Текст книги "Вокруг да около"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
– Нет, нет, – сказала старуха. – Не помощница я. К врачам надоть.
Клавдии Иванович чуть не разрыдался.
– Да где они, врачи-то? На станцию бежать надо. А болезнь-то не ждет.
– Ну и от меня пользы не будет.
– Да почему? Раньше-то помогала. Я сам помню.
– То раньше. Раньше-то у меня сила была.
– Да ты понимаешь, нет, баба Соха? – уже криком закричал Клавдий Иванович. – Ребенок у нас задыхается. Понимаешь это?
И, не слушая больше старуху, он силой поволок ее за собой.
До деревни добрались легко: по дорожке. А дальше, когда кончилась дорожка, начали тыкаться в темноте, как слепые котята. Уверенность появилась лишь после того, как впереди из темноты вдруг подал голос его, Клавдия Ивановича, тополь – птичьей стаей взыграла взъерошенная ветром листва.
Полина пришла в ужас, когда на пороге увидела горбатую старуху.
– Не дам, не дам ребенка! – закричала дурным голосом. – Я куда посылала-то тебя? За врачом. А ты кого привел?
Но тут уж баба Соха сказала свое слово:
– Загунь! Не пугай ребенка-то.
А когда подошла к Виктору (тот тоже попервости насмерть перепугался), заговорила ласково-ласково. Как летней водой начала окачивать.
– Не бойся, не бойся, золотко. Бабушка тебе здоровья принесла. Где у тебя болит-то? Горлышко… Дыханья нету… Будет, будет дыханье, родимый…
Слабо, как далекий вздох, как утренний ветерок в листве, прошелестели давно знакомые слова: «Стану я, раба божья…», и Клавдий Иванович подумал, может, и права была старуха, когда наотрез отказывалась идти к ним?
Может, и в самом деле из нее ушла сила? Но он в тот же миг подавил в себе эти сомнения, потому что кто еще, как не она, может сейчас помочь Виктору?
И удивительно: голос старухи тотчас же стал наливаться силой, и слова пошли такие, что в дрожь, в озноб стали кидать его:
– Исполохи, переполохи, порчи, уроки, всякие прикосы… Идите в пенье, в коренье, в грязи топучи, в ключи кипучи… Там вам вариться, там вам кипятиться, под осиновый кол уйти, камнем накрыться, землей завалиться, мохом-травой зарасти…
Клавдий Иванович посмотрел на жену. Может, все это только ему кажется? Может, все это только далекие детские страхи, которые вдруг ожили в нем?
Нет, и Полина была во власти этих слов, во власти трубного голоса старухи. И она, как околдованная, не дыша, широко раскрытыми глазами глядела на нее.
Три раза читала баба Соха, три раза заклинала хворобы и боли, тихонько водя темной рукой по горлу и груди Виктора, и тот, похоже, уже не хрипел, не задыхался, как прежде.
– Пи-ить, – вдруг подал он слабый голос.
Клавдий Иванович бросился на другую половину за водой, но Полина еще раньше запаслась питьем.
Виктора напоили.
– А тепере, – сказала баба Соха, – ты, отец, выйди за дом, сруби осиновый кол с топорище длиной да тот кол забей в землю вместе с хворобами. Да чтобы тот кол никто никогда не вытащил.
Клавдий Иванович понимал, что тут уже начинается какая-то чертовщина, но что не сделаешь ради своего ребенка! Да и баба Соха – как с ней спорить? Все была ветошная, беспомощная старушонка и вдруг разрослась, расползлась по всей стене, как туча в бурю…
Он думал, в темноте ему во веки веков не выбраться за дом. Но выбрался. И даже в кустарнике, густо разросшемся за домом, отыскал осинку – по горьковатому запаху коры, по лакированным, вздрагивающим в темноте листьям. В общем, сделал все так, как приказала старуха.
И вот награда, вот счастье: Виктор, когда он, весь перемокший, вошел в дом, был уже в безопасности. Он понял это, еще не видя его. Понял по лицу жены, такому счастливому и доброму, какое он, может быть, видел у нее только один раз в жизни – когда пришел в родильный дом поздравлять ее с долгожданным сыном.
* * *
Старуха еле-еле, опираясь на батог и на Клавдия Ивановича, добрела до своего подворья, а на крыльцо и подняться не смогла – села.
