнем зяблом году,
век тяжел, как медведь: бесполезно бороться.
И глядят на незримую в небе звезду
голубые глаза старика-новгородца.
Этот западный ветер ему не указ:
воздух все-таки полон весеннего хмеля
в день короткий, который в пятнадцатый раз
наступил, как всегда, в середине апреля.
В ледниках отражается солнечный свет,
прорываясь в короткое здешнее лето,
ничего-то в котором обычно и нет
кроме черного цвета и белого цвета.
За свинцовой водой – ледяная гряда,
а под нею у моря видны сиротливо
земляные бугры, да оленьи стада,
да китовые похрусты возле залива.
Ненадолго оденется в зелень земля,
и никто до зимы не помрет с голодухи,
и, богатый приплод зверобоям суля,
на воде матерой заиграют белухи.
Если ты здесь один – то не важен ущерб,
знай бери сколько есть на угодьях свободных
лысунов, голованей и кольчатых нерп,
или даже тяжелых моржей зубоходных.
В этот мир ни одна не доносится весть,
и сюда доноситься ей просто не надо.
Время года отсутствует здесь, ибо есть
только день, только ночь – и пора снегопада.
И молитва Христова всегда коротка,
и в забвение падают речи псалтыри.
Он на крест-голубец подобрал плавника
и поставил тому уже года четыре.
У нетающей кромки соленого льда
он поставил его, уповая на чудо.
Кто единожды выбрал дорогу сюда, —
тот уже и не спросит дорогу отсюда.
Он роптать не желает на этот удел,
и приемлет его, как великое благо:
– Величаю Тя, Господи, яко призрел
Ты меня у холодного архипелага.
Самсон Суханов
Ростры на Груманте. 1840
Кто счастлив собственной работой повседневной,
тот знает наперед, что в жизни всё – не зря.
Как должный час придет для зрелости душевной,
так векша выспеет к началу ноября.
…На Грумант входит ночь, и небо все слепее,
еще чернее тьма, еще белей снега.
В полярной тишине пять звезд Кассиопеи
подъемлют в небеса лосиные рога.
Под ними в темени хребет разлегся острый,
чьи пики шпилями старинных городов
в сиянье северном вознесены, как ростры
замерзших в гавани зимующих судов.
Угрюма и темна земля необжитая.
Артель обречена пережидать пургу,
скрываясь от зверей, но промышлять мечтая
ошкуя на воде, моржа на берегу.
Пока архипелаг и темен, и туманен,
артель беседует, ни в ком сомненья нет,
что справедлив рассказ о том, как вологжанин
медведя завалил уже в семнадцать лет.
Да только сложится судьба совсем иначе,
в поморах, может быть, он оставаться рад,
но через десять лет Самсон искать удачи
с обозом палтуса пойдет в столичный град.
Гранит обтесывать – тяжеленькая лямка,
которую тянуть не хочет немчура.
Он на строительстве Михайловского замка
читать научится – и выйдет в мастера.
Пусть императора сынки и свалят скоро,
но остановятся постройки неужель?
Над сотнями колонн Казанского собора
опять работает Самсонова артель.
Отнюдь не юноша, почти старик усталый,
как монотонный труд тебя не вгонит в сон?
Взаправду ль для тебя работать пьедесталы
к чужим художествам так радостно, Самсон?
Но, знаменуя труд тяжелый и бессонный,
стоят, незыблемы с тех незабвенных пор,
твои бессмертные ростральные колонны,
что гордо выросли из Грумантовых гор.
Бок о бок много лет, день о день и ночь о ночь
ты жил среди людей, не больно знаменит,
ты вечно в камень бил, бедняк Самсон Семеныч,
и слушался тебя ну разве что гранит.
Где верные резцы, долота и зубила?
Куда пропало всё, скажи начистоту?
Хоть родина тебя и не совсем забыла,
но сэкономила надгробную плиту.
