Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)
– Дай-ка глотнуть, Шунтиков, – сказал Максим, поднявшись на локтях. – Подыхать – так хоть по-пьяному.
Шло время. А может, оно остановилось, задавленное тишиной? Гряда валунов перед моими глазами была как оскаленные клыки. С темного неба теперь сыпался не дождь, а твердая снежная крупа. Прибойная волна широким языком лизнула островок, дотянулась до моих ног, прикрытых панцирем шинели.
Я поджал ноги. Уже больше часа, наверно, лежим мы тут. Аж печенка к селезенке примерзает. Скоро замерзнем вконец. А потом шторм смоет наши тела и понесет шхерными протоками, пока не опустимся на дно…
Зашипев, взлетела ракета. Она словно обожгла нас. Неверный зеленоватый свет лег на морщинистые спины скал, нa оскаленные клыки ночи.
– Все, – пробормотал Максим. – Напоролись. Теперь конец.
Еще ракета. И тут мы увидели шлюпку, выскочившую справа из-за гряды камней. Двое гребли что было сил, весла так и мелькали. Тяжело застучал пулемет, с Лягушки поплыли красные трассы. Но шлюпка уже проскочила открытое место и, укрывшись грядой валунов, подходила к нашему островку. Теперь финны не могли ее видеть. Они швыряли в ночь ракету за ракетой. Мы с Сашкой понесли в шлюпку Дворкина.
– Быстрей! – крикнул Безверхов; они с Абрамовым выскочили из шлюпки и тоже стали переносить раненых.
В разгорающемся свете ракеты я увидел на дне шлюпки Ушкало. Он без каски, без шапки, лежал лицом вверх, глаза были закрыты. Рядом, странно маленький и будто изодранный, лежал еще кто-то с обвязанной головой, не успел я разглядеть; мы положили рядом Дворкина и кинулись за следующим.
Погрузили всех семерых – живых и мертвых. Пятеро лежали на рыбинах в носу. Двое сидели, скорчившись, в ногах у нас с Сашкой, между первой и второй банками. Из-за них трудно было грести. Шлюпка была тяжелая, низко сидела. Мы вышли из тени нашей скалы и направились к выходу из пролива. Я увидел: на черном берегу Лягушки замигало желтое пламя. Свистнули над головой пули…
– Навались! Навались! – в полный голос орал Безверхов, одной рукой держа румпель, а второй делая резкие взмахи в такт гребкам. – Навали-ись!
Скорей за эту скалу… Пули крошат, но не пробивают камень… Вода вот только – вязкая, как деготь… все силы уходят на то, чтобы вырвать весло из нее…
В шхерах, слава те господи, скал натыкано густо. Укрываясь за скалами от огня, уходила наша шлюпка все дальше, дальше… вот из проливчика вышли… вот еще камни слева и справа… Теперь плевать на ракеты, пулеметы – мы выскочили на плес.
Норд-ост теперь стал попутным ветром. Но нам-то от этого было не легче. Он резал лицо, слепил глаза пригоршнями колючего снега. Те, кто был ранен легко, вычерпывали воду касками, да и просто горстями. Заунывно выл ветер: «В-вы еще жив-вы-ы-ы… с ум-ма с-сошли-и-и… с-сатана перкала-а-а…»
Так закончился последний десант на Гангуте.
Вскоре от штабного связиста Сеньки Корнакова я узнал, что командир базы запретил командиру отряда продолжать операцию, отбирать у «фиников» эти два чертовых острова – Соммарэ и Черингхольмарнэ. Никаких вылазок больше! Жесткая оборона!