– Ну, выручила, выручила ты нас, баба Соха. Спасибо! – Клавдий Иванович уже с короб наговорил этих спасиб старухе, а они так и набегали, так и набегали на язык. – А то ведь я давеча – хоть караул кричи. Виктор задыхается, врача нету, и ты уперлась – с места не сдвинешь.
– Не занимаюсь я ноне этими делами.
– И зря. У нас – три года назад вот так же случилось – врачи целую ночь возились с Виктором, а ты вон как: руками поводила, сказала слово, и здоров.
Клавдий Иванович по старинке, на всякий случай сплюнул за левое плечо и, уже совсем расчувствовавшись, сказал с легкой усмешкой:
– Давай, баба Соха, выкладывай свои диагнозы. Ну что за болезнь такая? Как ее вышибать? А то ведь эти ученые только руками разводят. Аллергия не аллергия, обмен веществ… Не поймешь.
Старуха вздохнула в темноте, но ничего не ответила.
– Чего молчишь? Я ведь тебя спрашиваю ради ребенка, а не ради того, чтобы у тебя секреты выуживать.
– А что я скажу тебе, Клавдий Иванович? Много ли я знаю? Молитва, да травка, да наговорное слово – вот и все мое леченье.
Старуха уклонялась от прямого разговора, это ему было ясно, и он начал подбираться издалека, с напуском эдакого тумана:
– А интересно, баба Соха, где это ты все вызнала? Ну это самое… руду-кровь заговаривать, переполохи снимать, присухи… У нас, к примеру, сейчас курсы разные, техникумы. На шоферов, на тех же самых фельдшеров. Так? А вот ты, к примеру? Где ты всю эту премудрость выучила?
– Меня, парень, нужда заставила. В жизнь-то меня выпихнули горбатой да хромой, отец пьяный еще ребенком на пол с рук уронил, а чем кормиться, чем от людей борониться? Люди не любят уродов да калек. Одни ребятишки по глупости заклюют, каменьем закидают. И вот сжалился надо мной, убогой, один добрый старик, Васей-килой звали.
– Это колдун-то который? – Клавдий Иванович с внезапной робостью посмотрел в темноту перед собой. Он не застал уже в живых Васю-килу, но в детстве для него ничего страшнее не было этого имени.
Баба Соха слегка оживилась:
– Я сама больше всех на свете его боялась. Раз хожу в лесу, ягоды собираю – только мне и жизни было, только мне и отрады, что в лесу, дерево да куст не изгиляются, – и вдруг из-за ели старик, Вася-кила. Весь белый, весь косматый, клюка в руке. Я так и села от страха. А он подошел ко мне да рукой по голове, как малого ребенка: «Что ты, говорит, глупенькая? Чего испугалась? Хочешь, говорит, чтобы тебя люди не обижали, надо, говорит, чтобы не ты людей боялась, а люди тебя. Страх людской, говорит, твой корм и оборона».
– Это как понять?
Старуха словно не расслышала его.
– Поучил меня маленько дед Василий, и слову наговорному поучил, и травкам. Знающий был человек. А теперь все боле. Нету силы. Из Мамонихи ушла сила, и из меня ушла.
– Как, как? Что ты сказала? Из Мамонихи ушла сила, и из тебя ушла?
– Так. Покуда Мамониха в силе была, и я в силе была. А как начали из Мамонихи кровь выпускать, так и я ни на что гожа не стала.
– Вот как! А я думал, это ты про старость говоришь. От старости силы не стало.
– Старость не радость, кто не знает, а не приведи бог видеть, как на твоих глазах родная деревня умирает. Сперва один дом пустеет, потом другой, потом третий… Да сами-то дома, еще бог с ними. А то ведь дом умирает, и хозяин иной раз умирает. Василия-то Егоровича помнишь?
– Это в верхнем-то конце который жил?
– В верхнем. Нету больше. В прошлом году приехал с женой, как ты, об эту пору. «Уж так хорошо, так хорошо живем! Свой дом, свой сад. Дети все ученые, большие деньги зарабатывают! Я, говорит, и жизни в Мамонихе не видал, только сейчас на старости лет и увидел». Ну лад – но, две недели пожили, стали в дальнюю дорогу собираться, где-то далеко живут. Вот к воротам-то полевым вышли, за деревню, Василий-то Егорович и говорит жене: «Марья, говорит, я ведь, говорит, вьюшку в трубе не закрыл». – «Ну и бог с ней, с вьюшкой-то, – говорит Марья. – Дом погибает, а ты о вьюшке думаешь». – «Нет, говорит, надо закрыть вьюшку». Убежал – полчаса нету, час нету.
