Читать книгу "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
А тут, уже на рассвете, когда занялся серенький день, когда почти весь гарнизон собрался под прикрытием большой скалы…
Я слышал, как Безверхов гаркнул: дескать, нечего прохлаждаться, взял бы и песочку подсыпал на перекрытие капонира! На кого это он? А, на Еремина. Тот безропотно поплелся с ведром и лопаткой вниз, к пляжу, наковырял там песку, мокрого и холодного, поднялся, высыпал на бревна, прикрывавшие нору в расселине, – эти убежища на островах называли капонирами. Мы, уставшие после ночной вахты и работ на мысочке, покуривали, ожидали чая – и не предвидели беды.
Еремин второй раз спустился к пляжу за песком. Не знаю, почему он вдруг передвинулся сильно влево, выйдя из-за прикрытия большой скалы, – песку, что ли, там было больше. Глазастый Сашка Игнатьев первый увидел, что он в опасной открытости, и крикнул: «Эй, Ерема…» В тот же миг на Стурхольме ударил пулемет, и Еремин упал. Сашка, и я, и Безверхов бросились вниз, на пляж, но нас опередил Литвак. Крикнул: «Не высовываться!», а сам пополз к Еремину. Теперь к Литваку устремились красные трассы огня, он замирал, распластавшись, снова полз, загребая локтями, медленно продвигаясь к неподвижному Еремину. Уже рассвело, утро было серое, но пронзительно ясное, без обычной притуманенности – черт, ну как назло! Финский пулеметчик бил короткими очередями – внимательно бил, не подпускал Литвака к Еремину. Хорошо, что Ленька Шатохин, сидевший в дзоте на мысочке, дошурупил, что «финик» бьет не просто так, для острастки, а прицельно. Шатохин навел пулемет и ударил по вспышкам на «Хвосте». Минуты, пока финн передвигался, меняя позицию, хватило для Литвака. Он в два кошачьих прыжка одолел смертельное расстояние, поднял Еремина на руки и метнулся обратно, оставив трассы новой очереди – ну в сантиметре от своих пяток.
В каске, сбитой набок, странно ощерясь, Литвак медленно поднялся по каменистой тропинке, протоптанной от пляжа до большой скалы, и положил Еремина наземь. Ваня Шунтиков наклонился над ним, но медпомощи не требовалось никакой.
Наш маленький смешливый кок был мертв. Его заостренное книзу лицо с детским подбородком хранило удивленное выражение. Его ватник (Ерема был флотский, но предпочитал бушлату армейский ватник) был поперек груди черный от крови.
– Паглядзи! – крикнул Литвак Безверхову. – Зачем послау яго униз? – По его худым щекам, заросшим бурой бороденкой, текли слезы. – Сярод белага дня!
Это он зря… У Безверхова, конечно, и в мыслях не могло быть, что Еремин так неосторожно высунется из-за прикрытия. Но меня тоже разобрало зло на Безверхова. Строит из себя начальника… не может перенести, если кто-нибудь сидит без дела…
– Пясочку падсыпать! – отчаянно выкрикивал Литвак. – Як же гэта…
Безверхов, с автоматом «Суоми» на груди, стоял над телом Еремина. Его лицо, с остановившимися глазами, было серое, как воздух этого ужасного утра. Будто окаменел Безверхов. Тронь его сейчас, ударь – он не заметит.
Мы стояли полукольцом над бедным нашим Еремой. Угрюмые, обросшие, обвешанные оружием. Шунтиков нагнулся и попытался вытянуть из правой руки Еремина саперную лопатку. Но не смог. Еремин держал ее крепко – со всей нечеловеческой мощью предсмертной судороги.
Не спалось. Обычно после завтрака, после сладкого чая с хлебом без масла, я заваливался на нары в новеньком капонире и засыпал в неслыханном комфорте, в тепле, под треск разгоравшихся в камельке сыроватых дровишек. Это было время нашего отдыха.
Но сегодня не спалось.
