Электронная библиотека » Федор Достоевский » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Подросток"


  • Текст добавлен: 5 сентября 2024, 09:20


Автор книги: Федор Достоевский


Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Знаете, мы далеко зашли…

– Да, да, – перебил я, – но утешительно по крайней мере то, что всегда, в таких случаях, оставшиеся в живых, судьи покойного, могут сказать про себя: «хоть и застрелился человек, достойный всякого сожаления и снисхождения, но все же остались мы, а стало быть, тужить много нечего».

– Да, разумеется, если с такой точки… Ах, да вы, кажется, пошутили! И преумно. Я в это время пью чай и сейчас прикажу, вы, вероятно, сделаете компанию.

И он вышел, обмерив глазами мой чемодан и узел.

Мне действительно захотелось было сказать что-нибудь позлее, в отместку за Крафта; я и сказал как удалось; но любопытно, что он принял было сначала мою мысль о том, что «остались такие, как мы», за серьезную. Но так или нет, а все-таки он во всем был правее меня, даже в чувствах. Сознался я в этом без всякого неудовольствия, но решительно почувствовал, что не люблю его.

Когда внесли чай, я объяснил ему, что попрошу его гостеприимства всего только на одну ночь и что если нельзя, то пусть скажет, и я перееду на постоялый двор. Затем вкратце изложил мои причины, выставив прямо и просто, что поссорился с Версиловым окончательно, не вдаваясь при этом в подробности. Васин выслушал внимательно, но без всякого волнения. Вообще, он отвечал только на вопросы, хотя отвечал радушно и в достаточной полноте. Про письмо же, с которым я приходил к нему давеча просить совета, я совсем умолчал; а давешнее посещение мое объяснил как простой визит. Дав слово Версилову, что письмо это, кроме меня, никому не будет известно, я почел уже себя не вправе объявлять о нем кому бы то ни было. Мне особенно почему-то противно стало сообщать о иных делах Васину. О иных, но не о других; мне все-таки удалось заинтересовать его рассказами о давешних сценах в коридоре и у соседок, кончившихся в квартире Версилова. Он выслушал чрезвычайно внимательно, особенно о Стебелькове. О том, как Стебельков расспрашивал про Дергачева, он заставил повторить два раза и даже задумался; впрочем, все-таки под конец усмехнулся. Мне вдруг в это мгновение показалось, что Васина ничто и никогда не может поставить в затруднение; впрочем, первая мысль об этом, я помню, представилась мне в весьма лестной для него форме.

– Вообще, я не мог многого извлечь из того, что говорил господин Стебельков, – заключил я о Стебелькове, – он как-то сбивчиво говорит… и как будто в нем что-то такое легкомысленное…

Васин тотчас же сделал серьезный вид.

– Он действительно даром слова не владеет, но только с первого взгляда; ему удавалось делать чрезвычайно меткие замечания; и вообще – это более люди дела, аферы, чем обобщающей мысли; их надо с этой точки судить…

Точь-в-точь как я угадал давеча.

– Однако ж он ужасно набунтовал у ваших соседок, и Бог знает чем бы могло кончиться.

О соседках Васин сообщил, что живут они здесь недели с три и откуда-то приехали из провинции; что комнатка у них чрезвычайно маленькая, и по всему видно, что они очень бедны; что они сидят и чего-то ждут. Он не знал, что молодая публиковалась в газетах как учительница, но слышал, что к ним приходил Версилов; это было в его отсутствие, а ему передала хозяйка. Соседки, напротив, всех чуждаются, и даже самой хозяйки. В последние самые дни и он стал замечать, что у них действительно что-то неладно, но таких сцен, как сегодня, не было. Все эти наши толки о соседках я припоминаю ввиду последствий; у самих же соседок за дверью в это время царствовала мертвая тишина. С особенным интересом выслушал Васин, что Стебельков предполагал необходимым поговорить насчет соседок с хозяйкой и что повторил два раза: «Вот увидите, вот увидите!»

– И увидите, – прибавил Васин, – что ему пришло это в голову недаром; у него на этот счет презоркий взгляд.

– Что ж, по-вашему, посоветовать хозяйке их выгнать?