Марья не знает, что и подумать. Пошла домой: где у меня мужик-то? А мужик-от у ей в избе висит.
– Повесился?
– Повесился.
– Да, – сказал Клавдий Иванович, – веселую ты сказку рассказала.
– За веселыми-то сказками нынче едут на сторону, а в нашей деревне какие теперь сказки? Деревни, парень, без сказок помирают. Это сказки-то сказывают да песни поют, когда строятся, когда жизнь заводят заново.
* * *
Это было самое счастливое утро в его жизни. Проснулся, открыл глаза, а в потолке железное витое кольцо, в котором когда-то висел березовый очеп с его зыбкой. А когда встал да вышел на крыльцо – и того краше картина: жена. Развалилась, растеляшилась на красном одеяле посреди заулка – рыба белая играет на солнышке. А в небе прямо над Полиной коршун. Чертит и чертит круг за кругом – должно быть, тоже залюбовался.
– Виктор где? – весело крикнул Клавдий Иванович, сбегая с крыльца.
– Тут где-то был. – Полина нехотя оторвала от подушки рыжую голову с черными очками во все лицо, повела туда-сюда: – Виктор, Виктор…
– Я здесь, мам! Малину ем.
Виктор кричал на задах, в кустарнике, и Клавдий Иванович сиганул туда – напрямик, через дикие заросли собачьей дудки, буйно разросшейся на бывшем капустнике, – земля тут жирная, каждый год унаваживали.
– Ну как, сынок? Здоров? Ничего не болит?
Виктор не ответил, а промычал: ему было не до разговоров. Он, как медвежонок, дорвавшийся до лакомой ягоды, с треском, с жадностью раздвигал одну ветку за другой.
Клавдий Иванович рад был за сына, рад, что Виктор снова полон жизни, снова выказывает свой отменный аппетит. Только вот как привыкнуть ко всему этому – к этой малине, к этому ольшанику и осиннику за своим домом?
Ведь ничего этого двадцать лет назад и в помине не было.
И Клавдий Иванович, переводя взгляд с кустарника на родные хоромы, невесело подумал: пропал, пропал дом.
Ежели даже люди пощадят, лес задавит. Лес, который стеной со всех сторон наступает на Мамониху…
– Пап, пап! – Виктор подавал голос уже где-то у Вертушихи.
– Ну что еще?
– Иди, иди скорей! Я домик нашел.
– Какой домик?
Раздвигая руками не просохший еще от росы малинник, Клавдий Иванович вышел к речке и увидел сына возле их старой бани, черной, насквозь продымленной, с малюсеньким окошечком без рамки, с деревянным держаком в дверях вместо скобы.
– Да ты что, Виктор? Какой это домик? Это же баня!
– Баня?..
– Ну, сын! Ты, как иностранец, в отцовской деревне…
А в общем-то, что же удивляться? Откуда Виктору знать, что такое старая деревенская баня, когда он видит ее впервые?
Клавдий Иванович открыл перекосившиеся, на деревянной пяте дверцы (Ах, знакомая музыка! Коростели запели вокруг), заглянул в сенцы, заглянул в баню – все еще попахивало прежней горечью – и вдруг загорелся:
– А знаешь что, Виктор! Давай-ко мы с тобой раскочегарим эту старушку, а?
Быстро, как по щучьему веленью, появились дрова в каменке, взбурлила вода в котле – рядом речка.
– Сынок, ты тут хозяйничай, посматривай за всем, а я сбегаю в лес за свежим веником.
– А я тоже с тобой, папа.
– Нет, нет, я один. С тобой в другой раз. Обязательно пойдем.
Клавдий Иванович скатился по недавно натоптанной тропинке к Вертушихе, перешел ее вброд – невелика у них и река, в засушье ворона перебредет, не замочив крыла, – и в еру, дремучие заросли ольшаника и осинника, первые леса своего детства, где в те далекие времена видимо-невидимо было всякой нечисти и чертовщины и где он ставил свои первые петли на зайцев.
Раньше у них березняк был далеконько, за добрую версту ходили за вениками, а сейчас он из еры вышел и жуть сколько этого ласкового куста все Поречье, все покосы завалило. И вот Клавдий Иванович завязал с ходу два веника и куда побежал? Домой, восвояси? Вперед.
