Текст книги "Дом"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Лыско целыми днями, целыми сутками лежал вразвалку в заулке, пинком не оторвешь от земли, а тут, на Марьюше, будто подменили пса, будто живой водой спрыснули: весь день в бегах, весь день в рысканье по кустам, по лывам.
Но только ли Лыско ожил на сенокосе? А хозяин?
Сутки, всего сутки пробыл Михаил в деревне, а душу и нервы вымотал за год. Сперва причитания жены– то не сделано, это не сделано, хоть работницу для нее заводи, – потом эта новая схватка с Таборским и его шайкой, потом Егорша…
Сукин сын, мало того что из-за него всю ночь не спали, решил еще заявиться самолично. Под парами, конечно: всегда и раньше в бутылке храбрости искал. Подошел – он, Михаил, как раз собирался ехать на Марьюшу, руку кверху, глаз вприжмур, как будто вчера только и расстались:
– Помнят здесь еще друзей молодости? Не забыли?
– Молодость помним, – с ходу, ни секунды не задумываясь, ответил Михаил, – и друзей помним, но только не подлецов!
А как еще с ним разговаривать? На что он рассчитывает? Может, думал, под руки его да за стол?
Потом, водой вышли все нервы и психи в первый же день, а потом в раж вошел – про все забыл, даже про больную руку. Просто осатанел – часами махал косой без передыху. И мнение о себе такое разыгралось, на такие высоты себя подымал, что дух захватывало.
И вот раз смотрел, смотрел вокруг – с кем бы помериться силенкой, кого бы на соревнование вызвать? Один на лугу, никого вокруг, кроме кустов да старого Миролюба, лениво помахивающего хвостом, и до чего додумался? Солнце вызвал… Давай, мол: кто кого?
Ну и жали, ну и робили! Солнце калит, жарит двадцать один час без передыху – и он: три-четыре часа вздремнет, а все остальное время – коса, грабли, вилы.
2
Боль в руке началась ночью. Проснулся – огнем горит левая кисть.
Он вышел из избушки на волю. Всходило солнце. Лыско хрустел костями в кустах – должно быть, поймал зайчонка или утенка.
Михаил развязал обтрепавшийся, посеревший от грязи бинт и поморщился: закраснела, распухла ладонь, как колодка. Подумал, чем бы смазать, и ничего не придумал. Сроду не знал никаких лекарств, все порезы, все порубы заживали сами собой, как на собаке.
Все же он сделал примочку из холодного чая, оставшегося с вечера в чайнике, покурил и пошел косить: росы почти не было, но все-таки с раннего утра косить легче, то крайней мере, не так жарко.
За работой боль утихла, да и некогда было о ней раздумывай, а пришел к избе перекусить – и опять огонь в руке.
В обед он почти ничего не ел, только все нажимал на чай, полтора чайника выпил. Но что его особенно расстроило – не мог курить. А это верный признак того, что у него температура.
Еще работал полдня и назавтра полдня работал, потому что травы навалено было гектара три – как не прибрать, прежде чем отправляться домой? А вдруг зарядят дожди?
Не удалось прибрать. К полудню у него начало двоиться в глазах солнце, а потом уж и совсем чертовщина: черные колеса закатались перед глазами…
Собрав последние силы, Михаил отвязал с привязи Миролюба – иначе пропадет конь – и на большую дорогу.
Как продирался через кусты, через кочкарник, как лежал у дороги в ожидании попутной машины – помнил, и помнил, как в районную больницу входил, а дальше что было, надо у людей спрашивать.
После операции Евгений Александрович Хоханов, главный врач районной больницы, сказал:
– Ну, Пряслин, моли бога за тех, кто тебя так выковал. Другой бы на твоем месте пошел ко дну. А уж насчет того, что без руки остался бы, это точно.
3
Недолго, неполную неделю томился Михаил в больнице, а с чем сравнить то чувство радости, которое хватило его, когда за ним захлопнулись ворота больничной ограды?
Все вновь, все заново: земля, воздух, синь небесная над головой. На райцентровские мостки ступил – вприпляс. Но стой: больная рука! Такой вдруг болью опалило, что он закусил губу.
