Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Комиссар отряда сказал у нас в роте на комсомольском собрании: «Да, принято решение эвакуировать Ханко. Мы скоро уйдем. Обращаю ваше внимание на две вещи. Первое: мы уходим с Гангута непобежденные, не под нажимом противника, а по приказу командования. И второе: уходим туда, где сейчас больше нужны наша сила и боевой опыт, – на Ленфронт. Уходим бить немецких фашистов. Вот так надо понимать эвакуацию Ханко, товарищи».
А Хорсен заносило снегом. Еще не пуржило, не мело, снег падал словно для того только, чтобы забить воронки от снарядов, прикрыть белым одеялом выжженные пожарами черные плеши. Но понемногу скалы на Хорсене и окрестных островах обзавелись сахарными головками. Менялся на глазах шхерный пейзаж. Зима белой кистью клала мазки на местные граниты, а вода сделалась темно-серой, почти черной; она дымилась, отдавая захолодавшему небу последнее тепло.
Меня в те дни опять донимали чирьи, я еле ворочал шеей. Побаливало в груди. Но настроение было радостное: скоро домой, на Большую землю, в Питер! Наши доморощенные стратеги – Безверхов, Т. Т. да и мы с Сашкой – сходились на том, что всех гангутцев непременно сведут в одно соединение и сразу после формирования двинут на самый ответственный участок Ленфронта. Прорывать эту… как ее… блокаду!
Радостное было настроение, нетерпеливое. Но и тревожное.
Ничегошеньки-то мы не знали о том, что ожидало впереди.
В ночь на второе декабря нас, десантный отряд, сняли с островов. Между пирсом на Хорсене и южной стенкой гавани Ганге всю ночь рокотали моторы. Мы уходили из своих обжитых капониров, с гранитных скал, которые обогрели своими телами.
На островах остались лишь небольшие группы прикрытия, на Хорсене – взвод Щербинина.
Мы не были обременены имуществом, ничего мы не имели, кроме мыльницы, котелка и родной ложки – ближайшей подруги бойца. Но вещмешки за спиной были увесисты от патронов и сухого пайка на несколько суток – хлеба и консервов. Мы увозили все, что можно и нужно было вывезти, – патронные ящики, запас гранат, что-то из штабного имущества в парусиновых чемоданах, отрядный патефон с грампластинками. Больше не поплывет над хорсенскими шхерами голос Шульженко.
Пушку-сорокапятку, наш «главный калибр», напоследок выпаливший по Стурхольму весь боезапас, взорвали на исходе ночи. В одном с нами мотоботе уходил с Хорсена расчет этой пушки; я увидел Лёху Руберовского и кивнул ему. Он в реве мотора что-то крикнул, а потом состроил жалостливую рожу и принялся одной рукой как бы вынимать из глаз несуществующие слезы и класть их в другую горсть. Он валял дурака, изображая плач по покидаемому Хорсену, но, я думаю, ему было грустно на самом деле. Как и мне. Я глядел на горбатившийся в ночной мгле остров, на сполохи ракет в той стороне, где притаился Стурхольм, и мысленно прощался со шхерами. С Молнией прощался… с «Тюленем»… с хорсенским кладбищем, где остались в братской могиле Колька Шамрай и Ерема…
Вот теперь мы с Колькой расстаемся навсегда.
Сашка Игнатьев стоял рядом со мной у борта и тоже смотрел на растворяющийся в ночи остров. Нагнулся к моему уху, прогудел:
– Когда мы покидали Хорсен, мы говорили: «Ну и черт с ним». Но, вопреки моим словам, чего-то жалко было нам.
Вот именно.
Нас высадили на стенку гавани. Мотобот, развернувшись, опять побежал к Хорсену. А мы оттащили отрядное имущество к полуразбитой стене железнодорожной станции; нам было велено отдыхать и не разбредаться: в любой момент могла поступить команда грузиться на корабли.
Но ждать пришлось долго.
Я сидел на патронном ящике, прислонив к стене винтовку, смолил махорку и смотрел, как в медленном зимнем рассвете тяжелеет знакомое темно-коричневое здание штаба базы, проступают силуэты кораблей на рейде. Их было много! Мы с Сашкой насчитали больше десятка, но это были, кажется, не все, туман скрадывал их серые контуры. Один из кораблей был заметно больше других – транспортное судно, что ли.