У меня в кармане бушлата хранится острый кусок стали, врезавшийся в землю рядом с моей головой. Десяти сантиметров ему не хватило, чтобы найти цель. Это мой осколок. Я суеверно хватаю его при обстрелах. Почему я не сплю? A потому и не сплю, что проклятое воображение рисует, как Шунтиков пытается разжать мою ладонь, судорожно стиснувшую осколок…
Что знал я о Еремине? Да почти ничего. Он называл себя москвичом, но родом-то был из Талдома, городка между Москвой и Калинином. (Вроде Безверхова, который жил в Бологом, но считал себя ленинградцем.) Сашка Игнатьев поддразнивал Еремина, сочинил про него так: «Эта песня всем знакома, кто наслушался молвы. Сапоги тачал Ерема верст за триста от Москвы». Талдом был городок сапожников, и Ерема не отрицал, что до службы работал подмастерьем по сапожной части, а вот насчет трехсот верст он обижался. Спорил с Сашкой, какой город ближе к Москве – Талдом или Сашкин Муром. Но во всем, что не касалось близости Талдома к столице, был Еремин на редкость покладист, сговорчив. Как умел, он варил нам супы и кашу. У него водились гвозди, обрезки кожи и резины, и, как умел, он подбивал и зашивал наши ботинки, разбитые от постоянного лазания по скалам. Ему скажешь: «Ерема, что-то дровец мало в капонире», – он безропотно брал топор и шел рубить сосенки. Вчера, между прочим, срубил и ту, которая, надломившись, образовывала знак неизвестности…
Ни в одном глазу не было сна. Я чувствовал себя сытым войной по уши. А ведь война еще была в самом начале.
Осторожно, чтоб не толкнуть невзначай ребят, спавших слева и справа, я слез с нар и вышел из капонира. Ветер, пахнувший гарью, ударил в лицо.
Возле тела Еремина, с головой накрытого длинной финской шинелью, сидел на камне Андрей Безверхов. Его короткие сапоги со сбитыми носками почти касались башмаков Еремина, торчавших из-под шинели. Глаза у Безверхова были полузакрыты. Реденькая черная растительность курчавилась на серых щеках. Он курил, и я, сев рядом на пенек от срубленной сосны, тоже свернул цигарку и потянулся к Безверхову прикурить. Сыпались искры, тлеющие махорочные крошки. Некоторое время мы молча дымили.
– Римка говорит: «Врет он, твой Ерема», – сказал вдруг Безверхов тихим, усталым голосом, – а я ей: «Чего ему врать? Он что увидел, то и передал мне». – «Нет, говорит, ничего он не видел».
– Какая Римка? – спросил я, хлопая глазами. – Ты о чем, старшина?
– Римма, парикмахерша… – Безверхов словно во сне разговаривал. – Говорю ей: «С чего он станет выдумывать такое? Он вошел и видит, как ты с Шамраем целуешься. Вот как, говорю, ты на мое серьезное чувство ответила». А Римка в слезы…
Я насторожился, услыхав Колькину фамилию. Я знал, что Безверхов, как и Колька Шамрай, служил на БТК. У нас в отряде было много ребят с береговой базы БТК. И Ушкало был оттуда, и Шатохин, и вот, оказывается, и Ерема…
– «Прощай, говорю, я ухожу с разбитым сердцем», – ровно, бесстрастно, с закрытыми глазами продолжал Безверхов. – А она плачет-рыдает и – мне на шею. «Неужели, говорит, из-за этого недомерка все у нас порушится?» – «А как ты думала? – говорю. – Хотела, чтоб шито-крыто? Не-ет, говорю».
Безверхов сделал последнюю затяжку, сунул окурок под сапог и принялся скручивать новую цигарку.
– Недомерок… Станешь недомерком, если сирота… все детство впроголодь, по чужим людям… Ну не вышел ростом, так за это обижать человека? Он на катера хотел. А его на бербазу. В хозяйственный взвод. Строевым. Куда пошлют. А я бы его на боцмана выучил. Подумаешь – рост. На катере места мало, там даже с таким ростом удобнее.
– Ты плавал боцманом на торпедном катере? – спросил я.
– Человека не по росту видать. – Безверхов делал подряд сильные затяжки, огненная каемка вспыхивала на газетной самокрутке. – Ну образования мало, четыре класса. У меня семь, а у него четыре, так он же не виноват. А душа у него прямая. «Для тебя, говорю, недомерок, а для меня Михаил Иванович». – «Ну, говорит, и иди к своему Михал Ивановичу». – «А ты, говорю, иди к своему Шамраю». Потом, как война началась, помирились. Римка плакала-рыдала. Их всех, женщин, на пароход. Правильно, чего им тут под бомбами. Пароход «Серп и молот». Плавмастерская, что ли. Василий ей говорит: «Ты за моей Зиной присматривай».