Командир отряда теперь у нас был другой, тоже капитан по званию. Прежний вернулся к себе в артдивизион на полуостров, на Утиный Нос. Новый тоже был артиллеристом и тоже носил кожанку, но бороду брил. Он вызвал Безверхова и выслушал его доклад о нашем ночном поиске. Вскоре Безверхов вернулся, сказал, что капитан всем ходившим в операцию объявил благодарность. Все мы, согрев замерзшую душу горячим чаем, завалились на нары. Что ж, свое дело мы сделали – обшарили место неудачной высадки, вывезли шестерых живых и одного мертвого. Я-то думал, что мертвых двое, ведь Ушкало не подавал признаков жизни. С простреленным легким он сутки лежал на холодных скалах Лягушки. С высотки, где его сразила пуля, Василия стащил вниз, к берегу, Литвак, сам полуживой, изрешеченный мелкими осколками финской гранаты. Нашел щель в нагромождении камней. Там они укрылись. Утром Литвак слышал, как прошли берегом, переговариваясь, финские солдаты. Чудом они не заметили укрывшихся. Ушкало истекал кровью. Литвак изорвал на полосы свою нижнюю рубаху и туго перебинтовал Василию грудь. Он-то сам тоже был весь окровавлен. С трудом перевязал себе голову и руки. Его ватник был словно вспорот ножом в нескольких местах. Он не мог сосчитать всех своих ран. Ушкало хрипел все тише, впал в беспамятство, Литвак тоже терял силы, и ему все казалось, что он тонет в болоте под Суражем. Однажды с ним было такое.
Это Литвак рассказал, когда мы с Сашкой тащили его от хорсенского пирса в санчасть, – на него вдруг напало, он сделался говорлив, но говорить ему было трудно, мешала икота, и он умолк на полуслове.
Я не знал, где находится Сураж. Знал только, что Литвак откуда-то с Витебщины. Мне тоже было скверно, я промок и промерз до последней кровинки. Меня самого было впору тащить в санчасть. Кое-как мы доплелись до лазарета, сдали Литвака.
Ушкало уже принесли туда на носилках. Я-то думал, он отдал концы, ведь в шлюпке он лежал безжизненно. Я спустился в подвал лазарета. Там ярко горели лампы, врач с лекпомом обрабатывали раны. Лекпом Лисицын махнул мне рукой: убирайся, мол, не до тебя тут. Я спросил про Ушкало.
– Живой, – буркнул Лисицын. – Пока живой.
Под утро всех раненых, снятых нами с Лягушки, увезли на полуостров, в госпиталь, – в том числе и Ушкало с Литваком.
Мы отогрелись шунтиковским спиртом и чаем. Мы спали до обеда, и кто-то из ребят подкидывал в печку дровишек, чтоб нам было тепло. В обед в наш капонир заявился мичман Щербинин. На ремне, затянутом на его бушлате, висели наган в потертой кобуре и финка в широких кожаных ножнах. Вызывающе топорщилась черная борода.
– Отоспались, вояки? – сказал он. – Воюете плохо, зато спите много.
Я как раз притащил с камбуза бачок с дымящимся супом, и Безверхов начал разливать по котелкам.
– Это почему мы плохо воюем? – нахохлился он с чумичкой в руке.
– Вас надо спросить.
– А ты хорошо воюешь?
– Я – хорошо, – без излишней скромности сказал Щербинин. – К твоему сведению: я три дня на сухопутной границе был. Нас туда вызвали – брать «языка».
– Взяли?
– А как же? Хороший «язычок», первый сорт.
– Ну молодец, – сказал Безверхов, кривя заячью губу. – Возьми вот в награду чумичку супа.
– Обойдусь, – пренебрег Щербинин угощением. – Жаль, я в командировке был. А то бы пробился к Лягушке.
– Ты же у нас герой, – подначил Безверхов. – Герой Гангута.
– Я к тебе, Безверхов, не за тем пришел, чтоб лясы точить, – сказал Щербинин, быстрым тычком заломив свою видавшую виды мичманку на затылок. – А за тем пришел, чтобы предупредить. На Хорсен корреспондент приехал. Мы с ним собеседовали полтора часа. Теперь он хочет тебя пощупать. Я вот и пришел посмотреть, проснулись вы чи ни.
– Меня щупать нечего, – сказал Безверхов. – Дуй за вторым, – кинул он мне. – Я же не герой, чего меня щупать.
Я сбегал на камбуз за вторым. А когда вернулся в капонир, Щербинина уже не было.
– …иду дальше, спотыкаюсь об камни, – говорил Безверхов, – и снова, значить, зову. Вижу – голова подымается. «Глядзи-ка, сваи людзи». Задзякал наш Литвак. – Безверхов принялся раскладывать в крышки котелков пшенку и мясо, строго соблюдая равенство кусков. – А ведь я, братцы, надежду потерял.