Искусству нет цены, и время не препона,
хотя окончен век и поздний гимн допет, —
и не рука уже, а тень руки Самсона
ласкает созданный Самсоном парапет.
Яков Санников
Земля Обручева. 1810
Доктор, внимательно наблюдавший за своим другом, вскоре разгадал причину столь странного упорства и понял, почему Гаттерас ходил все в том же направлении, как будто его притягивал незримый магнит.
Капитана Джона Гаттераса неизменно отклоняло к северу.
Жюль Верн. Приключения капитана Гаттераса
Ах, романтика – это хорошее слово!
…Головою тряхни, наконец отрезвей.
Уж какая романтика у зверолова,
если надо кормить четырех сыновей?
У осенних болот берега порыжели,
обнаженные лещади кроет грязца.
Для чего ты на север идешь, – неужели
ты в окрестной тайге не отыщешь песца?
Не найти полыней и дорог для каяков,
что ни день, все жесточе кругом холода.
Торопись же, промышленник Санников Яков,
на зимовку в просторы соленого льда.
Чем зима холоднее, тем больше успеха,
хоть еще далеко до январских обнов,
до замены убогого летнего меха
драгоценною платиной серых тонов.
Ставь-ка, Яков, капканы, и сети раскинь-ка,
и охотничьей страстью рассудок пои,
но к весне у песцов начинается линька,
и пускай они свадьбы играют свои.
Там, за тундрой, где чукчи – и те не бывали,
потому как у страха глаза велики,
на прогале любом и любом перевале
легендарного индрика блещут клыки.
Там не нужно радеть о свинце и железе,
там дорога на север любому видна,
и чем дальше – тем кость благородней на срезе,
и тем выше ценима в столицах она.
По откосам все дальше идешь на откосы.
Впереди – синева, и за ней синева,
острова и торосы, и снова торосы,
а за ними опять и опять острова.
Там земля благодатной и светлой погоды,
там земля, что весенней полна красотой,
там земля, на которую в древние годы
удалил свое стадо Мамонтий святой.
Посмотри, – и увидишь: густеет туман там,
все плотней облегая собой берега,
чтоб спокойно по суше бродить элефантам,
чтобы им никакого не ведать врага.
Попрощайся, лишь миг подожди терпеливо,
проследи, как виденье поблекнет вдали.
И останется имя твое у пролива,
и легенда останется вместо земли.
Обреченно блестит ледяная кираса,
и вот-вот навсегда превратятся в обман
наивысшая цель и мечта Гаттераса,
о котором еще не написан роман.
Петр Находкин
Городская голова. 1812
В тот горький луков день, в тот день летопроводца,
сдается, думая, что он в своей стране,
сдается, не поняв, что город не сдаётся
в первопрестольную вошел La-paille-au-nez[1]1
ля-пай-о-нэ, соломинка в носу (прозвище Наполеона).
[Закрыть].
Вошел petit caporal[2]2
пти капораль, маленький капрал (прозвище Наполеона).
[Закрыть] тропами боевыми,
пусть и глаголали ему приметы все:
из носа ты бервно первее да изыми,
а после братний зри сучец во очесе[3]3
изми́ пéрвѣе бервнó изъ очесé твоегó, и тогдá ýзриши изъяти сучéцъ изъ очесé брáта твоегó (Мф, Нагорная проповедь).
[Закрыть].
На плаце никого, и никого в казарме
в потемках не поймешь, – кто раб, а кто главарь,
и только выли псы двух изможденных армий,
друг друга чувствуя сквозь духоту и гарь.
Угрюмо Кремль стоял, во тьму и пламень канув,
Арбат и Скородом дымились, как вулкан.
В тот хоронили день клопов и тараканов,
и обгорал вдали великий таракан.
…День созревания морошки и ореха,
толока для села, сивуха для мужчин,
полпиво сусляно – досужих баб потеха,
и лета бабьего торжественный почин.