В нижнем конце райцентра Михаилу не доводилось бывать лет десять, а то и больше, и он теперь с изумлением и любопытством школьника вглядывался в новые улицы, в новые дома и магазины.
Разбухла, разрослась районная столица, уже в поля залезла, уже сосняк на задворках под себя подмяла, и все ей места мало – за. ручей шагнула. А ведь он, Михаил, помнил ее еще деревней – с амбарами, с гумнами, с изгородями жердяными, пряслами.
После войны райцентр стал набирать силу. Мужиков собралось людно – в первую очередь укрепить руководящие кадры районного звена! – а жить где? Вот они и начали по вечерам да по утрам топориком поигрывать, благо перышко конторское не очень-то выматывало за день. И было дико в те годы видеть: как грибы растут новые дома в райцентре и хиреют, пустеют с каждым годом деревни.
Самое видное здание в райцентре, конечно, райком. Просторный двухэтажный домина кирпичной кладки, или, как теперь принято говорить, в каменном исполнении (на веки вечные поставлен!), и внутри нарядно, как в храме: пол из цветной плитки, стены расписные, зеркала – с ног до головы видишь себя…
Кабинет Константина Тюряпина на первом этаже был закрыт, и Михаил, пожав плечами, пошел наверх.
– Здравствуй, здравствуй, товарищ Пряслин!
Северьян Матвеевич, инструктор райкома, сбегал с лестницы. Как всегда, чистенький, вежливенький, сладкоречивый, очень похожий на юркого воробья и своей проворностью, и своим острым личиком с черными бегающими глазками.
Михаил пожал протянутую руку.
– Слышал, слышал про твои дела. – Северьян Матвеевич участливо кивнул на больную руку. – С каким вопросом пожаловал?
– Да не знаю. В больнице сказали, чтобы к Тюря-пину зашел.
– К Константину Васильевичу? На партактиве он, парень. Партактив у нас сегодня работает. Первый вопрос обсудили – заготовка кормов, сейчас к борьбе с алкоголем перешли. Советовал бы заглянуть в ожидании.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Вот это да! – мысленно ахнул Михаил, когда вслед за Северьяном Матвеевичем вошел в зал.
Окна во всю стену, от пола до потолка, хоть на лошади въезжай, с занавесями белыми, шелковыми – как паруса, натянуты ветром, – люстры с хрустальными подвесами, красная ковровая дорожка через весь зал, от дверей до сцены, сиденья мягкие… Его в Москве как-то сват затянул к себе на заседанье – куда там до этого зала!
А вот насчет бумажного бормотанья… Как зачалась у них эта канитель в районе после Подрезова, так и по сю пору продолжается.
Выходил на трибуну начальник сельхозтехники, выходила молоденькая совхозная доярка, выходил главный инженер леспромхоза – все первым делом вынимали бумажку.
Михаил немного оживился, когда слово предоставили начальнику стройколонны Хвиюзову. Хвиюзовские гвардейцы по части пьянки давно уже первенство по району держат, да и сам Хвиюзов выпить не дурак. Две бутылки опростает – только во вкус войдет, только голос прорежется – страсть мастер анекдоты наворачивать.
Нет, и Хвиюзов не обрадовал. Подменили мужика. Отчитал что положено – и с колокольни долой. Даже на людей забыл взглянуть.
Сосед у Михаила, знакомый шофер с Шайволы, дремал, уронив на грудь большую голову с подопрелым волосом. Другие вокруг тоже водили отяжелевшими головами. И ничего удивительного в том не было. Бумажная бормотуха кого угодно в сон вгонит, а тем более работягу, который, может, чтобы попасть на это совещание с Дальнего покоса или лесопункта, всю ночь не спал. Да и вообще – кто это сказал, что у заседателей легкая жизнь?
Михаила в конце концов тоже укачало.