Что-то я не поспевал за скачущей речью Безверхова. Да и не все слышал: у него голос срывался, начиналась невнятица. Он ведь не со мной – сам с собой разговаривал, а вернее – с Ереминым. А я-то и не знал, что нашего Ерему звали Михаилом Ивановичем. Ерема и Ерема – так его все звали. Какие-то разыгрывались страсти на береговой базе БТК перед войной. И мой друг Колька Шамрай принимал в них участие. Ну как же – где женщина, там и Шамрай…
– «Она, говорит, воды боится, так ты смотри… подбадривай… до Таллина идти всего-то ничего…»
А, догадался я, это он рассказывает, как Василий Ушкало провожал жену свою, Зину…
– «Ладно, говорит, присмотрю за твоей Зиной, не беспокойся», – бормотал Безверхов, опять сворачивая цигарку. – И ушел пароход… Ушел пароход… ушел…
Он замолчал, поник, задумался.
– Ты бы лег отдохнул, – сказал я, поднимаясь. Усталость брала свое, глаза у меня слипались. – Слышь, старшина?
Он не ответил.
Ушкало вернулся спустя неделю. Была холодная ночь. В шхерах было неспокойно, повсюду взлетали ракеты, с шипением прожигая дорожки в плотной массе дождя. Третьи сутки подряд небо над Ханко исходило дождями, они то моросили, то припускали с тупым осенним остервенением. Били вразнобой пулеметы. На Падваландете, где-то у Вестервика, работала артиллерия, тяжелые снаряды буравили черное небо у нас над головами, и были слышны глухие удары их разрывов на полуострове. А ответных – один-два выстрела. Что-то помалкивали батареи Гангута.
Промокшие насквозь, мы ожидали этой ночью десанта. Но финны только постреливали, а высаживаться не шли – ни к нам на Молнию, ни на Гунхольм, ни на прочие взятые нами «хольмы». Не шли – и правильно делали. Уж мы бы, разозленные этой нескончаемой мокредью, дали им, сатана перкала!
Ушкало привез важные новости. Конечно, для кого как, а для нас, гарнизона Молнии, самой важной новостью была предстоящая выдача теплого белья. Что говорить, мы сильно обносились тут, на холодных гранитах, и наши тельники, трусы и кальсоны давно утеряли, скажем так, свежесть. Этот вопрос, братцы, лучше замнем. Возможна также выдача новых ботинок.
В свете этой замечательной новости поблекла другая: немцы высадили десант на Эзель. Между тем, эта, второстепенная для нас, озябших, была ох какая серьезная. Два очага сопротивления оставалось на крайнем западе Балтийского театра военных действий после падения Таллина – Моонзундские острова и мы, Гангут. Правда, был еще третий очажок – маленький остров Осмуссар у эстонского побережья, но это, как говорится, особь статья. Моонзунд и мы. И вот немцы начали операции в Моонзунде. Идут очень напряженные бои на самом крупном из Моонзундских островов – на Эзеле. (Ушкало сделал нажим на слове «очень».) Накануне финны бомбили порт Ганге, усиленно обстреливали аэродром, финская пехота опять пыталась штурмовать передний край на перешейке, и это означало как бы предупреждение: дескать, не думайте, что мы про вас забыли, после Моонзунда – ваша очередь.
То есть наша.
Оказывается, Ушкало съездил на Большую землю (так у нас, на островах, стали теперь называть полуостров Ханко) вместе с командиром и комиссаром отряда. Их вызвали на партактив базы. А Ушкало комиссар взял с собой, чтобы тот повытряхивал душу у снабженцев: пусть не жмутся! Пообносился десантный отряд! И главное, чтоб Ушкало разыскал ребят с морских охотников, которые рассказали лекпому Лисицыну ту историю – ну, вы помните.
После чая мы набились в командирский капонир. По рукам пошла пачка слабеньких, но приятных на вкус эстонских папирос «Марет», привезенная Ушкало с полуострова.
– Как же вы Ерему не уберегли? – спросил Ушкало. Его широкие скулы в тусклом свете «летучей мыши» отливали медью.
Никто ему не ответил.
Ушкало рассказал, как навестил пулеметчика Савушкина, увезенного в госпиталь с тяжелой раной в грудь. Я-то думал, что Савушкин не жилец, а он выжил.