Рядом Пахомкова гарь – веселые, поросшие пружинистым вереском горушки и веретейки, где когда-то еще ребенком собирал грибы да ягоды, – так неужели не посмотреть, что там сейчас деется, неужели не побывать?
А раз на Пахомковы горы поднялся (и так называли в Мамонихе это урочище), в Мамину зыбку – хочешь не хочешь – свалишься. Эдакая лесная перина из зеленого моха в котловине – да тут держать не удержать! А за Маминой зыбкой вынырнула Антохина раскопка – тоже есть чем вспомнить, хороший хлеб родился! А за Антохиной раскопкой Вырвей, лесной ручей песни распевает, а Вырвей перешел – сразу три дороги, три росстани. Как в сказке. Не знаешь, по какой и идти.
И вот так скок-поскок – где дорожкой, как в старину, кипящей трудолюбивыми мурашами, где травой, где моховиной – Клавдий Иванович и утянулся в глуби мамонихинские.
Все заросло кустом, все задичало, от прежнего, иной раз казалось, только и остались разве что имена да названия. Зато какие имена, какие названия! Для каждого бугорка, для каждого перелеска и тропки у стариков нашлось свое имя, свое название. Любили люди свою землю, свои родные места. Пахомкова гарь, Мамина зыбка, Поречье, Антохины раскопки – вкусно выговорить!
А нынче? Ихний поселок, к примеру, взять. Не последний населенный пункт в стране, в города скоро, говорят, выйдет, а что за народ живет? Три озера в окрестностях, три озера, в которых худо-бедно рыбу удят, а как зовут эти озера? Карьер № 1, карьер № 2, карьер № 3. По тем временам еще, когда тут песок да щебенку для цемента добывали. И так же с дорогами. Асфальтом залиты, яблонями обсажены, весной как невесты в белом цвету, а имен для них у людей не нашлось. Тоже по номерам зовут.
Пора, однако, было образумиться, повернуть назад – Виктор и так заждался его. Клавдий Иванович свернул направо, к Михееву усу – то же расстояние, да зато новые места. И вот эта-то жадность его и подвела.
Посекло Михеев ус. Где видно тропинку, нащупаешь ногами, а где начисто затянуло мхом, кустарником. А потом еще одна напасть вскоре объявилась – пошли Гехины дороги; широкие просеки, проложенные трактором посреди леса.
Клавдий Иванович запрыгал, как козел, от одной колеи к другой, начал тыкаться туда-сюда, и кончилось тем, что заблудился…
* * *
Мамониха была рядом. Он это знал, чувствовал – не мог же за какие-то двадцать – тридцать минут укатить бог знает куда, да и места вокруг вроде знакомы были. А на тропу не попасть – моховина, болото, травники. И ели такие густые да высоченные, будто тут уже сумерки.
Его разбирал смех: надо же, в трех елях запутался, а с другой стороны и беспокойство мало-помалу стало закрадываться в душу. Что там с Виктором? Догадается ли Полина проведать его?
Наконец какая-то твердь появилась под ногами, а потом и еще один компас – просветы меж деревьев.
Клавдий Иванович рванул на эти просветы, и вот тебе на – Поречье. Мыкался, путался в траве, обливался потом, и все это, как он и думал, рядом с Поречьем, рядом с Мамонихой. В прежние времена непременно сказали бы: нечистая сила закружила, а то еще бы и бабу Соху приплели. А теперь кого винить?
С деревни в это время докатился какой-то непонятный треск и гул, похожий на шум работающего мотора.
«Кто-то из Резанова, верно, приехал», – подумал Клавдий Иванович и прямо травяной целиной порысил к знакомой сухой березе, которая стояла неподалеку от Вертушихи, напротив ихнего дома.
Однако не успел он и десяти шагов сделать, как страшный грохот сотряс землю.
Перепуганный насмерть («Где Полина? Где Виктор?») Клавдий Иванович с ходу взял речушку, одним духом взлетел на крутой берег и просто ахнул: тополь, его тополь лежит на земле.
– Стой! Стой! – закричал он мужику, орудовавшему бензопилой в палисаднике.
Опоздал: кедр грохнулся на землю.