Наступало последнее утро на Гангуте – морозное, со слабым ветерком, с обещанием солнца. Рвали серенький воздух выстрелы тяжелых батарей – наверное, расстреливали последний боезапас. Где-то поблизости ревели моторы, и мы увидели странную – да не странную, а просто чудовищную картину. Из-за станционного здания, из клочьев тумана с грохотом выехали танки. Один за другим, семь машин. Остановились на стенке, над стылой водой. Повыскакивали танкисты в своих рубчатых шлемах, выносили что-то из люков, а что-то, наоборот, закладывали. Потом один из танков развернулся и, подъехав к крайнему в ряду, уперся тупым носом ему в корму, взревел мотором, – ахнуть не успели, как сталкиваемый танк полетел черной тенью в воду. Так, поочередно, танк-толкач спихнул в воду остальные машины, а потом, отойдя назад, будто собрался с духом и медленно двинулся сам к краю стенки. Из люка вылез бледный механик, соскочил с ползущего танка. Загремели взрывы: это взрывались толовые шашки на затопленных танках, выбросив один за другим семь толстых всплесков.
В гавань прибывали – пешими колоннами и на машинах – стрелковые части, команды моряков. Я все высматривал своих снисовцев, но не видел знакомых лиц, – участок СНиС, должно быть, уже эвакуирован. Ужасно хотелось улизнуть из гавани, побежать на проспект Борисова – во двор телефонной станции, благоухающий сиренью, да какая теперь, в декабре, сирень… Бог ты мой, сто лет, кажется, прошло с того дня, как нас в разгар весны привезли на Ханко…
А Литвак в густеющей черно– и серошинельной толпе отыскал своих ребят из желдорбата; один из них, мордастый малый, дымя огромной «козьей ножкой», рассказывал, как третьего дня топили в гавани подвижной состав.
– Вон тама, – показывал он прокуренным пальцем в сторону южной стенки, – тама их сталкивали. Туда заранее ветку проложили, к самой к воде. Пошли паровозы, толкают вперед себя состав, вагонов двадцать; а они, вагоны, значитца, не сцеплены, а так, буферами друг дружку, и пошли, пошли падать в воду, мать честна-а! Хрясь, хрясь, хрясь! А как всех постолкали, так и сами! Машинисты на ходу выскакивали…
Поблизости ударили зенитки, вся гавань уставилась в небо. Сашка показал мне серебристую точку, медленно плывущую в бледной голубизне, – это шел, наверно, разведчик. Небо вокруг него быстро покрывалось облачками разрывов, но самолет, как видно, держался на большой высоте. Высматривают, высматривают финны. Ясное дело, заметили наш уход. Разве скроешь? Теперь, когда лишь тоненькая ниточка – небольшие отряды прикрытия – осталась, противник мог бы, наверно, прорваться через передний край на границе, занять острова. Но артиллерия Гангута продолжала работать, снарядов не жалели, и финны предпочитали не лезть.
Вот – открыли огонь по гавани, по рейду… по кораблям…
А корабли – в движении. Транспорт, правда, стоит на якоре, и два силуэта эсминцев тоже вроде бы неподвижны. А корабли помельче, тральщики, катера, утюжат акваторию. Подходят к причалу, принимают людей и грузы и уходят на рейд, там идет перегрузка на транспорт, эсминцы, другие какие-то корабли. Снова возвращаются. И уже редеет столпотворение на стенке, часть за частью грузятся и уходят на рейд.
Скоро – наша очередь. Мы порядком замерзли. Солнце прожгло желтую дырку в облаках, но не греет нисколько, одно название, что солнце, – а все же хорошо, что выглянуло, веселее уходить в солнечный день. Дымы кораблей, дымы пожаров на полуострове тянутся к бледному светилу, пытаются затянуть, занавесить; очень дымное это дело – война. Но пока что не дотянулись.
Мы видим: стали сбрасывать со стенки грузовики. Все, что не можем увезти, – уничтожается. Гремит канонада. Скрежет, грохот, стон ломаемой, взрываемой, уничтожаемой техники стоит над гаванью Ганге.