– Слабый он еще, а уже улыбится, – говорил Ушкало, держа широкие мужицкие кисти рук на коленях. – Улыбится уже. Хирурги молодцы. У него был открытый… как же называется… не то плевро, не то пневмо, и вроде мотор в этом слове… Ну забыл. Молодцы хирурги! Будет Савушкин жить. Грозится скоро к нам обратно. А госпиталь какой отгрохали! Подземный целый город. Паровое отопление.
В «летучей мыши» затрещало, замигало. Ушкало выкрутил фитилек, но горел он неровно, словно задыхаясь.
– Последний керосин, – сказал Ушкало. – Перейдем на коптилки. Мы с комиссаром были в редакции, – продолжал он, помолчав. – В «Красном Гангуте». В штабном доме они. Все у них в подвале – наборный цех и печатные машины, и сами там сидят пишут. Мне один, молоденький, говорит: расскажи, как вы воюете. И карандашом в блокнот – тык. Как, говорит, вы воюете на островах? А чего рассказывать? Воюем, и все. А он повел меня в соседний отсек и говорит: «Вот, Борис Иванович, герой Гангута». – Ушкало усмехнулся. – «Не смеши кобылу, братец, говорю. Какие мы герои? Герои Гангута, говорю, это кто тут шведскую эскадру разгромил при Петре». А Борис Иванович говорит: «Кобыла тут ни при чем. Садись, товарищ главстаршина, на табуретку». Ну, я и сел. А он стал с меня рисовать. Рисовать с меня начал, понятно?
– А, – догадался Т. Т., – это, наверно, художник Пророков, который рисует в газете карикатуры.
– Точно, Пророков, – сказал Ушкало. – Черненький такой, вежливый. Сам в кителе, а знаков различия нету. Вот он меня рисует, а я сижу, как карп на сковородке, не знаю, куда руки-ноги девать. Он говорит: «Да ты не напрягайся. Думай о чем-нибудь веселом». Только стал я вспоминать, как с интендантами цапался, – тут обстрел. Снаряды кладут прямо в штабном дворе. В подвале свет погас, я вскочил, взял автомат, думаю: куда деваться? А Борис Иванович чирк спичкой, зажег «летучую мышь». «Сядь, говорит. Я еще не кончил рисовать». А к нему на бумагу песок сыплется с потолка. Где-то близко шарахнуло, дверь чуть не сорвало, и вспышка. Я говорю: «Если загнусь тут, не пишите родственникам, что погиб в редакции. Напишите, что в десанте». – «Ладно, говорит, напишем». И улыбится. А сам, между прочим, с лица бледный, как мышь.
Мы засмеялись. Чудно это: «погиб в редакции». Все равно что, например, «прыгнул с парашютом со шкафа».
– Да, я свежие газеты захватил, – Ушкало вынул из кармана шинели несколько сложенных номеров «Красного Гангута». – Возьми, Темляков. После отдыха – громкую читку, значит.
– Есть, – сказал Т. Т. – А на партактиве что было?
– На партактиве? – Ушкало потянулся, хрустнув суставами. – Комиссар говорил, обсудили положение. Давайте отдыхать. Кто посты проверит?
– Я проверу, – поднялся Литвак.
– Ну иди. Положение, конечно, серьезное, – сказал Ушкало, тоже поднимаясь. – Мы тут остались в глубоком тыле противника. Сильные бои на Эзеле идут. Наши летчики, пол-эскадрильи, туда вылетели. Помогать. А нам на Гангуте – крепить оборону. Оборону укреплять, понятно? Режим экономии – вот что еще на партактиве решили. Продовольствие экономить. Горючее. Боезапас.
– Финны с вечера били, – сказал я, – а наши отвечали одним снарядом на десять. Режим экономии, да?
– А что же еще? Идите все отдыхать, – повторил Ушкало.
Один за другим, нагибаясь, ребята вышли из командирского капонира. Только Безверхов недвижно сидел в углу нижних нар. Я задержался у выхода:
– Главный, вы боцмана с морских охотников нашли?
Ушкало, нагнувшийся дров подкинуть в прогоревший камелек, медленно повернул ко мне крупную голову с аккуратным зачесом. Наверно, он побывал в городе в штабной парикмахерской.
– Нету твоего боцмана. Ушли охотники, – сказал он как-то неохотно. И добавил: – Охотники-то ушли, а ихние байки остались.