– Нет, я не про то, чтоб выгнать, а чтобы не вышло какой истории… Впрочем, все этакие истории, так или этак, но кончаются… Оставим это.

Насчет же посещения соседок Версиловым он решительно отказался дать заключение.

– Всё может быть; человек почувствовал в кармане у себя деньги… Впрочем, вероятно и то, что он просто подал милостыню; это – в его преданиях, а может быть, и в наклонностях.

Я рассказал, что Стебельков болтал давеча про «грудного ребенка».

– Стебельков, в этом случае, совершенно ошибается, – с особенною серьезностью и с особенным ударением произнес Васин (и это я слишком запомнил).

– Стебельков, – продолжал он, – слишком вверяется иногда своему практическому здравомыслию, а потому и спешит сделать вывод сообразно с своей логикой, нередко весьма проницательной; между тем происшествие может иметь на деле гораздо более фантастический и неожиданный колорит, взяв во внимание действующих лиц. Так случилось и тут: зная дело отчасти, он заключил, что ребенок принадлежит Версилову; и однако, ребенок не от Версилова.

Я пристал к нему, и вот что узнал, к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется, тот был рад».

– Это была очень странная девушка, – прибавил Васин, – очень даже может быть, что она не всегда была в совершенном рассудке. Но, уезжая в Париж, князь совсем не знал, в каком положении оставил свою жертву, не знал до самого конца, до своего возвращения. Версилов, сделавшись другом молодой особы, предложил брак с собой именно ввиду обозначившегося обстоятельства (которого, кажется, и родители не подозревали почти до конца). Влюбленная девушка была в восторге и в предложении Версилова «видела не одно только его самопожертвование», которое тоже, впрочем, ценила. Впрочем, уж конечно, он сумел это сделать, – прибавил Васин. – Ребенок (девочка) родился за месяц или за шесть недель раньше сроку, был помещен где-то в Германии же, но потом Версиловым взят обратно и теперь где-то в России, может быть в Петербурге.

– А фосфорные спички?

– Про это я ничего не знаю, – заключил Васин. – Лидия Ахмакова умерла недели две спустя после своего разрешения; что тут случилось – не знаю. Князь, только лишь возвратясь из Парижа, узнал, что был ребенок, и, кажется, сначала не поверил, что от него… Вообще, эту историю со всех сторон держат в секрете даже до сих пор.

– Но каков же этот князь! – вскричал я в негодовании. – Каков поступок с больной девушкой!

– Она не была тогда еще так больна… Притом она сама прогнала его… Правда, он, может быть, излишне поспешил воспользоваться своей отставкой.

– Вы оправдываете такого подлеца?

– Нет, я только не называю его подлецом. Тут много другого, кроме прямой подлости. Вообще, это дело довольно обыкновенное.

– Скажите, Васин, вы знали его коротко? Мне особенно хотелось бы довериться вашему мнению, ввиду одного очень касающегося меня обстоятельства.

Но тут Васин отвечал как-то слишком уж сдержанно. Князя он знал, но при каких обстоятельствах с ним познакомился – с видимым намерением умолчал. Далее сообщил, что по характеру своему он достоин некоторого снисхождения. «Он полон честных наклонностей и впечатлителен, но не обладает ни рассудком, ни силою воли, чтобы достаточно управлять своими желаниями». Это – человек необразованный; множество идей и явлений ему не по силам, а между тем он на них бросается. Он, например, будет вам навязчиво утверждать в таком роде: «Я князь и происхожу от Рюрика; но почему мне не быть сапожным подмастерьем, если надо заработывать хлеб, а к другому занятию я не способен? На вывеске будет: «Сапожник князь такой-то» – даже благородно». «Скажет и сделает – вот ведь главное, – прибавил Васин, – а между тем тут совсем не сила убеждения, а лишь одна самая легкомысленная впечатлительность. Зато потом несомненно придет и раскаяние, и тогда он всегда готов на какую-нибудь совершенно обратную крайность; в том и вся жизнь. В наш век много людей попались впросак таким образом, – заключил Васин, – именно тем, что родились в наше время».

Я невольно задумался.

– Правда ли, что он прежде из полка был выгнан? – справился я.