Еще и барсуки не прячутся по норам,
но рог охотничий рыдает вдалеке,
ложатся ласточки на дальний путь к озерам
и гибнут воробьи в ночном четверике.
Прочь от Москвы летят испуганные птицы,
и в Кремль никто не шлет желанного гонца.
Уж тут не до ключей от выжженной столицы,
но отыскал Лессепс безвестного купца.
Тот долго повторял, что стар, что на покое,
что и к домашним-то он не довольно строг,
но славный генерал купцу сказал такое,
чего потом никто и повторить не мог.
Видать примерно так: хоть город и клоака,
ты все же тут живешь, и потому усвой:
повинную главу меч не сечет, однако:
не станешь головой, – ответишь головой.
Ну ладно, бусорман хоть говорит по-русски,
еще и не таких слыхали пустомель.
Уж лучше рок такой, чем просто смерть в кутузке:
что перед вечностью дурные пять недель?
Мороз на Сергия не тяжек и не долог,
и баба новый плат набросила оплечь,
и ранняя зима раскидывает полог,
и самый младший сын растапливает печь.
…Великий человек бессилен и безумен.
День бегства из Москвы помечен октябрем.
Копается Мортье, в бегах Бестужев-Рюмин,
и лишь купец готов ответить пред царем.
В дымящейся Москве разломаны колодки,
судьба взнесла над ней не меч, а кочергу,
но император мстит последним складам водки,
решив хотя бы так да насолить врагу.
Усталый материк томится в смертной лени,
отцвел вчерашний блеск, грядущее мертво.
Прощай же сир, прощай, молись святой Елене,
благой заступнице заката твоего.
Кто только тут копьем не тряс во время оно,
но сила хороша, когда не напоказ,
поскольку тот огонь, что жгут на Симеона,
за много сотен лет ни разу не погас.
Заодно: луков день имеет место в народном календаре на неделю позже. Но в 1812 году, похоже, он случился как раз в это время…
Антипатр Баранов
Креольская рапсодия. 1822
Как осина – горькое дерево, так рябина – горькая ягода: горько тем местам, где эти два дерева растут.
Поверье
Говорят: ожидай перемены в судьбе,
если в гости к рябине заходит осина.
Индианка с костяшкою в нижней губе
невзначай родила губернатору сына.
Паренек краснокожий не знал никогда
ни двоюродных братьев, ни теток, ни дядек,
но отец его понял, что стоит труда
этот остров зеленый, воинственный Кáдьяк.
Этот остров, где звери бегут на ловца,
и в осенние дни обещает охота
чернобурку, ондатру, калана, песца,
росомаху, медведя, бобра и енота.
…Саадак каргопольский с индейской стрелой,
благородный приемыш чужого престола,
несовместный союз, двународный сулой,
полурусская внешность и сердце креола.
Голубые глаза, что твое озерко,
эпикантус, над ними опущенный низко,
и сознанье того, что совсем нелегко
контрабанду возить от Святого Франциска.
Слава Богу: такую науку постиг,
и поэтому нынче под чаячьи крики
Антипатр Александрович всходит на бриг
и домой на Аляску уходит с Вайкики.
По пяти континентам всю жизнь колеси, —
будет путь твой повсюду не самым веселым.
Это странно, конечно: как раз на Руси
не обидят того, кто зовется креолом.
Он не знает, что будет подписан трактат,
и порвется к отчизне последняя нитка,
но, предчувствуя что-то, в далекий Кронштадт
он навеки уходит от острова Ситка.
Ставя подпись, отцовская дрогнет рука,
все окончено, разве что сын темнолицый
дожидается в Царском Селе старика,
но старик не захочет доплыть до столицы.
Вот и гроб незаметно в пучине исчез,
опускается в бездну российская слава,
там, куда не дотянется мангровый лес,
погребально шумящий на острове Ява.