– Какие байки?
В камельке загудело, отсветы огня побежали по широкому лицу Ушкало. Он сел на нары, стал стягивать сапоги.
– Про женщину с ребенком, – сказал спокойно. – Как они на транспорте утонули. Мне эту байку человек десять понарассказывали. Ты иди, Земсков. Я отдохнуть хочу.
А в начале октября наш гарнизон отвели с Молнии на Хорсен. Было нас теперь – без Кузина, без Савушкина, без Еремина – ровно пятнадцать. Помните, в «Острове сокровищ»? «Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо и бочонок рому!» Когда-то мы с Колькой Шамраем, начитавшись Стивенсона, орали в темноватом коридоре: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..» Лабрадорыч высовывался из своей комнаты, раздраженно просил заткнуться…
Ну ладно. Что было, то сплыло.
На замену прибыл на Молнию свежий полувзвод, а нас, стало быть, отвели на отдых. Баня на Хорсене! Это, я вам скажу, было событие! С веселой яростью мы скребли свои давно не мытые тела. Ухая и завывая, драили друг другу спины. Окатывали друг друга водой. Сашка Игнатьев с ходу, с жару сочинял непотребное, мы ржали, как мустанги. У-у, баня! Как сказано у классиков? Сбылась мечта идиота!
И двое суток нас не ставили на вахту. Мы спали всю ночь напролет, можете себе представить такое? В теплом капонире, на мягких нарах – всю ночь до утра! (Мягкие нары – это я, конечно, для красного словца. Да и капонир, если по правде, тепло натопленной времянки хранил не больше часу, к утру мы щелкали зубами, жались друг к другу под своими шинелями, подбитыми ветром.)
Вот и весь отдых. Уже на третью ночь, как положено уважающим себя островитянам, мы стояли вахту. На Xopceне это выражение приобрело буквальный смысл: все четыре часа мы именно стояли, а не примерзали брюхом к граниту, как на Молнии. Ну, само собой, не стояли столбом, а прохаживались взад-вперед по берегу и слушали, как внизу, у скал, шумит-шуршит прибой, как посвистывает ветер, и, с усилием одолевая ночную человеческую склонность ко сну, пялили глаза на темное, тесное пространство шхер.
Ночные финские шхеры… Никогда вас не забуду.
Шел суровый месяц октябрь. Участились артобстрелы, а Гангут экономил снаряды. Второй раз снизили продовольственную норму: меньше стало хлеба (семьсот пятьдесят граммов) и мяса (двадцать три). Мы знали, что под Ленинградом противник остановлен. Но – ничего еще не знали о блокаде, само слово было просто неизвестно. Эзель был потерян. Шли тяжелые бои на втором по размеру острове Моонзундского архипелага – Даго. Финские рупоры кричали по ночам, что скоро – наша очередь.
Мы готовились отразить любую попытку противника отбить острова. Наш отряд занял жесткую оборону. Но все-таки была предпринята еще одна – последняя – десантная операция.
Нас, пришедших с Молнии, влили в четвертую роту, но раскидали по разным взводам. Ушкало назначили взводным командиром, к нему и попало большинство молниевцев, в их числе Литвак, Шатохин, Шунтиков. Четверо – Безверхов, Т. Т., Сашка и я – оказались в другом взводе, которым командовал армейский лейтенант Дроздов из желдорбата. Он был широкоплечий, с рябоватым простецким лицом, с любимой присказкой: «дисциплинку подтягивать».
А Т. Т. был у нас теперь политбойцом. Когда приходил «Красный Гангут» (так теперь называлась базовая газета «Боевая вахта»), Т. Т. проводил во взводе громкую читку. Я, по правде, удивлялся: до чего здорово он говорит, на любой вопрос отвечает со знанием дела – и о положении на фронтах, и о слабости тыла у Гитлера, и о чем хотите. Одно слово – головастик. Кажется, дело шло к тому, чтобы присвоить Т. Т. звание замполитрука. Те, кто имел это довольно редкое звание младшего комсостава, носили на рукавах фланелевок и бушлатов четыре узкие нашивки с красными просветами.
Признаюсь вам, я позавидовал Т. Т. Да что ж говорить, он был у нас самый толковый.