Тут к нам постучали. Трудно поверить, правда? Мы и сами своим ушам не поверили. В дверь капонира постучали, как в дверь жилого дома. Безверхов крикнул: «Войдите!» Ну и смехотища! В капонир вошел худенький человек в командирской фуражке и командирской шинели, но без знаков различия. Он был в очках, на груди перекрещивались ремешки полевой сумки и фотоаппарата. За ним Щербинин просунул голову, сказал: «Принимайте корреспондента, ребята» – и исчез.
Корреспондент сказал:
– Здравствуйте, товарищи. Приятного аппетита.
Безверхов ответил за всех, спихнул Сашку с патронного ящика, поставленного на попа, и пригласил очкарика сесть. Пшенки предложил откушать (мясо мы уже умяли). Корреспондент есть отказался.
– Вы старшина второй статьи Безверхов? – спросил он. – Рад познакомиться. Мне о вас говорил комиссар отряда.
Мы знали, слышали, что на Ханко появился корреспондент с Большой земли. Кажется, он пришел с катерниками.
Безверхов без особой охоты принялся рассказывать, как мы ночью ходили к Лягушке снимать раненых. Корреспондент быстро писал в пухлом блокноте. Когда Безверхов назвал меня в числе гребцов и ткнул в мою сторону «козьей ножкой», на меня посмотрели из-за очков внимательные голубоватые глаза.
– Земсков? – переспросил корреспондент. – Вы случайно не в родстве с Павлом Сергеевичем Земсковым?
– Это мой отец, – сказал я, ошалело моргая.
– Вот как. Я познакомился с вашим отцом в Хибиногорске. Писал о нем в репортаже со стройки. Где он сейчас?
– Умер. Три с половиной года назад.
– Жаль, – сказал корреспондент. – Он был талантливый строитель. – И повернулся к Безверхову: – Расскажите, пожалуйста, про Ушкало. Все, что знаете о нем.
– Все, что знаю? – Безверхов помолчал немного, морща лоб, а потом решительно сказал: – Что знаю, расскажу. Родом он из Красного Бора. Это есть такой поселок на Каме…
– Знаю, – кивнул корреспондент. – Мы о нем писали. До революции он назывался Пьяный Бор. Там производили расчет с бурлаками, и они всё пропивали в кабаках. Если не ошибаюсь, в Пьяном Бору Репин делал этюды для своих «Бурлаков».
Мне все больше нравился этот очкарик. Про что ни скажи – всюду он был, все знает.
– Ясно, – сказал Безверхов. – Плавал он матросом на пароходе «Харбин», сам рассказывал. Как они утюжили Каму с притоками. Как он боцману, гаду, морду набил за издевательства и через это пострадал…
– Как пострадал?
– Два года отсидел. Вы про это не пишите.
– Ладно, – сказал корреспондент своим тихим голосом. «Л» он произносил кругло: «Уадно».
– В тридцать шестом Василий пошел служить на флот. С тех пор, значить, он на Балтике. На бэ-тэ-ка. Плавал боцманом на торпедном катере, а как на сверхсрочную остался, перешел на береговую базу бригады, стал завскладом шкиперского имущества.
– Вы тоже с бэ-тэ-ка?
– Да. Я катерный боцман тоже. У меня как получилось? – Безверхов помолчал, как бы соображая, стоит ли рассказывать дальше, корреспондент терпеливо ждал. – Аккурат в начале июня меня сильно прихватило. – Безверхов полоснул рукой по животу. – Гнойный аппендицит. Вырезали мне это дело. Еще я не очухался, а мой отряд, все шесть тэ-ка, ушел на боевую подготовку в Рижский залив. А как война началась, ушли остальные тэ-ка. Так я и застрял на береговой базе. Приписали меня к команде базовых торпедистов. А тут – набор добровольцев в десантный отряд. Я и пошел. И Ушкало пошел. Нас много тут, с бербазы бэ-тэ-ка.
– Комиссар говорил, что у Ушкало что-то случилось с семьей. Что вы об этом знаете?
– Никто не знает, что случилось, – угрюмо сказал Безверхов.
– Он давно женат?
– Да нет. В сороковом году поехал в отпуск к себе в Красный Бор, а из отпуска с Зиной вернулся. Она совсем была молоденькая, лет восемнадцать… Сама еще, можно сказать, ребенок, а зимой, в феврале, дочку родила… Вы про это не пишите.
– Почему? – поднял глаза от блокнота корреспондент.