По дороге кораблик совсем изветшал,
а столица – чужбина креолу, к тому же
для того, кто всю жизнь океаном дышал,
бесполезно плескаться в Маркизовой луже.
…Все дымится вулкан у могилы отца,
все рябина грустит, все трепещет осина,
все глядят в синеву эти два озерца,
две креольских души, Антипатр и Ирина.
И охотник в горах натянул тетиву,
и закутана в пурпур страна бересклета,
и безумные клены роняют листву
в царскосельскую осень индейского лета.
…Еще в самом начале пребывания Александра Баранова на Аляске в аманаты к русским попала дочь одного из вождей племени индейцев танаина. В письме от 20.05.1795 к Г. И. Шелихову Баранов писал: «Еще держу с самого начала одну Раскащикову дочь, приуча к экономии, горнишной опрятности, шитью и бережливости, и она верная клюшница в соблюдении вверенного… она открылась мне в слабости, зная, что я также погрешаю иногда…» Девушку крестили и дали имя Анна Григорьевна. Она и стала матерью троих детей А. А. Баранова, двое из них – сын Антипатр в 1793 году и дочь Ирина в 1804 году – были рождены вне брака и усыновлены Барановым. <…> В июле 1818 года на шлюпе «Камчатка» на Аляску прибывает В. М. Головнин, а уже 19.08.1818 года шлюп «Камчатка» отправляется обратно в Кронштадт. На борту шлюпа – пассажир «…бывшего Главного Правителя компанейских колоний г-на Баранова сын Антипатр Баранов…» <…> Антипатр получает большой участок в Царском Селе на Малой улице, и строит двухэтажный каменный особняк. После получения известия о смерти отца, умершего 16.04.1819 года, он хлопочет о пенсии для оставшейся на Аляске матери. Вскоре Антипатр заболевает, и уже в марте 1822 года его не стало.
<…> На Аляске Лесной службой США по имени сына и дочери Правителя Русских владений названы два озера.
Алексей Мусин-Пушкин
1817
То была Кольна-Дона, дщерь Каруля. Она видѣла Тоскара, видѣла его, и не могла не горѣть къ нему любовнымъ пламенемъ.
Дж. Макферсон. Перевод Ермила Кострова
…достигшая до насъ и одна въ цѣлости древняя пѣснь о походѣ Игоревѣ, въ которой виденъ духъ Оссіяновъ…
Гаврила Державин. Рассуждение о лирической поэзии, или об оде
Жил на свете историк, довольно богатый,
президент академии разных наук,
полагавший, что в каждой бумаге помятой
сберегается древности сладостный звук.
То ли папин архив разбирал, то ли мамин,
и однажды набрел под счастливой звездой
на взорвавший рассудки старинный пергамен,
что векам возвестил о княжне молодой.
О княжне Ефросинье рассказывал свиток,
о рыданьях несчастной, – однако, увы,
графу был нанесен колоссальный убыток,
ибо свиток сгорел при пожаре Москвы.
Хоть в Москву и пришел Бонапарт издалеча,
но, как следствие более важных причин, —
тех, что списки со списками сравнивать неча, —
аккуратно устроил пожар Растопчин.
Возгремели над миром зегзицыны трели,
закипела поэзия в каждом нутре,
ибо очень уж многие свитки сгорели
в этом самом надежном российском костре.
И престиж у предания сказочно вырос,
ореолом священным сюжет осиян,
и хоть весь погори на Египте папирус,
и от зависти ты подавись, Оссиян.
С оппонентами спорить и глупо, и мелко,
также топать бессмысленно строгой ногой
и на тех, кто твердит, что поэма – подделка,
и на тех, кто стоит на платформе другой.
Третий век с глухариным талантом токуют
итальянец, француз, гагауз и якут,
и не столько о песне великой толкуют,
сколько воду ученую в ступе толкут.