Последняя десантная операция произошла в ночь на 23 октября. К северо-востоку от Хорсена лежат два островка – Соммарэ и прилепившийся к нему с юга Черингхольмарнэ. Узкий извилистый пролив разделяет островки, и тут, у западного входа в пролив, полно отмелей, камней и скал, торчащих из воды. Ну, словом, шхеры. Накануне высадки десанта на островках побывала наша разведка и доложила, что на Лягушке (условное название Соммарэ) обнаружено небольшое боевое охранение противника, а на Головке (условное название Черингхольмарнэ) вроде бы пусто. Разведчики не ввязывались в бой на Лягушке, после короткой перестрелки ушли.
Следующей ночью мотоботы хорсенской флотилии высадили на оба острова две группы десантников. Наш взвод в десанте не участвовал. А взвод Ушкало высадился на Лягушку.
Я на вахте стоял и видел: в той стороне красными отсветами наполнилось ночное небо. Загремело там. Пальба нарастала, слышались разрывы ручных гранат. Я сменился с вахты и улегся в капонире на закиданные сосновыми ветками нары, а драка на тех островках все не умолкала, хотя уже шло к рассвету. Наш взвод подняли по тревоге. Мы набили карманы «лимонками». Ждали посадки на катера, курили в кулак. Тревожная была ночь.
Наш взвод так и не был введен в дело. Бой на островах угасал. Несколько раз ходили туда мотоботы, огонь резко усиливался, они возвращались, не сумев пробиться. Очень мало бойцов вернулось из десантных групп. И на рассвете стало ясно, что операция провалилась. На Лягушке и Головке, вопреки данным разведки, оказалось полно финнов. Видимо, появление разведчиков предыдущей ночью насторожило противника, и на оба островка был скрытно послан большой отряд, да и в ходе боя, вероятно, прибывали подкрепления. Словом, неудача. Хуже всего было то, что мы понесли большие потери. На Головке финны почти сразу окружили десантников, лишь нескольким бойцам удалось пробиться из кольца и – где вплавь, где вброд – добраться до мотобота. С Лягушки возвратилось больше людей, но Ушкало, Литвака и Шатохина среди них не было.
У Шунтикова, вернувшегося под утро с Лягушки, лицо было забрызгано кровью. Наверно, и шинель была в крови, но на черном незаметно. Он вытащил из боя двоих раненых, дотащил до единственного прорвавшегося к скалам Соммарэ мотобота. Это была их кровь. Шунтикова мы знали всегда спокойным, деловым, – сейчас он, страшно измученный, был не похож на себя. В запавших глазах застыло отчаяние. Он сказал нам, что Леньку Шатохина срезали в первую же минуту высадки, он не успел зацепиться за берег. Финны остановили десант на прибрежных скалах. Только Ушкало с несколькими ребятами удалось вырваться вперед, они забросали гранатами финских пулеметчиков на высотке и сами там залегли, и все бы ничего, если б к «финикам» не подоспело сильное подкрепление…
Страшно было подумать, что Василий Ушкало, Ефим Литвак и Леня Шатохин лежат мертвые на скалах затерянного в шхерах островка – и никто их не похоронит. Просто столкнут в стылую воду. Течение понесет их шхерными протоками, пока они не опустятся на каменное дно.
Медленно тянулся этот проклятый день. А когда стемнело, к нам в капонир, стуча сапогами, сунулся взводный. Он только что получил приказ – отправить шлюпку к проливчику между Лягушкой и Головкой, подойти как можно ближе и осмотреть там отмели и скалы, где могли бы укрыться раненые бойцы, короче: скрытно подойти и снять всех, кто жив.
– Задача ясна? – спросил взводный. – Кто пойдет?
– Я, – быстро сказал Безверхов.
– Добро. Возьми четверых по своему усмотрению.
Безверхов обвел нас взглядом.
– Ты пойдешь, Абрамов, – сказал он. – Ты, Игнатьев. – И помедлив – Ты, Земсков.
– И я, – сказал Т. Т. – Разреши мне.
– Нет, – качнул головой Безверхов. – И Зинченко.
– Старшина, – сказал Т. Т. – Очень прошу. Мне надо пойти.
Он, я понял, рвался в операцию. Но Безверхов, помолчав, снова сказал:
– Нет.