Очнулся он от толчка соседа:
– Вставай, начальство твое на трибуну лезет. Точно, Антон Таборский взбегал на сцену. Поначалу, как все, надел очки, развернул бумажку, дал запев:
– Товарищи, обсуждаемое постановление – это документ огромного исторического значения, новое проявление заботы… новый вклад…
В общем, не придерешься – не вышел из установленной борозды, сказал все нужные слова, а потом бумажку в сторону, бах:
– Для русского Ивана это постановление, скажем прямо, самое трудное постановление изо всех постановлений, какие были и какие еще будут, под корень режет…
Смех, хохот, топот. Даже в президиуме заулыбались – белой подковой просиял зубастый рот на смуглом лице первого секретаря.
– А чего смеяться-то, дорогие товарищи? – Таборский прикинулся дурачком: великий мастер по части прикидона. – Плакать надо. Ведь кабы мы как люди пили, кто бы нам чего сказал? А то ведь мы все наповал, все до схватки с землей…
Опять смех и хохот.
– Давай по существу, товарищ Таборский, – мягко поправил первый секретарь.
Таборский секунды не задумывался – всегда слово на языке:
– А по существу, Григорий Мартынович, все в докладе райкома сказано. А наше дело известно – выполняй. Ставь первым делом ограничитель у себя в горле да мобилизуй массы.
Тут уж не смех, одобрительный гул прошел по залу – всем понравилось, что Таборский не отделяет себя от других, не корчит из себя трезвенника.
– Ну а в части конкретных предложений, товарищи, – Таборский поискал кого-то глазами в зале, – то я целиком и полностью согласен с Марьей Федоровной, нашей заслуженной учительницей РСФСР. Замечательно, в самую точку сказала Марья Федоровна: одной силой бутылку не сокрушишь. Она сама кого хошь с ног валит. Надо, понимаете ли, культуру двинуть на эту зеленоглазую стерву. Да по всему фронту. А то у нас что получается? Пекашино взять, к примеру. Клуб новый построили – спасибо, а про самодеятельность и забыли. Вот наши мужики, понимаете, и прутся к Петру Житову в ресторан «Улыбка», чтобы свою самодеятельность развернуть…
Таборского проводили с трибуны аплодисментами. И, честное слово, будь у Михаила рука здоровая, он бы тоже ударил в ладоши. Прохвост, сукин сын, жулик из жуликов, а вышел на трибуну – и свежим ветром дохнуло.
2
С Костей Тюряпиным Михаила свела жизнь еще в сорок четвертом году на сплаве – тогда под Выхте-мой они до самой ледяной шуги бродили с баграми в Пинеге, приказ родины выполняли: всю, до последнего бревна древесину пропихать через выхтемские мели. И попервости после войны, когда сталкивались в райцентре, всегда вспоминали те дни. Да и вообще им было о чем поговорить: у обоих отцы на войне убиты, обоим семьи многодетные пришлось вытаскивать на своем горбу. А потом начались кукурузные дела, Михаила с треском, с пропечаткой в районке и областной газете сняли с бригадиров, и Тюряпин замкнул свои уста: кивать при встрече кивал, а звук пропал начисто.
И вот сейчас, попыхивая папироской в шумном, переполненном людьми вестибюле – весь зал сюда высыпал, – Михаил припомнил все это и вдруг подумал: а может, не ходить? Может, дать поворот на сто восемьдесят градусов – и будьте-нате? В случае чего всегда можно отбрехаться: забыл, болен, на автобус торопился. Да и вообще с каких это пор у Тюряпина дела к нему?
Пошел. Терпеть не мог трусов.
– Заходи, заходи, товарищ Пряслин, – встретил его Тюряпин и кивнул на стул у дверей. – Присаживайся.
Михаил сел.
Тюряпин, не глядя на него, зашелестел бумажками. Ручищи большущие, суковатые, сразу видно, что не от карандашика жить начал, плечи в развороте на метр, а вот головка какой была, такой и осталась – малюсенькая, с рыжим хохолком, и Михаил невольно скосил глаз на вешалку в углу возле дверей, где висела шляпа: какой же, интересно, он размер носит?
Тюряпин прокашлялся.
– С тобой, товарищ Пряслин, первый собирался потолковать, да у Григория Мартыновича сегодня, вишь, народ, руководители производства…
Михаил ждал. Второй раз называл его Тюряпин товарищем, а это не предвещало ничего хорошего.