– Я не знаю, выгнан ли, но он оставил полк в самом деле по неприятностям. Вам известно, что он прошлого года осенью, именно будучи в отставке, месяца два или три прожил в Луге?

– Я… я знаю, что вы тогда жили в Луге.

– Да, некоторое время и я. Князь тоже был знаком и с Лизаветой Макаровной.

– Да? Не знал я. Признаюсь, я так мало разговаривал с сестрой… Но неужели он был принят в доме у моей матери? – вскричал я.

– О нет: он был слишком отдаленно знаком, через третий дом.

– Да бишь, что мне говорила сестра про этого ребенка? Разве и ребенок был в Луге?

– Некоторое время.

– А теперь где?

– Непременно в Петербурге.

– Никогда в жизни не поверю, – вскричал я в чрезвычайном волнении, – чтобы мать моя хоть чем-нибудь участвовала в этой истории с этой Лидией!

– В этой истории, кроме всех этих интриг, которых я не берусь разбирать, собственно роль Версилова не имела в себе ничего особенно предосудительного, – заметил Васин, снисходительно улыбаясь. Ему, кажется, становилось тяжело со мной говорить, но он только не показывал вида.

– Никогда, никогда не поверю, чтобы женщина, – вскричал я опять, – могла уступить своего мужа другой женщине, этому я не поверю!.. Клянусь, что моя мать в том не участвовала!

– Кажется, однако, не противоречила?

– Я бы из гордости одной на ее месте не противоречил!

– С моей стороны, я совершенно отказываюсь судить в этаком деле, – заключил Васин.

Действительно, Васин, при всем своем уме, может быть, ничего не смыслил в женщинах, так что целый цикл идей и явлений оставался ему неизвестен. Я замолчал. Васин временно служил в одном акционерном обществе, и я знал, что он брал себе занятия на дом. На мой настойчивый вопрос он сознался, что у него есть и теперь занятие – счеты, и я с жаром попросил его со мной не церемониться. Это, кажется, доставило ему удовольствие; но прежде чем сесть за бумаги, он принялся устраивать мне на диване постель. Первоначально уступил мне кровать, но когда я не согласился, то, кажется, тоже остался доволен. У хозяйки достали подушку и одеяло; Васин был чрезвычайно вежлив и любезен, но мне как-то тяжело было глядеть, что он так из-за меня хлопочет. Мне больше понравилось, когда я раз, недели три тому, заночевал нечаянно на Петербургской у Ефима. Помню, как он стряпал мне тогда постель, тоже на диване и потихоньку от тетки, предполагая почему-то, что та рассердится, узнав, что к нему ходят ночевать товарищи. Мы очень смеялись, вместо простыни постлали рубашку, а вместо подушки сложили пальто. Помню, как Зверев, окончив работу, с любовью щелкнул по дивану и проговорил мне:

– Vous dormirez comme un petit roi[31]31
  Вы будете спать, как маленький король (фр.).


[Закрыть]
.

И глупая веселость его и французская фраза, которая шла к нему как к корове седло, сделали то, что я с чрезвычайным удовольствием выспался тогда у этого шута. Что же до Васина, то я чрезвычайно был рад, когда он уселся наконец ко мне спиной за свою работу. Я развалился на диване и, смотря ему в спину, продумал долго и о многом.

III

Да и было о чем. На душе моей было очень смутно, а целого не было; но некоторые ощущения выдавались очень определенно, хотя ни одно не увлекало меня за собою вполне вследствие их обилия. Всё как-то мелькало без связи и очереди, а самому мне, помню, совсем не хотелось останавливаться на чем-нибудь или заводить очередь. Даже идея о Крафте неприметно отошла на второй план. Всего более волновало меня мое собственное положение, что вот уже я «порвал», и чемодан мой со мной, и я не дома, и начал совсем всё новое. Точно до сих пор все мои намерения и приготовления были в шутку, а только «теперь вдруг и, главное, внезапно, всё началось уже в самом деле». Эта идея бодрила меня и, как ни смутно было на душе моей от многого, веселила меня. Но… но были и другие ощущения; одному из них особенно хотелось выделиться перед прочими и овладеть душой моей, и, странно, это ощущение тоже бодрило меня, как будто вызывало на что-то ужасно веселое. А началось, однако, со страху: я боялся, уже давно, с самого давеча, что в жару и врасплох слишком проговорился Ахмаковой про документ. «Да, я слишком много сказал, – думал я, – и, пожалуй, они о чем-нибудь догадаются… беда! Разумеется, они мне не дадут покоя, если станут подозревать, но… пусть! Пожалуй, и не найдут меня – спрячусь! А что, если и в самом деле начнут за мною бегать…» И вот мне начало припоминаться до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор. Я, и выйдя, оставил ее в этом удивлении, припомнил я; «глаза ее, однако, не совсем черные… ресницы лишь очень черны, оттого и глаза кажутся так темны…»