Шунтиков в соседнем капонире лежал на нарах лицом к стенке. Мы зашли к нему: Безверхову нужно было выведать подходы к Соммарэ. Только Шунтиков услыхал об операции, как с него слетела смертельная усталость. Он так и вскинулся, побежал к командиру роты. Потом ворвался к нам в капонир: разрешил ротный! И правильно: в такой операции нужен опытный санинструктор. Тем более – побывавший там. И Шунтиков заменил Зинченко.
Мы подогнали снаряжение, чтоб ничего не бренчало. Карманы шинелей оттопыривались от «лимонок». Касок не надевали: металл, даже тускло выкрашенный, все-таки немного отражает ракетный свет. В шапках удобнее. Их выдали на днях вместе с шинелями и теплым бельем: зима-то подступала. Мы были сплошь в черном. Только лица белели.
Ночь наступила безлунная, в свисте ветра, в шорохе дождя. Когда мы один за другим спускались в шлюпку, привязанную к барже, я вдруг подумал об Ирке. Не то чтобы подумал – она словно высветилась на миг в луче прожектора, с незнакомой улыбкой, со взрослой прической. Это ты? – мысленно сказал я ей. Ну, привет. Меня этой ночью, может, убьют. Ирка смотрела все с той же странной улыбкой, а потом исчезла.
Безверхов сел в корме на руль, Шунтиков с Абрамовым на первую банку, мы с Сашкой Игнатьевым – на вторую. Безверхов велел мне отдать фалинь. Я отдал, бросил конец на носовую банку и с силой оттолкнулся от холодного, шершавого борта баржи.
Мы обогнули северо-восточный мыс Хорсена и вскоре выскочили на плес. Кому плес, а для нас началась такая пляска, что хоть жилы рви. Шлюпка-шестерка суденышко приличное, но против встречного ветра и волны не очень-то ходкое. Мы наваливались на весла, шлюпка то зарывалась в провалы между волн, то взлетала на острые гребни, Безверхов румпель держал крепко, но кидало нас, черт, ужасно. Нас окатывало водой, наши лица – а вернее, правую щеку – сек ветер с дождем. Шунтиков, сидевший загребным передо мной, мерно сгибался и разгибался, и мне сейчас одно только было нужно – держаться в заданном им ритме.
А норд-ост набирал силу, завывал, пел протяжную осеннюю песню шхер. Мне чудилось: «С ум-м-ма вы с-сошли-и, с-сатана перкала-а…»
Безверхов привстал в корме, щурясь, вглядываясь вперед. Я оглянулся на миг – бросились в глаза черные, как наши шинели, морщинистые горбы скал, вокруг которых бесновался прибой. За скалами успел разглядеть берег с незнакомым изломанным силуэтом. Наверно, это была Лягушка. А может, Головка.
Куда нас несет?!
«С-сатана перкала, – бормотал я сквозь стиснутые зубы, сопротивляясь волне, пытающейся вырвать весло из рук. – Я т-тебе… я т-тебе…»
Мышцы только что не лопались. Рваное дыхание вырывалось из раскрытого рта. Но качка ослабевала. Да, уже не так швыряло шлюпку с волны на волну. Значит, прошли плес. Берег Лягушки прикрыл нас от ветра.
– Суши весла! – бросил Безверхов.
Шлюпка по инерции вошла в проливчик между двумя скалами – они медленно проплыли вдоль бортов – и остановилась.
Я опустил руки, придерживая под мышками весло. Славно это было – расслабиться после чертовой гонки. Я осмотрелся. Ну и местечко! Нашвыряли камней при сотворении мира.
– Ребята! – вдруг позвал Безверхов; я вздрогнул от неожиданности. – Матросы!
Скалы молчали. Только ветер выл одиноко и безнадежно. Такая тут стояла тишина, что хотелось заклацать зубами. Только бы эту тишину разорвать.
– На воду, – скомандовал Безверхов.
Так-то лучше. Хоть собственный хрип при гребке слышишь. Мы медленно шли, лавируя меж отмелями и скалами.
– Матросы! – снова позвал Безверхов. Он подался в сторону проплывавшего слева островка, и я заметил, что лицо у него перекошено, словно от боли. – Ребя!
Островки и отмели молчали. Припустил дождь. Неслышным призраком шлюпка переходила от скалы к скале. От камня к камню. Кажется, мы уже вошли в проливчик, разъединяющий Лягушку и Головку.
– Ребя!
Ночь молчала. Все было безнадежно.