– Это к делу не относится. Ушкало – замечательный десантник. Он Молнию удержал, когда финики пытались выбить. Он бы и Лягушку взял, если б…
– Это я знаю, – сказал корреспондент. – Простите, перебиваю. Что за история с женщиной и грудным ребенком, которые погибли на разбомбленном транспорте? Ушкало, сказал мне комиссар, подозревал, что это его жена. Что вы об этом знаете?
– Да ничего толком. Вон, – кивнул Безверхов на меня, – Земсков слышал от лекпома Лисицына… а тот – от катерников в Ганге…
– Что вы слышали, Земсков? – обратились ко мне внимательные очки.
Я рассказал все, что знал. И вспомнил, как побелели глаза у Ушкало, когда он впервые услышал… И подумал вдруг: он позапрошлой ночью искал смерти на Лягушке! И обругал себя последними словами за глупую мысль. Ушкало не из слабодушных…
– Катерники слышали, – говорил меж тем Безверхов, нещадно дымя новой самокруткой, – как она крикнула «Машенька». А дочку Василия звали Дашей, а не Машей. Понятно вам? Дарья она. И потом. Зина с Дарьей эвакуировались на второй или третий день войны. Как же это они с июня до конца августа застряли в Таллине, а? Не может быть. Их, которые с Гангута эвакуированы, конечное дело, сразу из Таллина отправили дальше. По домам. – Он помолчал, окутываясь дымом. – Вы бы, товарищ корреспондент, про положение под Москвой рассказали.
– Что я могу сказать? Положение серьезное.
– Не может быть, чтоб Москву отдали.
– Конечно. И я так считаю. – Корреспондент извлек из своей полевой сумки сложенный лист ватмана и развернул его. – Вот, прочтите.
Безверхов начал было читать вслух: «Дорогие москвичи! С передовых позиций полуострова Ханко вам – героическим защитникам советской столицы – шлем мы пламенный привет! С болью в душе узнали мы об опасности, нависшей над Москвой…» Тут он закашлялся, махорочный дым мешал, и тогда Безверхов подозвал Т. Т., велел читать дальше. Молча мы выслушали весь длинный текст.
– Здорово составлено, – сказал Безверхов, когда Т. Т. кончил читать. – Это вы написали?
Корреспондент улыбнулся:
– Не имеет значения. Это письмо гангутцев. Если вы согласны, то подпишитесь здесь, – он ткнул пальцем чуть ниже размашистой подписи Щербинина. – Только разборчиво.
И на листе, где уже стояло много подписей – командира и комиссара базы, летчиков, артиллеристов, катерников, пехотинцев, десантников, – Безверхов вывел свою фамилию. Мы смотрели, как его рука, задубелая от работы, от холода, пропахшая махоркой и оружейным маслом, медленно шла, выводя буковку за буковкой.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел вам рассказать об обороне Ханко. Вернее, о своем участии в обороне: ведь я знал лишь небольшой ее участок.
Что говорить, планы у нас были грандиозные. Распаленные успехом июльских – августовских боев, мы жаждали дальнейшего наступления. Мы готовились к десанту на Стурхольм, а потом – на Падваландет. Мы замышляли рейд на Хельсинки. У-у, какие планы рождались на Молнии при свете утреннего костра…
Но жизнь, как давно замечено, всегда-то проще, обыденнее. Наше дело было – закрепиться в шхерном районе, держать захваченные у противника острова. И готовиться к серьезным боям. Эзель и Даго были потеряны. Несколько раз в октябре ходили с Ханко мотоботы к мысу Тахкуна – северной оконечности острова Даго, снимали последних бойцов, прижатых немцами к берегу. Несколько сотен даговцев влились в ханковские части, они появились и у нас в десантном отряде. Их рассказы о разгроме тревожили душу. Ведь теперь мы остались одни в глубоком тылу у противника.
По ночам надрывались финские рупоры: «Теперь ваша очередь! Сдавайтесь! Прекращайте сопротивление!» То кричали, что у нас подобрались одни уголовники, головорезы, то – льстили нам, называя «доблестными защитниками Ханко» и от имени самого барона Маннергейма зазывали в плен, обещая хорошее обращение. В редакции «Красного Гангута» составили и размножили ответ барону, – мы покатывались со смеху, когда читали листовку с ответом, он был выдержан в духе письма запорожцев турецкому султану и снабжен соответствующими рисунками, – здорово!