Наконец и до нас дошла очередь. Со своей поклажей грузимся на старый, попыхивающий угольным дымком, словно отдувающийся от беготни по рейду тральщик. Вот и я шагнул с причала, засыпанного мукой из порвавшихся мешков, на сходню, пружинно вздрагивающую под башмаками десантников. Всё! Прощай, Гангут. Растеклись по верхней палубе. Мы с Сашкой стоим на корме тральщика, глядим на отодвигающийся берег гавани, на темную тушу штабного дома, на красно-кирпичную водонапорную башню, на шоколадную с белым кирху на заснеженной скале. Уходит, уплывает из моей жизни Гангут.
Теперь наше внимание привлекает стоящий на рейде транспорт – к нему приближается тральщик. Сведущие люди опознали: это турбоэлектроход «Иосиф Сталин», который осенью сорокового и летом сорок первого ходил на линии Ленинград – Таллин и, между прочим, 20 июня зашел на Ханко, где и был задержан командиром базы, чтобы эвакуировать отсюда женщин и детей. Я видел его в тот раз. Хорошо помню: мы работали в порту, тянули кабель – и залюбовались красавцем теплоходом. Он был черный, с белой надстройкой. А теперь «Иосиф Сталин» выкрашен темно-серой, «шаровой» краской, мрачновато глядит рядами задраенных, будто подслеповатых иллюминаторов, и на его борту огромные белые цифры: 508. Теперь он и не «Иосиф Сталин» вовсе, а военный транспорт № 508.
Подошли. Двое из команды тральщика зацепились отпорными крюками за нижнюю площадку трапа, спущенного с высокого борта транспорта.
– Давай, гангутцы!
По корабельным трапам надо – бегом. На верхней палубе «Сталина» нам не дают осмотреться: зычная команда, и старлей с узким, озабоченным лицом (говорят, военный комендант судна, где вообще-то команда не военная, а гражданская) ведет нас, огибая громаду надстройки, к носовому трюму. По широкой сходне спускаемся в трюм.
– Размещайтесь! По судну не шастать! Гальюны в корме. Все ясно?
Чего яснее. Трюм уже здорово забит. Всюду ящики со снарядами и патронами, мешки с мукой. Мешки – это, так сказать, спальные места, на них расположились те, кто прибыли раньше нас, в основном пехота или, может, стройбаты. Но и моряки тут есть. Мы, десантники, устраиваемся на ящиках. Темновато тут. Пахнет черт знает чем. Но зато тепло – или просто с морозу так кажется?
Развязываем вещмешки: прежде всего надо пожрать. Мы режем крупными ломтями черняшку, вспарываем финками рыбные консервы. Нам почему-то жутко весело. Мне-то весело оттого, что я отплываю к себе домой, в Ленинград. А другие ребята? Чего ты ржешь, Литвак? Сашка тебя насмешил? Никогда еще я не видел нашего Яхвима таким оживленным. Рассказывает, дзякая и цокая, как до службы работал почтальоном и излазил все болота от Тетерок до Суража. Что еще за Тетерки, к которым Сашка подыскивает похабные рифмы? Ах, на Западной Двине. Вот ты откуда, друг Литвак. А откуда у тебя вот эта улыбочка? Знал бы ты, как я ей завидую. Как бы мне хотелось научиться «с презрительной улыбкой стоять под ядрами»…
Ну конечно, теперь о бабах. Дай нашему брату передышку, чтоб никто в нас не стрелял, не пытался достать из пушек и минометов, чтоб была на газете, расстеленной на патронном ящике, какая-нибудь еда и – желательно – выпивка, и будьте уверены, самый серьезный разговор о политике и стратегии в конце концов непременно свернет на женскую тему. И сколько тут бахвальства, сколько, скажем прямо, вранья и – сколько потаенной тоски…
– …а она давай от меня бежать, – рассказывает Сашка, насмешничая над самим собой, – как будто я заразный, а клуб-то у нас махонький, далёко не убежишь. На лесенке, что в кинобудку ведет, я ее и поймал, руки-то у меня длинные… да и если б только руки…
– …сама смеется и говорит: неужто за день не ухайдакался, это на сенокосе было, а и верно всего меня разламывало, – вспоминает молчаливый Шунтиков, размягченно улыбаясь, – а я говорю, нет, не ухайдакался, и к скирде ее тяну…
– …и дождик зноу пайшоу. Я ей гавару: ты як недарослая. И лодку к берагу. А она, той самы, не, не, не магу. Гавару: баяцца нам няма чаго. А она: греби туда, бачышь, там чырвоны агеньчик светит…
А я думаю об Ирке. Что-то мешает в свой черед взять слово и рассказать друзьям-товарищам, как у меня было с Иркой. Они ведь ждут от рассказчика не трепотни вокруг да около, а – дела. Тут ценится конечный результат. Под скирдой ли, в лодке, в кинобудке – это неважно, был бы результат. Я помалкиваю…
Ирка, а ты вспоминаешь?