Так оно и оказалось.
– Претензии к тебе, товарищ Пряслин. И очень серьезные претензии. По части производственной дисциплины… – Тут Тюряпин поднял наконец свои глаза. – Работать людям мешаешь…
– Это кому мешаю? Таборскому? – Михаил сразу понял, откуда ветер дует.
– Таборский у нас, между прочим, не последний человек в Пекашине. Может управляющий работать, когда рабочие не едут на дальние сенокосы? А пожар? Имей в виду: за уклонение от пожара у нас закон ясный– суд. – Тюряпин разжег наконец себя. И глаз поставил – в упор смотрел.
Но и Михаила заколотило. Потому что все это вранье и брехня от начала до конца. Русским языком было сказано этому Таборскому: нынче на Верхнюю Синельгу не поеду. Может он за тридцать лет хоть одну страду возле дома потолкаться, тем более что братья приехали? А насчет пожара и вовсе ерунда. Когда это он от пожара уклонялся? Как он мог с порезанной-то рукой на пожар ехать?
– А на Марьюшу мог? – опять прижал его Тюряпин.
– И на Марьюшу не мог. Да потому что осел, потому что дурак законченный. Думаю, хоть одной рукой сколько пороблю. А Таборскому, видишь, лучше, чтобы я и на Марьюшу не ездил. Ничего, придет время, вот помяните мое слово, сами погоните этого жулика. Баснями-то все время сыт не будешь.
Тюряпин спросил:
– Яковлева Ивана Матвеевича знаешь?
– Знаю. А чего?
– Хороший тракторист?
– Ничего, крутит колеса.
– А Палицын Виктор? Михаил пожал плечами.
– А Сергей Постников?
– На поряде парень. Бутылку стороной не обходит, но нет этого, чтобы по неделям зашибать.
– Дак вот, товарищ Пряслин. – Тюряпин сделал выдержку. – Не управляющий жалуется на тебя, а механизаторы. Вот под этим заявлением, – Тюряпин приподнял бумагу, – девять подписей. – «Примите меры… Срывает и дезорганизует производственный процесс…» Такие заявления, скажем прямо, не часто поступают в райком.
Михаил был оглушен, сражен наповал. С механизаторами, правда, у него бывали стычки – погано пашут, семена только переводят, а ведь без стычки какая жизнь? Неужели безобразие видишь – и молчать?..
– Дак съездил, говоришь, в Москву? Побывал в столице нашей родины?
Михаил поднял глаза на Тюряпина и себе не поверил: Тюряпин улыбался. И в голубых маленьких глазках его с желтыми цыплячьими ресничками чуть ли не мольба: дескать, не взыщи. Служба есть служба. А теперь, когда дело сделано, можно поговорить и по-товарищески, по душам.
Михаил решительно встал. Нет, такие фокусы не по нему. Либо – либо. Либо ты вместе с Таборским и со всей его жулябией, либо против. А крутить хвостом и вашим и нашим – не выйдет.
3
Редко кто из председателей так нравился Михаилу, как Антон Таборский.
Колхоз принял – все счета в банке арестованы, колхозникам за полгода ни копейки не плачено.
Не растерялся. Нашел деньги.
С леспромхоза арендную плату за склад у реки (десять лет с лишним не платили) взыскал, покосы по Ильмасу и Тырсе как заброшенные райпотребсоюзу загнал и еще сорок тысяч – новыми – слупил за лесок – украинцам продал, так сказать, в порядке братской помощи.
Любо стало при новом председателе и в колхозную контору зайти, а то ведь у Андреяна Матюшина, старого обабка, как было заведено? Я язвой желудка мучаюсь – и все кругом мучайтесь. Ни пошутить, ни посмеяться в конторе. Курить за дверь выходи. А с водворением Таборского, казалось, само веселье в Пекашино въехало. И никаких прижимов, никаких притеснений: сам цыган и другим цыганить не мешаю. Только не попадайтесь.