Вытирая со лба пот (с головы до ног взмок), он подошел к дому и кого же увидел? Геху-маза. Все деревья в палисаднике – тополь, черемуха, рябина, кедр – все лежат повержены, все распяты, а он стоит. Стоит, как заново выросшее дерево – огромный, в резиновых сапогах с длинными голенищами, натянутыми до пахов, и улыбается.
– Ты что это делаешь? Кто тебе разрешил?
– А чего я делаю? Свет людям дал. Я зашел в избу, как в могиле у вас.
– Это не твое дело! Дома хозяйничай. Виктор, – Клавдий Иванович только сейчас заметил в сторонке приунывшего сына, – а ты-то куда смотрел? Ведь я же тебе рассказывал, что это за деревья. Дядя Никодим, тетя Таня…
Виктор заплакал.
– Давай, давай, поплачьте оба вместе. Ах, бедненькие… Ах, кустиков жалко!.. – Геха захохотал.
– Да чего ты ржешь-то? Эти кустики-то, знаешь, кто садил? Отец еще. До войны…
– А теперь какая команда у нас насчет этих кустиков? Не знаешь?
– Будет, будет вам, петухи! – К ним подошла Полина. – Чего за кусты держаться, раз дом продаем? С собой не возьмем, хоть золотые бы они, эти кусты, были.
– Понял, как умные-то люди на это смотрят? – Ухмыляясь, Геха поднял с земли бензопилу, сказал, глядя веселыми глазами на Полину: – Может, еще чего сделать? Хочешь, Невский проспект проложу к Вертушихе? Чтобы по утрам, когда на водные процедуры пойдешь, не колоть свои белые. Давай, покуда сердце горит. Для тебя всю Мамониху распушу.
– Нет, нет, не надо, – сказала Полина, но слова Гехины понравились: блеском взыграли глаза.
– Ну как хошь. А то я своего конягу взнуздаю, – Геха кивнул на могучий гусеничный трактор, густо, до половины кабины заляпанный грязью, – моменталом сделаю.
* * *
Геха выставил две бутылки «столичной» – остатки, как он сказал, от ночного заседания с начальством, то есть от рыбалки, с которой он прямо, не заезжая домой, заявился к ним, но и Полина не ударила лицом в грязь – тоже бутылкой хлопнула.
Где, когда она раздобыла это добро – на аэродроме, в райцентре, покуда он бегал к знакомым, Клавдий Иванович не знал, да разве и в этом дело? Главное, что спесь сбили. А то ведь на стол свои бутылки начал метать, будто тут нищие живут.
И еще Полина сразила Геху своими нарядами. Все по самому высшему классу: красные штаны в струночку, белые туфельки на высоком каблуке, белая кофточка с золотым поясом змейкой. Ну, прямо артистка вышла к столу.
По правде сказать, у Клавдия Ивановича не было большой охоты бражничать с Гехой, но как же было уклониться, ежели тот сам первый предложил? Что ни говори – гость. Да и Полина сразу загорелась: ведь надо же кому-то хоть раз показать свои наряды!
Расположились на вольном воздухе, на свежевыкошенной поляне за колодцем, под молоденькой рябинкой.
– Ну, как говорится, будем здоровы, – сказал Геха и легко, как воду, опрокинул в себя стакан водки. Затем сплюнул, ничем не закусывая, и начал торг без всякого подхода.
– Косых три, пожалуй, за эти дрова дам, – сказал он и пренебрежительно, не глядя, кивнул в сторону дома.
Полина (она, конечно, взялась за дело – бухгалтер, всю жизнь имеет дело с материальными ценностями) спокойно улыбнулась:
– Ну, а насерьез, без трепа?
– Чего насерьез? Мало сейчас дров валяется по деревням!
– Дров-то много. Да таких домов, как наш, один. На станцию отвезешь – сколько возьмешь?
– Сколько? – ухмыльнулся Геха.
– А тысячи две с половиной – самое малое.
– Тю-тю! Сдурела баба…
– Ладно, ладно, зубы-то не заговаривай. Не таких видали.
– А мы вот таких не видали, – сказал Геха и хлопнул Клавдия Ивановича по плечу. – Эх, и везет же чувакам! Да откуда ты только такую и выкопал?
Клавдий Иванович, горделиво улыбаясь, только головой покрутил. Не уважал он Геху, ни теперь, ни раньше не уважал, но слова его елеем пролились на сердце.