Но, конечно, мы понимали, что зимой, когда море вокруг Гангута замерзнет, нам придется трудненько.
В последние дни октября на Ханко пришли из Кронштадта тральщики. Мы узнали об этом событии по целому вороху писем, доставленных к нам на Хорсен. Письма с Большой земли! Как мы их ждали…
Я получил два письма от мамы. Одно, датированное 18 сентября, было полно тревоги: вот уже десять дней, как Ленинград бомбят, бои идут где-то очень близко, не умолкает канонада… Много народу эвакуировалось, ей, маме, тоже предлагали, она отказалась: «Куда мне ехать? Никогда я не уезжала из Ленинграда. Да и тут я ближе к тебе, сыночек. А Ирочка уехала. Родители увезли ее в большой спешке, она не успела забежать попрощаться, только позвонила, плакала в трубку, просила передать тебе привет…»
Второе письмо, от 15 октября, было коротенькое. «Неожиданно быстро пришло твое письмо, сыночек, в котором пишешь о Колиной гибели. Ужасно! Невозможно представить, что нет больше нашего Коленьки. Ведь он мне был как второй сын. Просто ужасно. Евдокия Михайловна с Владленой уехали еще в августе, Владимир Иванович на фронте, дома одна Светочка. Она хочет тебе написать…» В это письмо была вложена записка. Светка писала вкривь и вкось: «Боря, какой ужас, у меня нет силы писать, даже плакать не могу. Я в МПВО, мы выкапываем из разбомбленных домов, насмотрелась уже, а все равно будто ножом по сердцу. Боря, ты береги себя».
Я раз и другой перечел торопливую эту записку. Жила-была девочка Светка, длинноногая дуреха, у которой одно только верчение под музыку было на уме. Светка, готовая втюриться в каждого, кто носит брюки. Без памяти влюбленная в Павлика Катковского, моего школьного дружка-очкарика. И вот – вместо глупой этой Светки мне пишет некто из МПВО: «Насмотрелась уже… Боря, ты береги себя…» Нет, Светка, это ты береги себя. А заодно, очень прошу, – и мою маму…
Еще мама писала, что очень трудно с продовольствием: «Приходится выстаивать в больших очередях, чтобы выкупить полуголодный минимум продуктов. Ужасно неприятно думать только о еде. Это блокада».
Опять это словцо. Раза два или три я его уже слышал. Блокада. Ну да, если город окружен, значит, он блокирован… А Ирка, значит, уехала. Черт знает, почему мне было грустно: оттого ли, что в Питере трудности с продовольствием, оттого ли, что Ирка уехала, покинула Ленинград, – где я теперь найду ее в огромном пространстве тыла?
Я представил себе Ирку, едущую в набитом людьми поезде куда-то на восток. Она сидит, прижатая в угол, и смотрит в окно на проплывающие поля и леса. Задумчиво смотрит, прощается, головой качает в такт вагонной тряске. У нее взрослая прическа, волнистая, как у Милицы Корьюс. Я твою прическу растрепал, помнишь?.. Ирка, где я тебя разыщу теперь?
Почти все ребята получили письма. И Т. Т. получил – от матери. Она, оказывается, в Пятигорске, уехала еще в августе из Харькова с младшим сыном, а муж, Толькин отец, значит, книжный червь, – на фронте, и писем от него нет.
А Литваку нет писем. И еще двоим, чьи деревни остались в немецком тылу. Нет письма и Ушкало.
А Безверхову пришло письмо от Риммы, бывшей парикмахерши береговой базы БТК.
– Земсков, – подозвал он меня, – вот прочти. – Он загнул часть тетрадного листка. – Отсюда.