Нас будто толкнуло друг к другу. Сколько лет ты была просто «своим парнем». Плакса, толстушка, бездарь математическая. Вдруг разом все в тебе переменилось: прическа, улыбка, голос. Я не узнавал… вернее, узнавал заново, это было захватывающе интересно… Ирка! Ты вспоминаешь? Зачем ты уехала из Питера – как раз тогда, когда мы возвращаемся? Куда тебя понесло, где я теперь разыщу?
Мы малость вздремнули, развалясь на ящиках.
Было, наверно, около шестнадцати часов, когда мы с Сашкой, проснувшись, сходили в гальюн – дощатую будочку на корме транспорта. Потом стояли у фальшборта и смотрели на берег Гангута. Над кирхой, над водонапорной башней висело облако черного дыма. Город горел. И все еще работала артиллерия. А вот – пошли будто грозовые раскаты, будто ударил гром чудовищной силы, над темной полоской ханковского леса вымахнули дымы, дымы. Мы догадались: это на батареях взрывали орудия.
– Я буду долго жить, – сказал вдруг Сашка, облокотясь на фальшборт, щуря глаза от морозного ветра.
– Сам придумал? Или тебе нагадали? – усмехнулся я.
– Знаю, – твердо сказал он, – долго проживу. Кто повидал это, – обвел он рукой ханковский берег, – тот должен все запомнить. А память должна быть долгой.
Мощные взрывы на берегу продолжались. К борту «Сталина» подходил катер – морской охотник, набитый матросней. И еще бежал к нам тральщик. «Иосиф Сталин» принимал, должно быть, батарейцев, сделавших свое дело.
– Что в человеке самое главное? – продолжал Сашка; он говорил без обычного своего ёрничанья. – Память – вот что. Надо все запомнить.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы дальше передать. Чтоб неразрывность была, понимаешь?
Я помолчал, вспоминая одно высказывание… это мама однажды сказала… как же это?.. А, вспомнил!
– Если человек не уверен в своей памяти, – сказал я, – ему не следует отклоняться от истины.
– Во! – Сашка живо повернулся и уставил палец мне в грудь. – Сам придумал?
– Это Монтень.
– Кто?
– Ну, был такой французский философ.
– Толково, толково, – окает Сашка. – Не отклоняться от истины. Точно!
На Гангут опускались по-зимнему ранние сумерки. Мы – Т. Т., Сашка, Безверхов и я – торчали наверху, на корме, и смотрели, смотрели, – Ханко словно притягивал взгляды, не отпускал нас. Было тихо. Грозной артиллерии Гангута больше не существовало. Только издалека, с границы, изредка доносились чуть слышные короткие пулеметные очереди. Финны прощупывали наш опустевший передний край? Или, как говорили ребята из стрелковых рот, работали несколько наших «максимов», хитроумно подключенных к часовым механизмам, с питанием от аккумуляторов: замыкаются контакты, и пулемет сам по себе дает очередь?
К борту «Сталина» подошел тральщик, по трапу потекла наверх последняя группа моряков. Говорили, что это артиллеристы с острова Осмуссар. Несколько морских охотников бежали к эсминцам, стоявшим на рейде. Видимо, были уже сняты с переднего края и островов группы прикрытия.
Гангут опустел.
Какие-то корабли уже ушли. Но на рейде еще оставались два эсминца, штук шесть быстроходных тральщиков, морские охотники и торпедные катера. Это вселяло уверенность: с таким сильным конвоем наш транспорт пройдет сквозь любые преграды.
Задувал норд-вест, набирал силу, вдруг сыпанул в нас ледяной крупой.
Мы мерзли, но не торопились спускаться в трюм, где было не столько тепло, сколько надышано сотнями людей. Сколько нас было на «Сталине»? Мы не знали. Но – очень много, очень. Мне казалось: переборки транспорта стонут и поскрипывают от того, что сильно набито. Тысяч пять нас было, пассажиров, никак не меньше.