Вот по этому-то пункту у Михаила и начались первые «стыковки» с новым председателем. Раз сказал – механизаторы свое добро с колхозным путают, а попросту все домой тащат, что попадет под руку: бревна, запчасти, инструмент, сено, картошку, – два сказал, а третьего раза сами механизаторы ждать не стали – стеной, валом пошли на общем собрании: Пряслин технически малограмотен, Пряслин не обеспечивает руководство бригадой, Пряслин вносит разлад в коллектив…
Но окончательно раскусил Михаил Таборского позднее, когда началась эта кукурузная канитель.
Поверил попервости: хрен его знает, может, и в самом деле придумали наконец, как хлебом засыпать страну. Сделал все как требовалось: земля самолучшая, навозу – навалом и садили по веревочке – сам каждое зернышко в землю впихивал.
Не далась царица полей. Летом стали пропалывать – от сорняка не отличишь. И на второй год силу свою не показала. А на третий Михаил сказал: хватит! Без меня играйте в эту игру!
– Да ты с ума спятил! – попытался вразумить его Таборский. – Платят тебе по высшему тарифу – не все равно, какой гвоздь куда забивать?
– Не все равно.
– Ну смотри, смотри, Пряслин. За такие дела знаешь как у нас шлепают?
И шлепнули.
С этого времени у Михаила и пошла война с Таборским. И к нынешнему письму механизаторов – Михаил не сомневался – приложил свою лапу и Таборский. Расчет тут простейший: руками народа заткнуть глотку своему недругу. На всякий случай. Впрок. Загодя.
4
Водку в сельпо не продавали: нельзя! Собранье сегодня против водки, а ты вишь чего захотел? Но вскоре явилась знакомая продавщица и кое-как удалось выклянчить.
Михаил выпил бутылку не закусывая, прямо на ящиках за магазином – в это «кафе» он и раньше наведывался не раз, – подождал, пока всю сегодняшнюю муть не смыло с души, и, тихий, успокоенный, размеренным шагом пошел к заветному дому рядом с двухэтажным зданием, где когда-то помещалась школа.
Немо, пустынно было в заулке, поросшем зеленой травой, и он не таясь встал посреди него, поднял, глаза к горнице на втором этаже, к двум небольшим окошкам, в которые когда-то смотрела на белый свет она.
Здравствуй, сказал про себя. Я пришел. А затем он, как всегда, сидел на старом бревне у забора, где еще с прошлого раза валялись его окурки, и мысленно, как молитву, читал письмо, которое получил в бытность свою в армии.
"Миша, я долго не хотела тебя расстраивать, две недели думала, как быть, писать, нет, потому что кто не знает, каково солдатскую службу служить, ну больше не могу. Раз сам наказывал все писать как есть, без утайки, напишу. Хуже будет, ежели другие напишут. Да и чего, думаю, тебе больно-то убиваться, переживать – дело прошлое, семейный теперь человек. Жена эдакая краля – по всему району такой не сыщешь. И как любит тебя – я не знаю, каждый день высчитывает, только и говори у ей, что о тебе. Миша, поубавилось у нас народу в Пекашине, нет больше Варвары Иняхиной, царство ей небесное. И Григорий Минин, ейный проживатель, вскоре вслед за ней убрался.
Я эту Варвару, врать не стану, кляла всю жизнь, всю жизнь самыми последними словами называла, а теперь думаю, может, и зря называла. Может, и ее не очень солнышко на этом свете обогрело. Мужа убили на войне, Григорья не любила, от нужды связалась. Ладно, не давай ты мне плести чего не надо. Это ведь я на бабью-то слезу настроилась – себя пожалела. Все нет весточки от того лешака, второй уж год пошел как гулят…
Ох, Миша, Миша, не знаю, как тебе все и сказать. Ведь Варвара-то у меня сидела за час до смерти. Я пришла с коровника, пью чай с Васей, вдруг дверь открывается – она. Я не видела, как и под окошками прошла. «Не выгонишь?» Что ты, говорю, ничего-то скажешь. Заходи, заходи. Садись чай с нами пить. Как мне гнать-то, когда я сама выгната? Ну ладно, чаю попили, поговорили, веселая такая и все в окошко, все в окошко на реку смотрит. Чего, говорю, не видала, что ли, Пинегу-то, из окошка глаза не вынимаешь? «Хочу, говорит, на родные места в последний раз досыта наглядеться. Далеко, далеко уеду. Новую жизнь начинать буду. Как думаешь, получится у меня новая жизнь?» Получится, говорю. Вишь ведь, говорю, парень-то мой вцепился в тебя. А Вася и вправду, как взяла она его на руки, так и прилип к ней, на меня не взглянет. Я еще подивилась тогда. Ну, думаю, чудеса какие. С первого раза к чужому человеку пошел.