Вдруг Безверхов вскочил, резко накренив шлюпку. Мы увидели: на островке шагов в пять длиной шевельнулась, отделилась от скалы тень. Безверхов, сложив ладони рупором, окликнул человека, если это был человек. Ответа не последовало. Не померещилась ли нам тень?
Безверхов снова окликнул. И тут мы услышали глухой, неуверенный голос:
– Свои, что ли?
Безверхов прыгнул в воду, а за ним Шунтиков, тут было мелко, по пояс. Они притащили маленького человека с автоматом в болтающейся руке. Мы приняли раненого – одна нога у него была явно перебита – и уложили на дно шлюпки. Я узнал в нем Мишу Дворкина, меланхоличного малого из ушкаловского взвода, бывшего писаря с береговой базы подплава. Он слабо хрипел. Шунтиков сразу принялся осматривать рану на бедре, потянул мешавший ему автомат из руки Дворкина, но тот дернулся, пальцы впились в сталь ствола.
Мы обшарили, медленно продвигаясь по проливу, еще с десяток скал и подобрали еще одного раненого, а потом – сразу троих, один из которых был в глубоком шоке и умер буквально у нас на руках. Живым Шунтиков вливал из фляги спирт в пересохшие рты, искривленные болью. Бинтовал раны. Мы торопились, потому что видели, как плохи раненые. Мы гнали шлюпку и окликали, окликали, рискуя быть услышанными чужими ушами:
– Матросы! Ребя!
Шлюпка отяжелела, осела, нам пришлось дважды вылезать за борт и стаскивать ее с отмелей. Справа черной стеной стоял высокий берег Головки.
– Матросы! – бросал Безверхов из рупора ладоней. – Василий!
Молчала ночь. Ветер высвистывал нескончаемую шхерную песнь. Один из раненых, лихой пехотинец по имени Максим, приподнялся на локтях и спросил, уставив на Безверхова черные провалы глаз:
– Какого Василия кличешь? Ушкало? Не зови. Шлепнули Ушкало.
– Ты сам видел?
– Ну, видел, – хрипел Максим. – Литвак его с высотки тащил. Неживого…
– С какой высотки?
– Там, – медленно повернул Максим голову к левому берегу. – На Лягушке… Ворочай к Хорсену.
Безверхов повернул шлюпку, теперь мы шли к выходу из пролива. Но, вернувшись к скале, на которой давеча подобрали троих раненых, Безверхов скомандовал сушить весла. Шлюпка въехала носом на заскрипевшую под килем гальку.
– Выгружайте раненых, – сказал Безверхов, глядя на черный силуэт Лягушки.
– Чевой-то? – не понял Сашка Игнатьев.
– Ты чего задумал, Андрей? – спросил Шунтиков.
– К Лягушке подойду. Посмотрю там. Ну, живо!
– Сдурел? – прохрипел Максим. – Смотри, как бы тебя не выгрузили.
– Выгружайте, говорю! – Безверхов был словно глухой ко всему. – Быстро!
– Это как же? – сказал Максим. – Его на Лягушке шлепнут, а нам всем подыхать здесь?
Мы должны были повиноваться. Мы с Сашкой взяли одного из раненых под мышки и за ноги.
– Не трожь! – Максим зло матюгнулся и потянулся к винтовке. – Убью!
Тут Миша Дворкин раскрыл глаза и сказал ясным голосом:
– Осади, Максим. Пусть идет. Лежат там.
– Если к утру не вернемся на Хорсен, еще шлюпку пришлют, – угрюмо сказал Безверхов, нахлобучивая шапку на брови. – Ну, кончай разговоры!
Мы перенесли раненых на островок, положили их рядком, а с краю – умершего, странно вытянувшегося, быстро захолодавшего. Безверхов велел нам лежать тут и ждать. С собой он взял только Абрамова – крепкого мужичка из марийской глубинки. Абрамов, пыхтя, столкнул шлюпку и прыгнул в нее. Они с Безверховым взмахнули веслами, шлюпка растаяла в ночной мгле.
Кто-то из раненых простонал, Шунтиков нагнулся над ним:
– Тихо, браток, тихо. Дать еще глотнуть?
– Не… Курнуть дай…
– Нельзя курить, браток. Потерпи.
Холодно было лежать на обледенелом камне. Моя мокрая шинель стала как ледяной панцирь. Ноги окоченели. Давила тишина. Громадная, плотная, она нависла над нами черным медведем.