Пассажиры! Слово какое-то странное, из мирного времени. Не пассажирами мы были. Гангутский арьергард – вот кто забил каюты, трюмы, салоны турбоэлектрохода и ворочался в тесноте, ел, спал на мешках с мукой и снарядных ящиках, травил морские байки, похохатывал.
Шел десятый час вечера. По «Сталину» раскатились прерывистые звонки, с мостика ветром принесло: «С якоря сниматься»; на носу загрохотал брашпиль, выбирая якорную цепь. Внизу, в загадочном судовом чреве, взвыли и пошли набирать обороты двигатели. Еще минут через двадцать турбоэлектроход двинулся, занимая место в походном ордере.
Насколько можно было разглядеть в сгущающейся тьме, впереди каравана пошли тральщики, за ними один из эсминцев, потом наш транспорт. А за нами шел, покачиваясь, второй эсминец. Катера – по бокам каравана. Еще некоторое время мы видели розовое зарево на уходящем горизонте. И только когда его поглотила плотная ночь, наполненная гулом ветра и упругим стуком машин, мы наконец спустились к себе в трюм, замерзшие и молчаливые.
Ханко ушел из нашей жизни. Так, по крайней мере, мы думали в тот момент.
А в трюме, в дальних углах, горели синие неяркие лампы. От них теней было больше, чем света, – странные вытянутые тени ходили по переборкам трюма. Наши ребята опять перекусывали, и мы тоже развязали вещмешки. Говорили о Питере. Безверхов с видом бывалого ленинградца рассказывал, как катался с одной девахой на «американских горках» в Госнардоме. Сашка сказал, что первым делом в Питере пойдет в пивную – очень ему, Сашке, хочется хорошего пивка хлебнуть. Т. Т. помалкивал. Стеснялся, должно быть, признаться, что его прежде всего тянуло в Эрмитаж. Наши взгляды встретились. Все-таки здорово, что мы неразлучны. Вместе «огребали полундру» в учебном отряде, вместе на Ханко прибыли и воевали в десантном отряде, и вот – вместе покидаем Гангут. Толька, родственная душа, ты ж мой лучший друг, что бы ни случилось. Я подмигнул ему. И Т. Т. улыбнулся в ответ, поиграв лбиной.
Я растянулся, насколько было возможно, на снарядных ящиках, под голову сунул вещмешок, вздохнул, закрыл глаза с твердым намерением спать, пока не рассветет. За ночь, как мы уже знали, караван дойдет до Гогланда – острова в середине Финского залива. Там отстоимся день, а следующей ночью – второй рывок, до Кронштадта. В сущности, не очень далеко. А ведь совсем недавно хорсенские шхеры казались краем света. Ну ладно. Спать.
…Я вошел в длинный коридор нашей квартиры и удивился: горела синяя лампочка. Из своей комнаты рядом с кухней высунулся Лабрадорыч, в синей майке и длинных сатиновых трусах, сказал желчно: «А, это ты. Опять будешь тут шуметь, черт тебя подери». Я пошел по коридору очень тихо, на цыпочках, но половицы ужасно скрипели, прямо-таки стонали, и вдруг лохань сорвалась с крюка и рухнула мне под ноги с оглушительным звоном – бум-м-м! – и тут же выскочила из Шамраевых комнат Светка, длинноногая, вертлявая, с прыгающими белобрысыми косичками, закружилась вокруг меня, закричала: «Колька! Смотри, кто приехал!» И послышались шаги. Мне стало страшно оттого, что сейчас выйдет из комнаты Колька. Я побежал, откуда-то сбоку вдруг выглянул Литвак, недоуменно повел носом, спросил, разведя руками: «Як жа гэта, хлопцы?» Я бежал, прыгая с камня на камень, озираясь в поисках укрытия, а скрип все усиливался, – это сосны, что ли, мотались на ветру и терлись ветками, и я подбежал к кирпичной стене, черт знает откуда тут взявшейся, и сел, привалясь к ней спиной, тяжело дыша после сумасшедшего бега, и вдруг стена, качнувшись наверху, стала медленно падать на меня. Я закричал…
Проснувшись, я сел на ящике, огляделся. Рядом, укрывшись с головой шинелью, храпел Сашка. Постанывал во сне Литвак. Покачивало: транспорт, как видно, медленно переваливался с борта на борт. Синие лампы по углам трюма из последних сил противоборствовали ночи. Ну и сны мне снятся, дьявольщина!