– Ладно, – сказал решительно Геха и трахнул своей пятипалой кувалдой по ихнему хлипкому столику – фанерному ящику из-под конфет, – пей мою кровь! Еще сотнягу накину. Только ради тебя, ради твоих симпатичных глазок.
– Девятьсот, – сказала Полина.
Пошли страсти-мордасти, потел торг. Геха, все время игравший в парня-рубаху, начал горячиться, он даже выматюкался, и Полина, хотя и по-прежнему улыбалась, тоже мало-помалу стала накаляться – красные пятна пошли по лицу.
Наконец она и вовсе сорвалась:
– А ты чего сидишь как именинник?
Клавдий Иванович напустил на себя деловой вид:
– Думаю, действительно надо…
– Да чего надо-то? – еще пуще распалилась Полина.
Геха захохотал во всю свою широкую, жарко горевшую на солнце пасть, а Виктор вдруг завопил от радости:
– Бабушка-яга, Бабушка-яга!
Клавдий Иванович глянул на деревню – баба Соха.
Вывернулась из-за дома Павла Васильевича и к ним. Как старая лошадь, мотает головой. И белый платок так и играет над ржищем. Видать, по всем правилам в гости собралась, во все праздничное вынарядилась.
Но что это? Старуха вдруг повернула назад.
Клавдий Иванович закричал:
– Баба Соха, баба Соха, да куда же ты?
– Не надрывайся, не придет, – сплюнул Геха.
– Да почему?
– А потому, что там, где я с МАЗом – ей дороги нету. Нечисть всякая терпеть не может железа да бензина.
– Не говори ерунду-то.
– Ерунду? Да ты что – в Америке родился? Не знаешь, сколько она, стерва старая, народу перепортила? Тому килу посадила, того к бабе присушила, у того корову испортила… А нынче людей нету, дак она что сделала? На птице да на звере вздумала фокусы свои показывать. Пойди-ко послушай охотников. Стоном стонут, которые этим живут. Пера не найдешь за Мамонихой. Всю птицу разогнала. Чтобы ни тебе, ни мне.
– А по-моему, дак это твоя работа. Я недавно Михеевьм усом прошелся – весь бор перерыт-перепахан, весь лес провонял бензином. Дак с чего же тут будет птица жить? Кусты-то, и те скорчились. Листы, как тряпки, висят…
– Ай-ай, опять слезы по кустикам. Дались тебе эти кустики. Мне тут одна книжечка попалась – ну, в каждом стишке плач по этим кустикам. Особенно насчет березы белой разора много. Береза – ах, березонька, стой, березонька, свет очей… А мы от этого света слепнем, мы из-за этой березоньки караул кричим. Все поля, все пожни, сука, завалила! А ты – кустики…
– Да я не о кустиках, а о Мамонихе. Вон ведь ее до чего довели. Посмотри!
– А кто довел-то, кто? – резко, в упор спросил Геха.
– Кто-кто… Думаю, разъяснений не требуется…
– А ты разъясни, разъясни. Молчишь? Ну дак я разъясню. Ты!
– Я? Я Мамониху-то до ручки довел? Да я двадцать лет в Мамонихе не был!
– Во-во! Ты двадцать лет не был, да другой двадцать, да третий… Дак какая тут жизнь будет? Критиковать-то вы мастера… Ездит вашего брата – каждое лето. Ах-ох, то худо, это худо… Геха-маз загубил… Да ежели хочешь знать, дак только благодаря Гехе-то-мазу тут и жизнь-то еще пышет! Та же твоя тетка да Федотовна… Да не привези я дров – зимой, как тараканы, замерзнут…
– Ну-ну, будет, – воззвала к миру Полина. – Худо вам – под рябинкой сидим?
– Нет уж, выкладывать, дак выкладывать все, – с прежним запалом заговорил Геха. – Не от первого слышу: Геха как в раю живет. А я каждый день на трактор сажусь как на танк. Как на бой выхожу. Баба провожает – крестит: вернусь аль нет. Толька Опарин из Житова в прошлом году заехал в эти березки белые, а там яма, чаруса – теперь там лежит. Понятно, нет, о чем говорю?
– Понятно, понятно! – сердито сказала Полина. И у нее кончилось терпенье. – В одной деревне выросли, а кроме лая, ничего от вас не услышишь.
– А и верно, мы не в ту сторону потащили, – моментально сдался Геха и протянул свою темную ручищу: – Ну дак что – ударили? А то ведь я могу и передумать.