И вдруг, помню, мне стало ужасно омерзительно вспоминать… и досадно и тошно, и на них и на себя. Я в чем-то упрекал себя и старался думать о другом. «Почему у меня нет ни малейшего негодования на Версилова за историю с соседкой?» – пришло мне вдруг в голову. С моей стороны, я твердо был убежден, что он сыграл тут любовную роль и приходил с тем, чтоб повеселиться, но собственно это не возмущало меня. Мне даже казалось, что иначе его и представить нельзя, и хоть я и в самом деле был рад, что его осрамили, но не винил его. Мне не то было важно; мне важно было то, что он так озлобленно посмотрел на меня, когда я вошел с соседкой, так посмотрел, как никогда. «Наконец-то и он посмотрел на меня серьезно!» – подумал я с замиранием сердца. О, если б я не любил его, я бы не обрадовался так его ненависти!

Наконец я задремал и совсем заснул. Помню лишь сквозь сон, как Васин, кончив занятие, аккуратно убрался и, пристально посмотрев на мой диван, разделся и потушил свечу. Был первый час пополуночи.

IV

Почти ровно через два часа я вскочил спросонья как полоумный и сел на моем диване. Из-за двери к соседкам раздавались страшные крики, плач и вой. Наша дверь отворена была настежь, а в коридоре, уже освещенном, кричали и бегали люди. Я кликнул было Васина, но догадался, что его уже нет на постели. Не зная, где найти спички, я нашарил мое платье и стал торопясь в темноте одеваться. К соседкам, очевидно, сбежались и хозяйка, а может быть, и жильцы. Вопил, впрочем, один голос, именно пожилой соседки, а вчерашний молодой голос, который я слишком хорошо запомнил, – совсем молчал; помню, что мне это, с первой мысли, пришло тогда в голову. Не успел я еще одеться, как поспешно вошел Васин; мигом, знакомой рукой, отыскал спички и осветил комнату. Он был в одном белье, в халате и в туфлях и тотчас принялся одеваться.

– Что случилось? – крикнул я ему.

– Пренеприятное и прехлопотливое дело! – ответил он почти злобно, – эта молодая соседка, про которую вы рассказывали, у себя в комнате повесилась.