«…я как Васе обищала всю дорогу за Зиной присматривала раньше когда на Ханко жили я не замичала а тут как в море вышли я вижу она психованная воды боится забьется в уголок с Дашкой и аж дражит. В Таллин пришли нас размистили в общижитии при Главной базе выдали карточки мы по ним обедали обищали скоро отправить дальше но тянули са дня на день жел. дорога забита а морем тоже трудно. Самое плохое что у Зинки молоко кончилось нечем ребенка кормить Андрюша вот какой компот получился война немец падпирает а тут ребенка надо кормить. Хорошо один штабной командир интиндант Зинку пожалел достал рису она Дашке делала отвар а то бы не знаю. Самое плохое что Зина заболела у нее ноги отнимаются плачет все время врач посмотрел гаворит нервное растройство а тут нам обявили завтра отправляйтесь. Андрюша что мне было делать я не знаю ехать или с Зиной оставаться мне говорят что ты ежай и Зина тоже гаворит ежай ее с Дашкой положили в санчасть в изолятор врач гаворит уколы надо проделать потом отправим в Ленинград сичас нельзя курс уколов надо. Андрюша я с Зиной папрощалась она гаворит ты Васе не пиши что я заболела я гаворит сама напишу когда домой доберусь гаворит самое главное Дашеньку зберечь. Мы уехали в Ленинград 30 июля а вскорости узнала что дорогу отрезали и только морем связь а я как подумаю что Зина воды боится так прямо плачу. Я ей свой адрес оставила домашний лиговский но писем пока нету. Андрюша миленький а как ты там…»
– Всё. – Безверхов потянул письмо у меня из руки. – Это верно, что она боится воды. Василий рассказывал: когда вез ее из Питера в Краков, она на катере укачалась. Он еще смеялся: эх ты, говорит, жена моряка.
– Старшина, – сказал я, – выходит, Зина с дочкой застряла в Таллине и, значит, могла попасть на тот транспорт, который…
– Доказательства у тебя есть?
– Совпадает внешность. Совпадает имя ребенка…
– Не совпадает, – упрямо сказал Безверхов. – Там Машенька, а у Зины – Дарья.
– Дашенька, – сказал я. – Катерникам могло показаться.
– Да заткнись ты, Земсков! И без тебя тошно, – отрубил он и пошел меж скал к лазарету.
Он каждый день наведывался к лекпому Лисицыну, но Лисицын с того дня, как отвез последних раненых, в госпиталь больше не ездил и не знал, как там Ушкало – жив ли, нет ли…
– Действительно, – сказал Т. Т., слышавший этот разговор, – у тебя никаких доказательств, а ты уперся как баран.
Мне возразить было нечего. И вообще – я ведь жену Ушкало никогда не видел. Просто воображение разыгралось: вижу, как тоненькая белокурая женщина в голубом платье, прижав к себе спеленатого ребенка, карабкается все выше на корму тонущего судна. Она боится воды и отчаянно спешит уйти от нее, вода настигает, обступает, поглощает…
Да я был бы рад, если б эта женщина оказалась не женой Ушкало!
– Чего ты лезешь? – сказал я раздраженно.
– Ты переменился, Борька, – насупился Т. Т. – Раньше мы лучше понимали друг друга.
– Война все переменила, – сказал я и, нагнувшись, полез в капонир.
А в праздничные дни впервые пронесся слух…
Ирка забежала попрощаться накануне моего призыва, это было в первых числах октября сорокового года. Прийти завтра к военкомату «помахать платочком» она не сможет – у них на филфаке пошли ужасные строгости, за прогул могут очень даже просто вытурить, а кроме того, первая пара ужасно интересная – французский классицизм, Корнель, Расин, – так интересно читает молодой доцент! И поэтому она решила забежать попрощаться сегодня.
Она тараторила, идя по длинному коридору, размахивая портфельчиком, а я вдруг не то чтобы подумал, а как бы всей кожей ощутил, что в квартире никого нету, ни души. Мама на работе, Шамраи тоже, Светка в школе, а Лабрадорыч, обычно стучавший на машинке в комнате рядом с кухней, тоже уплыл по своим делам. Где-то я вычитал, что только глубоко под водой возможна полная тишина без малейшей примеси, – вот такая беспримесная тишина стояла сейчас в нашей квартире.
Я принял у Ирки серое пальтецо с брошкой в виде хризантемы, принял белый берет и повесил на нашей вешалке в коридоре. Мы вошли в комнату, Ирка, разумеется, устремилась к зеркалу взбадривать прическу. Я подумал: не вовремя пришла. Мне хотелось дочитать «Лже-Нерона» Фейхтвангера, а потом я думал заскочить к Павлику Катковскому на Сенную площадь, и, между прочим, надо было уложить в чемоданчик кое-какие вещи – бельишко, приготовленное мамой, ложку-кружку, две-три книжки.
Я обманывал себя: ничего срочного не было. Просто я чего-то испугался. Безлюдья и тишины? Наверное… Не Ирки же…
Она взглянула на меня с новой своей полуулыбкой:
– Ну что? Завтра Боренька уедет в неизвестность?