Даже вечные ценности всюду условны,
наконец, и Москва не сгорела дотла,
ну, а граф погребен у любимой Иловны,
что с любимой Мологой под воду ушла.
Романтичен усадебный образ унынья!
Преложитель Бояна, об этом прорцы!
Всё рыдает над графом княжна Ефросинья,
при Мологе упрятавшем в воду концы.
Да и пусть, – но посмотришь в потемки невольно
и увидишь, весьма удивившись сперва:
там стоят на стене Ефросинья и Кольна,
над потомками тихо смеясь в рукава.
Мистика Донского Монастыря
Русский Спун-Ривер
Оммаж Эдгару Ли Мастерсу
Допустим, отворяются врата,
и все вернулось на свои места:
у вечности какая-то оплошка.
Допустим, что ошиблись писаря,
допустим, что у стен монастыря
сегодня протекает речка Ложка.
…Все кладбища российские просей, —
пожалуй, нет ни одного русей:
здесь турков нет, здесь очень мало немцев,
и посреди десятка Дурново
еврея не найдешь ни одного,
и вряд ли из китайцев – Иноземцев.
Сюда, как знаменитый кур в ощип,
ложился тип, а чаще прототип, —
и фараонщик, и жена чужая:
но сочинитель – барин, посему
врать обо всем разрешено ему,
что хочет и как хочет искажая.
Какая дичь среди погостных мест!
Обрубки, даже вроде бы не крест, —
видать, потомки и не раскусили
того, что означает сей фасон
одно: что розенкрейцер и масон
советник был, Караченцев Василий.
Тут спит Великий Пушкинский Хурал,
с кем Пушкин спал, кто в карты с ним играл,
комплект могил изрядно бестолковый,
а ты помедли да скорей отрыщь,
прохожий, от чудовищных гробищ
мемориала Дарьи Салтыковой.
Такой-то князь, такая-то княжна,
такой-то муж, такая-то жена,
родня тверская, а еще ямская,
вдова и тетка, внучка и сестра,
и дважды два ни два ни полтора,
и публика еще бог весть какая.
Но дважды два еще не трижды три!
Архимандриты здесь, пономари,
и разобрать порой невыносимо,
кто финн, кто швед, кто скиф, а кто сармат,
кто астроном, а кто и нумизмат,
кто Корж, кто Корш, а кто и Зой Зосима.
Понятно, что не каждый тут велик,
не Муцухито и не Менелик,
но мириады кружатся над бездной
теней, не утерявших имена,
и благородно тут сохранена
тропа к могиле Марфы Затрапезной.
Случалось, что масон и патриот
к себе вставлял Мохаммеда в киот,
другому нужен был Ахурамазда,
вовеки тайн своих не разгласят
Голицыных примерно пятьдесят,
а Долгоруких больше, и гораздо.
Помилуй Бог поэта-алкаша,
в нем мучились и тело и душа, —
все нынче по нулям, и оба квиты.
К его стихам потомок охладел,
но все-таки надгробный новодел
прикрыл нетрезвый прах архипииты.
Тут всякому назначен свой шесток:
к кому-то меч судьбы весьма жесток,
к кому-то век хоть сколько-то, а ласков,
и, посреди сиятельных воров,
тут спят Василий, так сказать, Перов,
и даже, извините ли, Херасков.
На каждом, как тавро и как клеймо,
печальное могильное бонмо,
читаем их и понимаем: просто
мы тоже только гости на земле,
десятая вода на киселе
любому из насельников погоста.
Такое вот приятное родство.
Здесь больше не хоронят никого:
и невелик доход по части свечек
от тех, кто эпитафией клеймён:
здесь вдаль течет одна Река Времён
и больше – никаких заметных речек.
Один итог, – ничто не навсегда.
И все темнее мутная вода,
куда Харон закидывает сети,
и с каждым днем читать все тяжелей
сей перечень разбитых кораблей,
стираемый эрозией столетий.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?