Я не знал, где мы, далеко ли отошли от Ханко, сколько идти до Гогланда. Не знал, который час. Только чувствовал, что уже глубокая ночь. Снова лег, поджав коленки под полой шинели, – и тут раздался взрыв.
Погас свет. В темном, как пещера, трюме загудели встревоженные голоса: у-у-у, о-о-о; из басовитого слитного гула тут и там вытекало тоненьким ручейком, дробясь и повторяясь, слово «мина». Зажигали спички, их желтые огоньки выхватывали из мрака лица, лица, лица. Озабоченные, прислушивающиеся, спокойные, испуганные, угрюмые…
– Борька, ты где? – услыхал я Сашкин голос.
И в тот же миг вспыхнул свет, опять зажглись синие фонари.
– Что это было? – спросил я. – Мина?
– Если бы мина, – сказал Сашка, – мы б уже тонули. Мины ж знаешь какие агромадные? Во! – он раскинул руки, показывая размер.
– Тоже мне знатоки! – Безверхов скривил заячью губу. – А отчего ж взрыв, если не от мины?
– Ну, мало ли от чего…
– Такой пароход, как наш, – продолжал Безверхов, – от одной мины не потонет.
– Не потонет? – спросил Литвак, глядя на него немигающими желтыми глазами.
– Нет. Водонепроницаемые же переборки. Люки и горловины всех отсеков задраены и воду дальше одного отсека не пустят.
Очень авторитетно говорил Безверхов. Да он и был среди нас настоящим моряком, хоть и не с крупных кораблей, а с катеров, но все же… От одной мины не потонет… И потом: машины продолжают работать, значит, идем, и свет снова зажегся… Да нет, ничего… ничего не произошло такого…
Прогрохотал еще взрыв, теперь вроде бы с левого борта, спереди. Черт! Будто прокричало от боли рваное железо – и отдалось страхом в душе. По трюму забегали, у сходни образовалась толпа, кто-то орал, чтоб не лезли наверх, оставались на местах.
– Что будем делать? – спросил я Безверхова, старшего в нашей команде.
– Оставаться на местах! – резко сказал он. – Без приказа наверх не выходить.
От одной мины не потонем. А от двух? Ни черта мы, сидючи в трюме, не знали, не понимали, что там делается. Судно вроде бы на ходу, течи в трюме нет, не похоже, что тонем.
Сколько времени прошло? Время не текло, оно отсчитывало секунды ударами сердца. Если б хотя бы знать точно, что произошло! Ничего нет хуже сидения в безвестности, в ожидании чего-то грозного… неопределенного… нет ничего хуже…
Третий взрыв! Раскатистый, мощный, он катился на наши обнаженные, растревоженные души. Он шел откуда-то с кормы. Опять погас свет, но вскоре зажегся аварийный; я увидел бледные лица Сашки, Литвака, Т. Т., мелькнула мысль: не в последний ли раз их вижу? Теперь стал заметен крен. Да, перекосило трюм на левый борт. Сверху, из черного квадрата люка, доносились неясные крики. Кричала эта проклятая ночь. Кричал Финский залив.
Так мы тонем?!
И – будто звуки разрывающихся снарядов. Что это? Нас обстреляли в море?..
– Пошли! – рявкнул Сашка Игнатьев и кинулся к трапу.
Я за ним. Невозможно больше сидеть в трюме. Будь что будет.
Протолкались не сразу, с трудом. Густой поток пехотинцев и моряков вынес нас на верхнюю палубу. В ночном небе юлила луна, то скрываясь в толпе бегущих облаков, то выныривая и снова исчезая за тучами. Толпы в небе… и толпы на судне… и мы, испуганные неведением, не знающие, что делать…
Я увидел в коротком лунном свете злое, взъерошенное море. Вчера, на рейде, море было глубоко внизу – ну, как со второго этажа. А сейчас оно показалось ближе. Или – именно показалось? Тонем или не тонем?
– Никакой паники! – орал узколицый старлей. – Не толпиться! Перейти на правый борт!