Вот чаю мы скорехонько попили, сам знаешь, какая у скотницы жизнь – все некогда, все на бегу, стали прощаться. «Лизавета, говорит, можешь ты, говорит, уважить мою последнюю просьбу?» А я со своими коровами. И не думаю, что за последняя. Я уж потом вспомнила, что она «последнюю-то» сказала. Давай, говорю, говори скорее, какая твоя просьба. И вот, Миша, не надо бы теперь это говорить, ни к чему тебя расстраивать, да раз я пообещалась покойнице, как не сказать. Меня схватила за обе руки выше локтя, сама вся трясется, в глаза мне заглядывает: «Лизавета, говорит, скажи, говорит, Михаилу, что я всю жизнь одного его любила, всю жизнь. Пущай, говорит, он будет счастлив и за себя и за меня». И тут я и сказать ничего не успела, меня обняла, поцеловала в щеку и вон. А через час какой Александра Баева на скотный двор прибежала: «Бабы, говорит, ведь Варвара Иняхина потонула. За реку переезжала, из лодки выпала…»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Есть, есть все-таки радости на этом свете!
Еще не успело отыграть в воротцах стальное кольцо, еще не успел он как следует войти в заулок да потрепать здоровой рукой Лыска, который со всех ног бросился навстречу хозяину, а в доме уж загремели, загрохали двери, и вот уж все три дочери виснут на нем.
– Руку-то, руку-то, сатанята!
Эх, жаль, не может он сейчас подхватить их на руки да на руках втащить в дом. Любил он раньше, возвращаясь домой, проделывать такие штуки!
Стол по случаю семейного праздника – и дочери из Москвы приехали, и хозяин из больницы вернулся – накрыли в столовой, а не на кухне. Но первым делом, конечно, не еда, а домашний смотр: кто как за это время вырос.
– Давай, давай, выходи на показ! – весело скомандовал умывшийся, посвежевший Михаил, занимая свое хозяйское место за столом.
Кареглазая, рослая Вера выскочила в джинсах, в одном лифчике (чтобы не заставлять ждать отца), и мать по этому поводу высказалась:
– Срамница! Не стыдно – растелешилась?
– А чего стыдно-то? – несказанно удивилась Вера. – Это перед папой-то стыдно?
Она круто тряхнула темными косами, повернулась так, повернулась эдак еще чего, папа?
Да, эта вся нараспашку – никаких секретов от отца. Зато уж Лариса без кривлянья обойтись не могла – клевакинская породка! Вдруг ни с того ни с сего начала закатывать голубые наваксенные кругляши, вилять задом – как будто вовсе и не отец перед ней сидит, а какой-нибудь парень или мужик. А в общем-то, подумал Михаил, и эта ничего. В городе ее ровня такие номера откалывает – ой-ой! Сам видел.
Под конец всех уморила младшая – тоже стала вертеться перед отцом. И тоже в брючках.
– Так, так, девки, – сказал Михаил. – Штанами обзавелись. Теперь еще матери осталось разжиться.
– Вот, вот! Только и не хватало матери этого добра.
– А что? – Михаил подмигнул Раисе. – Социалистические накопления не позволяют?
– Ой, папа! – взвилась со своего стула Вера. – Я и забыла. Тебе подарок от Бориса Павловича. И вот на столе уже три бутылки самолучшего пивка. Чешского! Со знакомыми яркими наклейками. И Михаил подряд, без роздыху осушил две бутылки.
Начались расспросы и рассказы о Москве, о том, что видели, где были, как принимала своих племянниц тетка.