– Чего передумать? – переспросил Клавдий Иванович.
– Да насчет твоих дров.
– Папа, папа, не продавай!
Выкрик сына словно вздыбил Клавдия Ивановича, и он с неожиданной для себя решимостью сказал:
– И не продам. Об этих дровах, может, у отца последняя дума была, когда умирал на фронте, а я Иуда, по-твоему? Так?
В наступившей тишине вдали, у дома, шумно взыграли тополиные листья, по которым пробежал ветерок, и стихли.
– Дак что же – отбой? – спросил Геха, обращаясь к Полине.
Полина вопросительно посмотрела на мужа, но Клавдий Иванович, почувствовав новую поддержку сына (тот крепко, изо всех сил сжимал его руку), не пошатнулся.
И тогда Геха сказал:
– Ну что ж, не захотели взять рубли, возьмете копейки.
* * *
Полина объявила бойкот. Это всегда так, когда чуть что не по ней: глаза в землю, язык на замок и никого не слышу, никого не вижу.
Клавдий Иванович землю носом рыл, чтобы угодить жене. Он истопил баню, сбегал на станцию за свежими огурцами и помидорами, даже две курочки раздобыл в соседней деревушке, а уж о свежей лесовине и говорить нечего: грибы да ягоды у них не переводились. Нет, все не в счет, все не в зачет.
И вот какой характер у человека – даже своего любимчика не жаловала. И на бедного, растерянного Виктора жалко было смотреть: и мать от него стеной отгородилась, и к отцовскому берегу пристать решимости не хватало.
Самому Клавдию Ивановичу душу отогревать удавалось у бабы Сохи.
Утром он выйдет из дома, вроде как в лес, за подножным провиантом, а сам перейдет Вертушиху и к старухе.
Задами. Заново натоптанной тропкой.
С бабой Сохой можно было разматываться на полную катушку – все поймет, не осудит. И он разматывался.
Обо всем без утайки говорил: о своем житье-бытье с Полиной, о Лиде, о Гехе.
Но вот что было удивительно! Как только он заводил речь об отцовском доме – а ведь именно из-за дома весь нынешний сыр-бор разгорелся, из-за дома у него война в семье, – так баба Соха отводила в сторону глаза.
Клавдий Иванович горячился:
– Я что-то не пойму тебя, баба Соха. Неужто ты хочешь, чтобы я своими руками раскатал отцовский дом? Да я, может, еще в Мамонихе-то жить буду! Сама же рассказывала, как брат у тебя на старости лет домой вернулся.
– Дак ведь то когда было-то.
– Неважно. Сейчас команда на подъем всей русской жизни. Чтобы все земли, какие заброшены да заросли кустарником, снова пахать да засевать. Это тут у вас умники объявили: Мамониха кончилась, Мамониха неперспективна. А сейчас – стоп! Сдай назад. А то ведь эдак всю Россию можно неперспективной сделать. Правильно говорю?
– Не знаю, не знаю, Клавдий Иванович, – вздыхала старуха. – А только не советую тебе срываться с насиженного места.
– Почему?
– А тяжело нынче жить в деревне.
– Тяжело… А дедам нашим легче было? Одной лопатой, да топором, да сохой раскапывали здешние поля. А нынче сколько техники всякой, машин!
– Много, много нынче машин, – соглашалась старуха, – да люди нынче другие. Балованные. Легкой жизни хотят.
– Ничего, – стоял на своем Клавдий Иванович, – и нынче всякие люди. Мы с тобой, к примеру, всего хлебнули: и войны, и голода, и холода. Забыла, как после войны тошнотики ели – колобушки из картошки, которую собирали на полях весной? А в чем ходили – помнишь?
Однажды Клавдий Иванович, который уже раз в душе оплакивая судьбу Лиды, признался старухе:
– А я все не могу понять, баба Соха, как это она с Курой-то связалась. Как подумаю, так и голова кругом.
– А что ей было делать-то? Ты из армии не вернулся.
– Я? Да я-то при чем?
– Ждала она тебя.
– Лида? Лида меня ждала? – Клавдий Иванович перестал дышать.
– Парато ждала. Все говорила, бывало: «Вот Клавдя вернется, и мы заживем». Она так и Гехе сказала, когда тот замуж ее звал.
– Геха звал… Лиду?