– Не такая уж неизвестность, – проворчал я и кивнул ей, чтоб она села. – Говорят, нашу команду отправят на флот.
– О-о! – протянула она с этаким движением головы… кокетливым, что ли… – Фло-от! У морячков такая красивая форма!
– У них пять лет служат. Вот где главная красота.
– Пять лет? – Ирка села на тахту, натянув подол на круглые колени. На ней была серая тесная юбка и синяя кофточка. – Почему так долго? За пять лет я кончу университет.
– То-то и оно. Кончишь университет – станешь ученой дамой. На меня, недоучку, и смотреть не захочешь.
Она коротко рассмеялась и сделала пухлой ручкой: дескать, ну что ты мелешь!
Мы помолчали. Снова я ощутил: тишина в пустой квартире прямо-таки давила на уши. Мне хотелось, чтобы хлопнула входная дверь, чтобы кто-нибудь пришел, зашаркал в коридоре. А то ведь невозможно выдержать давление тишины.
Но никто не шел. Спасения не было.
– Ты будешь писать мне? – спросила Ирка, почему-то понизив голос. Кажется, она тоже услышала тишину и насторожилась.
– Если хочешь, буду.
– Хочу.
– Значит, буду.
Я смотрел, как Ирка средним пальцем, отставив остальные, проводила по краю диванной подушки. Очень интересно было смотреть. Каждый раз я открывал в Ирке что-то новое – в наклоне головы, в движениях рук, вообще в повадке. Мне было интересно открывать в ней новое, незнакомое…
– Мне надо идти, – сказала она, глядя в сторону. – Надо еще в магазин забежать… В Елисеевском продают эстонские яйца, очень крупные, на каждом стоит печать: «Эстония»… Боря, – взглянула она на меня, – ты ничего не хочешь сказать на прощанье?
Я пожал плечами. Чего еще говорить? Она поднялась, в тот же миг вскочил и я, мы оказались друг перед другом, я ощутил запах духов и обнял ее, и она прильнула, закинув руки мне за шею. Мы целовались долго, жарко, щеки у Ирки пылали, глаза были закрыты, я не помнил себя, ничего не помнил, все позабыл, только Ирка была у меня в руках…
Не было спасения. И не надо. И не надо…
Мы лежали и слушали тишину. У меня было сладкое чувство опустошенности, словно я одолел десятикилометровую лыжную гонку с хорошим временем… да нет, нет… ни с чем нельзя сравнить… Вот и произошло оно, перестало мучить таинственностью, неясным томлением…
– Ты будешь меня ждать? – спросил я.
– Да, – сказала Ирка без колебаний. И добавила – Если у тебя серьезное чувство.
– Серьезнее не бывает.
Вот какое заявление сделал – ко многому обязывающее. А что еще мне было отвечать? «Серьезнее не бывает», – сказал я и снова крепко обнял ее.
…Пронесся слух об эвакуации. Дескать, приходили корабли и вывезли целую часть из 8-й стрелковой бригады на Большую землю. Большой землей для нас был Ленинград с Кронштадтом и Ораниенбаумом, окруженные блокадным кольцом.
Мы сидели на Хорсене, заносимом снегом, и строили прожекты.
Т. Т. вдумчиво анализировал:
– С наступлением зимы база на Ханко потеряет свое значение. Чего же держать тут большой гарнизон? Надо перебросить гангутцев под Питер и прорвать окружение.
– Нет. На эстонский берег высадиться, – выдвигал план Безверхов. – Пройти по южному берегу залива и ударить…
Наши прожекты неизменно кончались сильным ударом.
После праздников лекпом Лисицын побывал в Ганге, он-то и подтвердил: эвакуация идет полным ходом, уже трижды приходили из Кронштадта отряды кораблей, уже много частей вывезено. Говорят, это приказ Ставки: всех гангутцев – на Ленфронт. Флот торопится эвакуировать Ханко до ледостава. Кстати, госпиталь уже вывезен, значит, все раненые, значит, и Ушкало. Да, он выжил, но вообще-то был на волоске. Другой бы, провалявшись сутки с простреленным легким, отдал концы, ну а Василий наш – молодец, выдюжил. Теперь-то он, наверно, уже в Кронштадте, в Морском госпитале. «Аккурат год назад я там практику проходил, – размечтался Вадим Лисицын. – Хорошо-о как было… Женского персона-ала там…»
Нескольких ребят, залечивших раны, он привез обратно на Хорсен. Среди них был Литвак. Он ввалился в наш капонир, морща нос в хищной улыбке, щуря желтые тигриные глаза. Его темно-рыжая бороденка была сбрита, через левый висок к мочке уха тянулся розовый шрам.