Лариса, конечно, была без ума от Москвы, по ней тамошняя жизнь, и, надо полагать, туда со временем и уберется. Сумеет приласкаться, прильнуть к тетке. А Вере Москва не понравилась.
– Да ты что? – только и мог сказать Михаил.
– А чего – все одно и то же, никуда ке выйдешь.
– В Москве-то никуда не выйдешь?
– Ну! Плюнуть негде, все народ. Вот, папа, то ли дело у нас! У нас хоть босиком можно досыта набегаться, луку свежего до отвала поисть. – И как начала-начала уминать зеленую траву за обе щеки с хрустом, с прищелкиванием белыми крепкими зубами – любо смотреть.
– Ну а что-нибудь-то тебе понравилось все-таки? – продолжал допытываться он.
– Понравилось, – кивнула Вера. – Мотоцикл гонять. Ой, папа, какой мот у мальчишки с соседней дачи – в обморок упадешь! Когда мы купим?
– Игрушка тебе мотоцикл-от! – сразу же осадила ее мать. – Знаешь, нет, сколько он стоит?
– Когда-нибудь купим, доча, – сказал Михаил, а про себя подумал: до чего же похожа на него Вера!
Ведь и ему, откровенно говоря, скучновато было в Москве. Жил, конечно, глядел на все, в каждую щель нос совал, но господи, как же он обрадовался, когда сошел с самолета на архангельском аэродроме! А когда под его ногой запели деревянные мостки райцентра, он ведь как самый последний дурак прослезился.
2
Целый месяц было тихо по вечерам возле пряслинского дома, целый месяц никто не буровил воздух вокруг, а сегодня Михаил вышел на крыльцо мотоциклы фыркают: кавалеры на своих железных кониках подъехали. Сразу трое – Родька Лукашин в белой рубахе да Генка Таборский с Володей Фили-петуха.
Последних двух он обычно не замечал – сопленосые еще, оба в школу ходят, катают Лариску и ладно, – но с Родькой приходилось считаться. Взрослый парень, его ровня уже в армии отслужила.
– Привет, привет, Родион! – поднял здоровую руку Михаил, спускаясь с крыльца.
Родька – все одинаковы ухажеры – просто расцвел от его ласки.
– Как жизнь молодая?
– Не жалуюсь, дядя Миша.
– Мать как?
– Мама ничего, болеет все, – ответил, улыбаясь, Родька и вдруг весь вытянулся: Вера из дому вышла. Михаил по звону покатившегося с крыльца ведра узнал дочь – всегда торопится, всегда спешит.
Его тоже охватила какая-то непонятная спешка: быстро затоптал недокуренную сигарету и в дровяник – чего смущать молодежь?
– Папа, ты куда?
Вот девка! Вот отцово золото!
Он часто разорялся, пилил жену – нет наследника, а может, и зря? Может, плюнуть надо на этого наследника? Ну девка, ну не парень. Да какому парню уступит его Вера! Косить, дрова рубить, на лошади ездить – любого парня заткнет. А осенью из школы придет, ружье за плечо, за мной, Лыско! – и пошла шастать по лесам-борам.
– Папа, папа, посмотри-ко!
Вера подбежала к Родькиному мотоциклу, с ходу завела его и в седло. Описала круг, описала другой, и только ее и видели. В общем, показала отцу, чему научилась за месяц в Москве. А про кавалера своего и забыла, и Михаилу как-то неловко было смотреть на приунывшего Родьку.
3
Кончился праздник, кончился отпуск у жизни. Пора было приниматься за дело. И, войдя в дом, Михаил спросил у жены:
– Ну что тут у вас? Сено не прибрала?
– Прибрала. Родька помог.
– Ну это хорошо, хорошо, жена. – У Михаила просто гора свалилась с плеч. Все время, пока лежал в больнице, с ума не шел недометанный зарод. – А как Калина Иванович?
– Была даве Евдокия за молоком. Лежит, говорит.
– Врачей из района не вызывали? Не установили, какая болезнь?
– Какая болезнь у восьмидесятилетнего старика. Помирать, надо быть, собрался.