– Звал. Приступом приступал. Думает: я Лиду от его отвела, потому и жизни мне от его нету, а я уж словечушка поперек не сказала. Сама. Сама. Ни в какую: «У меня, говорит, Клавдя есть. Я, говорит, Клавдю жду».
Клавдий Иванович, как во сне, вышел от старухи.
Лида, Лида его ждала… Ихняя принцесса, первая ученица школы, девочка, с которой они еще детьми бегали зимой от дома к дому: наперегонки – кто быстрее да проворнее. И он представил себе, чего стоило гордой, своенравной Лиде написать ему отчаянное, унизительное письмо, в котором она предлагала ему себя…
В тот день он долго, предаваясь воспоминаниям, бродил по невыкошенным пожням Поречья, по заросшим полям, по ягодным ручьям и горушкам – по всем местам, где бывал с Лидой. Затем вспомнил, как они подростками вместе с мамониховскими ребятами и девчонками бегали на вечеринки в окрестные деревушки – ни голодуха, ни работа, ничто не могло убить в них молодость, нараставшую жизнь, – и уже под вечер отправился в окрестные починки, хутора, деревни.
Густо стояли селенья в их лесном краю, по душе пришлась дедам и отцам поднятая из-под корня землица, и был, не был достаток в дому, а названия селеньям давали сытные, хлебные. Ржаново, Овсянники, Ржище, Калачи…
Калачи и раньше не бог весть какой населенный пункт был – на пальцах двух рук пересчитаешь дома, и Клавдий Иванович не очень удивился, когда на месте деревни нашел один заколоченный дом. Давно заколоченный, может быть, еще в пятидесятые годы, потому что не только крыша сгнила – доски, которыми были забиты окна, выгорели, истлели да выкрошились. Но Ржаново его поразило. Большая по ихним местам деревня, в двадцать пять – тридцать домов – и богатая без дураков. После войны в самое голодное время тут можно было на тряпку хлеб выменять. И меняли. Мать Клавдия Ивановича всю оставшуюся от отца одежонку сносила в Ржаново.
Но сейчас не было жизни и в Ржанове. Да и самого Ржанова, считай, не было. Два домишка в верхнем конце, дом посредине, три в нижнем – да разве это Ржаново? Да и дома-то уцелевшие были не из лучших, так что сразу было ясно: хорошие перевезли. Либо на центральную усадьбу совхоза, либо на станцию, в райцентр. И тут, надо полагать, дело не обошлось без Гехи.
Но нет, в Ржанове жизнь все же была. Сперва Клавдий Иванович услышал звук топора – самой желанной музыкой рассыпался в нежилой тишине – вот как пустой-то деревней шагать, а затем увидел и человека. На обочине, у самого выезда из деревни, там, где бежал знакомый проселок, над которым теперь густым розовым облаком клубилась пыль – должно быть, только что проехала машина.
Человек брусил топором толстое бревно, наверняка сухостойное, накрепко просмолевшее, потому что топор не ухал, а звенел, да и щепа, отлетавшая в сторону, была мелкая.
– Чего-то не пойму, ради чего пот проливаем? – сказал Клавдий Иванович вместо приветствия.
Человек разогнулся. Немолодой уже, пожалуй, даже пенсионного возраста, но еще в силе – дышал ровно, и такие добрые, такие хорошие глаза были у него.
– А я, думаешь, понимаю? – легонько воткнул топор в бревно, посмотрел на деревню, вернее, на то, что осталось от деревни. – Думка-то у меня – память оставить о Ржанове.
– Так это вы что же – памятник в честь Ржанова хотите сделать?
– Памятник не памятник, а что-то вроде поминальника. На этот вот столб хочу щит, обтянутый алюминием, набить, а на щите коротко все данные о Ржанове: когда, кем основано, сколько жителей было, кто на войне голову сложил…
Роман Васильевич – так звали мужика – постучал слегка носком окованного башмака по бревну и спросил:
– Как думаете, пару десятков лет постоит?
Бревно было лиственничное, из прочнейшей древесины, и Клавдий Иванович, тоже для порядка постукав его ботинком, живо воскликнул:
– Как не постоит! Лиственница. Все пятьдесят выстоит.
– Пятьдесят не надо. Это я на то время, пока эта канитель с укрупнением да разукрупнением сел идет. А то ведь будущие люди, которые сюда придут, не будут знать, кто тут и жил. История исчезнет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.