Я так и закричал. Передать не могу, до какой степени заныла душа моя! Мы выбежали в коридор. Признаюсь, я не осмелился войти к соседкам и уже потом только увидел несчастную, уже когда ее сняли, да и тут, правда, с некоторого расстояния, накрытую простыней, из-за которой выставлялись две узенькие подошвы ее башмаков. Так и не заглянул почему-то в лицо. Мать была в страшном положении; с нею была наша хозяйка, довольно мало, впрочем, испуганная. Все жильцы квартиры толпились тут же. Их было немного: всего один пожилой моряк, всегда очень ворчливый и требовательный и который, однако, теперь совсем притих, и какие-то приезжие из Тверской губернии, старик и старуха, муж и жена, довольно почтенные и чиновные люди. Не стану описывать всей этой остальной ночи, хлопот, а потом и официальных визитов; вплоть до рассвета я буквально дрожал мелкою дрожью и считал обязанностью не ложиться, хотя, впрочем, ничего не делал. Да и все имели чрезвычайно бодрый вид, даже какой-то особенно ободренный. Васин даже ездил куда-то. Хозяйка оказалась довольно почтенною женщиной, гораздо лучше, чем я предполагал ее. Я убедил ее (и вменяю себе это в честь), что мать оставить нельзя так, одну с трупом дочери, и что хоть до завтра пусть бы она ее перевела в свою комнату. Та тотчас согласилась, и как ни билась и ни плакала мать, отказываясь оставить труп, однако все-таки наконец перешла к хозяйке, которая тотчас же велела поставить самоварчик. После этого и жильцы разошлись по своим комнатам и затворились, но я все-таки ни за что не лег и долго просидел у хозяйки, которая даже рада была лишнему человеку, да еще с своей стороны могущему кое-что сообщить по делу. Самовар очень пригодился, и вообще самовар есть самая необходимая русская вещь, именно во всех катастрофах и несчастиях, особенно ужасных, внезапных и эксцентрических; даже мать выкушала две чашечки, конечно после чрезвычайных просьб и почти насилия. А между тем, искренно говорю, никогда я не видел более жестокого и прямого горя, как смотря на эту несчастную. После первых взрывов рыданий и истерики она даже с охотой начала говорить, и рассказ ее я выслушал жадно. Есть несчастные, особенно из женщин, которым даже необходимо дать как можно больше говорить в таких случаях. Кроме того, есть характеры, так сказать, слишком уж обшарканные горем, долго всю жизнь терпевшие, претерпевшие чрезвычайно много и большого горя, и постоянного по мелочам и которых ничем уже не удивишь, никакими внезапными катастрофами и, главное, которые даже перед гробом любимейшего существа не забудут ни единого из столь дорого доставшихся правил искательного обхождения с людьми. И я не осуждаю; тут не пошлость эгоизма и не грубость развития; в этих сердцах, может быть, найдется даже больше золота, чем у благороднейших на вид героинь, но привычка долгого принижения, инстинкт самосохранения, долгая запуганность и придавленность берут наконец свое. Бедная самоубийца не походила в этом на маменьку. Лицом, впрочем, обе были, кажется, одна на другую похожи, хотя покойница положительно была недурна собой. Мать же была еще не очень старая женщина, лет под пятьдесят всего, такая же белокурая, но с ввалившимися глазами и щеками и с желтыми, большими и неровными зубами. Да и всё в ней отзывалось какой-то желтизной: кожа на лице и руках походила на пергамент; темненькое платье ее от ветхости тоже совсем пожелтело, а один ноготь, на указательном пальце правой руки, не знаю почему, был залеплен желтым воском тщательно и аккуратно.

Рассказ бедной женщины был в иных местах и бессвязен. Расскажу, как сам понял и что сам запомнил.