Я пробился к нему, спросил:
– Товарищ старший лейтенант, что случилось? На минах подорвались?
– А на чем еще? – обратил он ко мне бешеное лицо. – Не задавать вопросов! Взять носилки – и к кормовому трюму!
Я увидел: кто-то свалил на палубу длинные свертки. Это носилки! Ну – хоть что-то делать!
– Сашка! – крикнул я. – Сашка-а!
Он выдвинулся, хмурый, с прищуренными глазами-щелками:
– Чего тебе?
– Пошли!
Наверно, и ему надо было что-то делать. И мы подняли носилки с затоптанной палубы и сунулись к люку кормового трюма. Оттуда лезли густой толпой – черные шинели, серые шинели, искаженные лица, спокойные лица, окровавленное лицо красноармейца, прижавшего ладонь к глазу. Морячок, несущий на весу раненую руку, пронзительно орущий, чтоб дали дорогу. Флотский командир, размахивая наганом, надрывался, наводил порядок, требовал очистить трап, чтобы прежде всего вынести раненых, и несколько моряков энергичными пинками остановили неуправляемый поток, расчистили-таки трап, и снизу поволокли раненых, и мы с Сашкой приняли на свои носилки первого, доставленного на шинели наверх. Это был паренек моих примерно лет в армейской гимнастерке. Руками он зажимал рану на животе, из которой била кровь. Лицо у него было серое, он слабо стонал. Командир с наганом крикнул:
– В надстройку! Там в салоне лазарет развернут!
И мы бегом пустились в надстройку, громкими криками – «Расступись!» – прокладывая себе дорогу. В коридоре надстройки горел тусклый свет, двери кают стояли настежь, всюду было полно людей, в одной каюте – мельком увидел я – стоя жрали, и я подумал: с ума, что ли, посходили?
Вот салон. Вдоль деревянных, под дуб, панелей на кожаных диванах лежали раненые. И на столах лежали, их обступили люди в белых халатах, шли операции. Пахло йодом, кровью. Один из врачей, немолодой, с густыми усами, указал нам на свободный диван. Мы переложили своего раненого с носилок на диван, под картину с безмятежной, залитой солнцем лесной поляной. Усатый доктор наклонился над ним. Мы с Сашкой принялись проталкиваться обратно. Навстречу несли раненых. Одного, воющего от боли, волочили под руки.
Откуда столько раненых? – подумал я.
Когда мы протолкались из надстройки на верхнюю палубу, я вдруг понял, что транспорт стоит без ходу. Тучи шли густо, цепляясь за мачты. А крен стал заметней. Но на воде мы пока держались, – если судно и тонуло, то очень медленно. Один из тральщиков качался неподалеку от «Сталина». Нас не бросят, подумал я, столько кораблей в караване – не может быть, чтоб нас оставили в беде.
У люка кормового трюма мы приняли на носилки очередного раненого – рыжеватого морячка с перебитой осколком ногой.
– Братцы, – сказал он почти весело, – несите осторожно, а то я качки не люблю.
– Не любишь качки, – проворчал Сашка, – так не шел бы в моряки.
– Что у вас в трюме случилось? – спросил я. – Откуда столько раненых?
– Ты взрыв слышал? – Морячок запрокинул голову, пытаясь посмотреть на меня. – А в трюме снаряды сдетонировали. Побило много народу. Вы сами откуда, братцы?
Вдруг он сморщился, глаза зажмурил, – наверно, почувствовал боль. Сгоряча, бывает, не почувствуешь, а потом… Диваны в салоне были все заняты, поток раненых прибывал, пришлось опустить рыжего морячка в углу на палубу, покрытую ковром; морячок обхватил раненую ногу и раскачивался с зажмуренными глазами, беззвучно матерясь. Я заметил круглые часы над дверью – они показывали двадцать минут третьего. Часы шли как ни в чем не бывало. Это было странно, ведь время остановилось, когда прогремел первый взрыв…
Когда мы, с трудом пробившись в надстройку, принесли третьего раненого, салон был уже забит до отказа. Гангутские хирурги работали, склонясь над тремя столами. Молодцы какие, подумал я, вот же молодцы! Усатый доктор в резиновых перчатках оглянулся на вошедшего толстощекого командира, спросил отрывисто:
– Ну, что там?