– Здарова, хлопчыки! – гаркнул он.
– Ефим! – повскакали мы с нар. – Здорово, брат! Подлатали тебя?
– Трохи подлатали. Ну – як тут жыцця?
– На Гангуте заплясали гопака, – закричал Сашка, – потому что подлатали Литвака!
– Вось паглядзице, – хвастал Литвак новыми сапогами, – якы чаравики…
Он из госпиталя успел наведаться в свой желдорбат, а там знакомый старшина со склада, земляк, тоже с Витебщины, ему и говорит: дескать, скоро уйдем с Гангута, так не тащить же весь склад, давай выбирай себе сапоги. Мы не очень верили Литваку (как же, станут вещевики разбрасываться своим добром!), но завидовали его удачливости.
– Эх, мне бы такие сапоги, – завидовал я вслух, – я бы горя не знал…
Итак, эвакуация.
Значит, кончено дело. Пять месяцев мы держали этот полуостров, обсыпанный, будто крупой, мелкими островками. Мы держали отбитые у противника острова, как если бы это была наша родная земля, – но это был наш Гибралтар у входа в Финский залив, и, похоже, мы сделали свое дело: говорят, ни один крупный немецкий корабль не прошел в залив, пушки Гангута держали морского противника на отдалении. И мы оттягивали, конечно, часть сил сухопутного противника от Ленинграда.
Да, мы сделали свое дело – и, похоже, неплохо. Про нас, защитников Ханко, писала центральная печать. Письмо, составленное очкариком-корреспондентом, побывавшим у нас, и подписанное многими гангутцами, напечатала «Правда», а на другой день посвятила нам передовую. «Красный Гангут» ее перепечатал, и мы – не без удивления – читали:
«Во вчерашнем номере “Правды” был напечатан документ огромной силы: письмо защитников полуострова Ханко героическим защитникам Москвы. Это письмо нельзя читать без волнения. Оно будто бы написано кровью – сквозь мужественные строки письма видна беспримерная и неслыханная в истории борьба советских людей, о стойкости которых народ будет слагать легенды…»
Это о нас-то!
И дальше: «Мужественные защитники Ханко дерутся с таким героизмом, потому что они знают: с ними весь народ, с ними Родина, она в их сердцах, и сквозь туманы и штормы Балтики к ним идут, как электрические искры огромного напряжения, слова восхищения и привета. У этих людей нет ничего личного, они живут только Родиной, ее обороной, ее священными интересами…»
Слова-то какие! Неужели это о нас?
Передовая заканчивалась так: «Этот доблестный геройский подвиг защитников полуострова Ханко в грандиозных масштабах должна повторить Москва!»
Видали? В эти дни ноября в подмосковных снегах шла гигантская битва. Решалась в эти дни судьба страны. И тут появляется передовая «Правды» с призывом к защитникам Москвы повторить подвиг защитников Ханко!
Я просто ушам не верил, когда Т. Т. читал вслух у нас на взводе эту статью. А 13 ноября в «Правде» и других центральных газетах (и по радио на всю страну) появилось ответное письмо защитников Москвы, и там вот как было сказано:
«Пройдут десятилетия, века пройдут, а человечество во забудет, как горстка храбрецов-патриотов земли советской, ни на шаг не отступая перед многочисленным и вооруженным до зубов врагом, под непрерывным шквалом артиллерийского и минометного огня, презирая смерть во имя победы, являла пример невиданной отваги и героизма. Великая честь и бессмертная слава вам, герои Ханко!»
Даже неловко. А и радостно в то же время.
Были и косвенные доказательства того, что началась эвакуация. Усилился огонь противника, но теперь гангутские батареи не помалкивали, не одним выстрелом на сотню отвечали, а – полновесно. Перестали, значит, экономить боезапас. А вот еще факт: норму питания опять повысили до довоенного уровня, даже масло снова появилось в рационе – это уже не косвенное, а прямое доказательство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.