V

Они приехали из Москвы. Она уже давно вдовеет, «однако же надворная советница», муж служил, ничего почти не оставил, «кроме двухсот рублей, однако, пенсиону. Ну что двести рублей?» Взрастила, однако же, Олю и обучила в гимназии… «И ведь как училась-то, как училась; серебряную медаль при выпуске получила…» (Тут, разумеется, долгие слезы.) Был у покойника мужа потерян на одном здешнем петербургском купце капитал, почти в четыре тысячи. Вдруг этот купец опять разбогател, «у меня документы, стала советоваться, говорят: ищите, непременно всё получите…» «Я и начала, купец стал соглашаться; поезжайте, говорят мне, сами. Собрались мы с Олей, приехали тому назад уже месяц. Средства у нас какие; взяли мы эту комнатку, потому что самая маленькая из всех, да и в честном, сами видим, доме, а это нам пуще всего: женщины мы неопытные, всякий-то нас обидит. Ну, вам внесли за один месяц, туда-сюда, Петербург-от кусается, отказывается совсем наш купец. «Знать вас не знаю, ведать не ведаю», а документ у меня неисправен, сама это понимаю. Вот и советуют мне: сходите к знаменитому адвокату; он профессором был, не просто адвокат, а юрист, так чтоб уж он наверно сказал, что делать. Понесла я к нему последние пятнадцать рублей; вышел адвокат и трех минут меня не слушал: «Вижу, говорит, знаю, говорит, захочет, говорит, отдаст купец, не захочет – не отдаст, а дело начнете – сами приплатиться можете, всего лучше помиритесь». Еще из Евангелия тут же пошутил: «Миритесь, говорит, пока на пути, дондеже не заплатите последний кодрант», – провожает меня, смеется. Пропали мои пятнадцать рублей! Прихожу к Оле, сидим друг против дружки, заплакала я. Она не плачет, гордая такая сидит, негодует. И все-то она у меня такая была, во всю жизнь, даже маленькая, никогда-то не охала, никогда-то не плакала, а сидит, грозно смотрит, даже мне жутко смотреть на нее. И верите ли тому: боялась я ее, совсем-таки боялась, давно боялась; и хочу иной раз заныть, да не смею при ней. Сходила я к купцу в последний раз, расплакалась у него вволю: «Хорошо, говорит», – не слушает даже. Меж тем, признаться вам должна, так как мы на долгое-то время не рассчитывали, то давно уж без денег сидим. Стала я из платьишка помаленьку таскать: что заложим, тем и живем. Всё-то с себя заложили; стала она мне свое последнее бельишко отдавать, и заплакала я тут горькой слезой. Топнула она ногой, вскочила, побежала сама к купцу. Вдовец он; поговорил с ней: «Приходите, говорит, послезавтра в пять часов, может, что и скажу». Пришла она, повеселела: «Вот, говорит, может, что и скажет». Ну, рада и я, а только как-то на сердце у меня захолохнуло: что-то, думаю, будет, а расспрашивать ее не смею. Послезавтра возвращается она от купца, бледная, дрожит вся, бросилась на кровать – поняла я всё и спрашивать не смею. Что ж бы вы думали: вынес он ей, разбойник, пятнадцать рублей, а коли, «говорит, полную честность встречу, то сорок рублев и еще донесу». Так и сказал ей в глаза, не постыдился. Кинулась она тут, рассказывала мне, на него, да отпихнул он ее и в другой комнате даже на замок от нее затворился. А меж тем у нас, признаюсь вам по истинной совести, почти кушать нечего. Снесли мы куцавейку, на заячьем меху была, продали, пошла она в газету и вот тут-то публиковалась: приготовляет, дескать, изо всех наук и из арифметики: «Хоть по тридцати копеек, говорит, будут платить». И стала я на нее, матушка, под самый конец даже ужасаться: ничего-то она не говорит со мной, сидит по целым часам у окна, смотрит на крышу дома напротив да вдруг крикнет: «Хоть бы белье стирать, хоть бы землю копать!» – только одно слово какое-нибудь этакое и крикнет, топнет ногою. И никого-то у нас здесь знакомых таких, пойти совсем не к кому: «Что с нами будет? – думаю». А с ней всё боюсь говорить. Спит это она однажды днем, проснулась, открыла глаза, смотрит на меня; я сижу на сундуке, тоже смотрю на нее; встала она молча, подошла ко мне, обняла меня крепко-крепко, и вот тут мы обе не утерпели и заплакали, сидим и плачем и друг дружку из рук не выпускаем. В первый раз так с нею было во всю ее жизнь. Только этак мы друг с дружкой сидим, а ваша Настасья входит и говорит: «Какая-то вас там барыня спрашивает, осведомляется». Всего это четыре дня тому назад было. Входит барыня: видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого как будто выговору: «Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки даете?» Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: «Не ко мне, говорит, а у племянницы моей дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся». Адрес дала, у Вознесенского моста, номер такой-то и квартира номер такой-то. Ушла. Отправилась Олечка, в тот же день побежала, что ж – возвратилась через два часа, истерика с ней, бьется. Рассказала потом: «Спрашиваю, говорит, у дворника: где квартира номер такой-то?» Дворник, говорит, и поглядел на меня: «А вам чего, говорит, в той квартире надоть?» Так странно это сказал, так, что уж тут можно б было спохватиться. А она у меня такая властная была, нетерпеливая, расспросов этих и грубостей не переносила. «Ступайте», – говорит, ткнул ей пальцем на лестницу, а сам повернулся, в свою каморку ушел. Что ж бы вы думали? Входит это она, спрашивает, и набежали тотчас со всех сторон женщины: «Пожалуйте, пожалуйте!» – всё женщины, смеются, бросились, нарумяненные, скверные, на фортепьянах играют, тащат ее; «я, было, говорит, от них вон, да уж не пускают». Оробела тут она, ноги подкосились, не пускают, да и только, ласково говорят, уговаривают, портеру раскупорили, подают, потчуют. Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: «Пустите, пустите!» Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: «Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!» А другая кричит ей на лестницу: «Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!» Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: «В суд, говорит, на нее, в суд!» Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь? Ходит она, руки ломает, слезы у ней текут, а губы сжала, недвижимы. И потемнел у ней весь лик с той самой минуты и до самого конца. На третий день легче ей стало, молчит, как будто успокоилась. Вот тут-то в четыре часа пополудни и пожаловал к нам господин Версилов.