– «Славный» берет нас на буксир. Спокойно работайте, Алексей Михайлыч.
– А мы что делаем? – проворчал доктор, вновь склоняясь над раненым на столе. – Вот свету мало. Вы можете сделать, чтоб свет прибавили?
Командир покачал головой:
– Свет аварийный. Ярче не будет.
Так нас берут на буксир! «Славный» – это один из двух эсминцев. Ясно, не бросят наш подорвавшийся транспорт тут, посреди залива! На душе полегчало. Если б можно было пробраться на бак, своими глазами посмотреть, как нас берут на буксир… Но разве проберешься сквозь густую толпу? Давешний старлей с узким лицом орал, требовал, чтобы перешли на правый борт, чтоб крен уменьшить. В гуле голосов тонул его бешеный крик.
Мелькнуло лицо Т. Т.
– Толя! – крикнул я. – Толя!
Он не услышал, я рванулся за ним, Сашка пробивался за мной.
– Толя! – я схватил Т. Т. за плечо и развернул к себе. – Нас берут на буксир!
– Я слышал, – кивнул Т. Т. Лицо у него было спокойное, с остановившимися, сонными глазами; он обеими руками держался за лямку своего противогаза.
– Куда ж ты идешь?
– Никуда. – Т. Т. смотрел словно бы сквозь меня.
– Толька, что с тобой? Где все наши?
– Не знаю.
– Иди с нами, – сказал я, – будешь помогать раненых класть на носилки.
Но, проталкиваясь к трюму, мы потеряли Т. Т. Разве в этой сутолоке продержишься вместе? Хорошо хоть, что нас с Сашкой связывали носилки. Мы перенесли в лазарет двух раненых. Один, лейтенант-пехотинец, порывался соскочить с носилок, не в себе был, что ли, с трудом мы его донесли.
Мы были здорово измучены. Выйдя из салона, не сговариваясь опустились на палубу, бросив вдоль стенки окровавленные носилки. Я нашарил в кармане шинели матерчатый кисет с махоркой. Но не успел закурить.
Долгий, жуткий, мучительный, прогремел четвертый за ночь взрыв. Транспорт и мы вместе с ним содрогнулись, стонало железо, что-то громыхало, ломаясь и падая, а я уже знал, чуял: минное поле, на которое мы нарвались, не хочет отпускать свою жертву. Страшен был этот взрыв, отозвавшийся вспышкой ужаса, резко усилившимся гулом голосов, топотом ног в коридорах.
Мы пошли к дверям, ведущим на спардек, но пройти не удалось: густела толпа, у выхода была давка. Вдруг Сашка схватил меня за руку и потянул в пустую каюту с раскрытой дверью. Тут были две пары коек, одна над другой, столик с брошенным противогазом, несколько вещмешков и коричневый чемодан, перетянутый ремнями. В углу стояли два карабина. Сашка протянул руку к одному, сказал тихо-спокойно:
– Давай застрелимся, Борька.
Лицо у него было белое и глаза белые; черт знает, что он уже видел своими белыми глазами. Я отбросил его руку, протянутую к винтовке.
– Ты что, Сашка? Зачем?
– Не хочу рыб кормить.
– Ты что? – крикнул я, пугаясь его спокойствия. – Очумел? Нас спасут!
Он смотрел на меня пустыми и тусклыми, как эта каюта, глазами. Я схватил его за ремень и потащил в коридор.
– Нет, – бормотал я, – не выйдет у тебя… чего захотел…
Мы вклинились в толпу у дверей. Надо было непременно выбраться наружу. Где-то должны ведь быть шлюпки… спасательные круги, наконец… Не тонуть же в этом проклятом тусклом коридоре…
Время не двигалось. Толпа у дверей не рассасывалась. Неподвижен был этот мир, погруженный в декабрь, в ночь, в отчаяние.
– Я знаю другой выход! – крикнул кто-то. – Айда за мной!
Побежали куда-то. И мы с Сашкой припустили за человеком, знавшим, где выход, – шустрым малым с нашивками старшины первой статьи. Мы спустились по какому-то трапу, потом по другому, свернули в полутемный коридор; тут резко пахнуло холодом, сыростью, из люка, к которому вывел коридор, вылезал человек в бушлате и грязной тельняшке, с масляными пятнами на лбу и щеках.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?