Калину Ивановича, насквозь больного, Михаил привез с Марьюши еще больше недели назад, когда приезжал мыться в бане, и сейчас решил, что самое время проведать старика, а то начнется житейская толкотня – когда выберешься?
– Я быстро, – сказал он жене, мывшей посуду, и тотчас же нахмурился: по лицу понял, что та что-то скрывает от него.
Он терпеть не мог этих клевакинских недоговорок, по нему – вытряхивай, ежели что есть, и потому спросил нетерпеливо:
– Может, не будем в прятки-то играть? Муж домой приехал але дядя?
– Этому мужу надо подумать, еще как и сказать.
– А ты не думай, лучше будет.
– Сестрица твоя дорогая рехнулась – дом бросила. Жила-жила двадцать лет але боле, да дурь в голову ударила – пых из своего дому.
Михаил – убей бог, если что-либо понимал. И тогда Раиса перешла на крик:
– Да чего понимать-то! Тот, пьяница, шурин твой разлюбезный, верхнюю половину дома дедкова продал. Пахе-рыбнадзору. А Нюрка Яковлева разве будет глазами хлопать? Силой вломилась со своим отродьем – другую половину заняла. У меня, говорит, законные права, ставровской крови сын… Вот твоя сестрица и психанула, в хоромы Семеновны перебралась…
– Постой, постой… Да ведь дом-то чей? Дом-то кому отписан?
– А я об чем говорю? Я чего битый час толкую? Бумага на руках, страховку двадцать лет плачу, да я бы такой разгон дала…
– А Петро? А Петр куда смотрел? – Михаил все еще не хотел верить.
– Когда Петру-то смотреть? Петр-то на пожаре был. Да разве сестрица твоя и стала бы кого слушать, раз в голову себе забила…
– Ну а люди, люди? – заорал вне себя Михаил. – Есть у нас в Пекашине еще люди? Але все кругом одне жулики да мерзавцы – делай что хочу?
Он опустился на стул, схватился здоровой рукой за голову. Нет, нет, он и пальцем не пошевелит. Сама выезжала, сама и въезжай как знаешь. Да и вообще, сколько еще будут на нем ездить дорогие братья да сестры? Всю жизнь? До тех пор, пока не сдохнет?
А спустя полчаса, кляня и себя и всех на свете, он подходил к старому дому. Не ради сестрицы-идиотки, нет. А ради старика, ради его памяти. Старик ведь в гробу перевернется, когда узнает, что Нюрка да Паха в его доме хозяйничают.
4
Всю дорогу он крепил тормоза, всю дорогу говорил себе: спокойно, не заводись, не устраивай дарового спектакля, – а вошел в заулок старого дома да увидал райскую картинку: Петр топориком поигрывает – бревно тешет, Григорий в сторонке на красном одеяле с малыми забавляется, та на вечернем солнышке как ни в чем не бывало белье постирывает – и полетели тормоза.
– У тебя есть, нет мозги-то, инженер хреновый? Та дура вековечная известно, а ты-то чего ждешь? Милицию бы вызвал да в шею ту стервюжину!
– Михаил… Брат… – расстоналась, расплакалась Лиза. – Да разве я думала… да разве я хотела…
И тут Михаил просто полез на стену, заорал на весь конец деревни. А какого дьявола? Кто заварил всю эту кашу?
– Тихо, тихо, Пряслины! – В заулок откуда ни возьмись с треском въехала улыбающаяся Вера. Михаил заорал и на нее:
– Да заглуши ты к чертям свою керосинку! Взяли моду зазря бензин жгать.
Вера нажала на газ еще сильнее.
– Брось, говорю, эту чертову трескотню! Кому говорю? Бревну?
Вера опять треском заглушила крик отца.
– Имей в виду, папа, в Москве за нарушение тишины штрафуют.
– В Москве, в Москве… Здесь не Москва, а Пекашино!
Михаил еще огрызался, еще продолжал рыскать вокруг разъяренными глазами, но запал уже прошел, и в конце концов он махнул рукой и на ставровский дом, и на своих братьев и сестер – сами заварили кашу, сами и расхлебывайте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.