И вот прямо скажу: понять не могу до сих пор, каким это образом тогда Оля, такая недоверчивая, с первого почти слова начала его слушать? Пуще всего обеих нас привлекло тогда, что был у него такой серьезный вид, строгий даже, говорит тихо, обстоятельно и всё так вежливо, – куды вежливо, почтительно даже, – а меж тем никакого такого исканья в нем не видно: прямо видно, что пришел человек от чистого сердца. «Я, говорит, ваше объявление в газете прочел, вы, говорит, не так, сударыня, его написали, так что даже повредить себе тем самым можете». И стал он объяснять, признаться, не поняла я, про арифметику тут что-то, только Оля, смотрю, покраснела и вся словно оживилась, слушает, в разговор вступила так охотно (да и умный же человек, должно быть!), слышу, даже благодарит его. Расспросил ее про всё так обстоятельно, и видно, что в Москве подолгу живал, и директрису гимназии, оказалось, лично знает. «Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос: не могу ли я сейчас быть вам чем полезным? Не я вам, говорит, а вы мне, напротив, тем самым сделаете удовольствие, коли допустите пользу оказать вам какую ни есть. Пусть это будет, говорит, за вами долг, и как только получите место, то в самое короткое время можете со мной поквитаться. Я же, верьте чести моей, если б сам когда потом впал в такую же нужду, а вы, напротив, были бы всем обеспечены, – то прямо бы к вам пришел за малою помощью, жену бы и дочь мою прислал» … То есть не припомню я вам всех его слов, только я тут прослезилась, потому вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: «Если и принимаю, – отвечает она ему, – то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы мог быть моим отцом»… Прекрасно она тут так сказала ему, коротко и благородно: «гуманному, говорит, человеку». Он тотчас встал: «Непременно, непременно, говорит, доставлю вам уроки и место; с сего же дня займусь, потому что вы к тому совсем достаточный имеете аттестат»… А я и забыла сказать, что он с самого начала, как вошел, все ее документы из гимназии осмотрел, показала она ему, и сам ее в разных предметах экзаменовал… «Ведь он меня, маменька, – говорит мне потом Оля, – из предметов экзаменовал, и какой он, говорит, умный, в кои-то веки с таким развитым и образованным человеком поговоришь»… И вся-то она так и сияет. Деньги шестьдесят рублей на столе лежат: «Уберите, говорит, маменька: место получим, первым долгом как можно скорей отдадим, докажем, что мы честные, а что мы деликатные, то он уже видел это». Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, – говорит вдруг мне, – маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а «гуманность» его, говорит, дорога. А деньги так даже лучше бы было нам и совсем не брать, маменька: коли уж он место обещался достать, то и того достаточно… хоть мы и нуждаемся». – «Ну, говорю, Оля, нужды-то наши таковы, что отказаться никак нельзя», – усмехнулась даже я. Ну, рада я про себя, только она мне через час и ввернула:

«Вы, говорит, маменька, деньги-то подождите тратить», – решительно так сказала. «Что же? – говорю». – «Так, говорит», – оборвала и замолчала. На весь вечер примолкла; только ночью во втором часу просыпаюсь я, слышу, Оля ворочается на кровати: «Не спите вы, маменька?» – «Нет, говорю, не сплю». – «Знаете, говорит, ведь он меня оскорбить хотел?» – «Что ты, что ты? – говорю». – «Непременно, говорит, так: это подлый человек, не смейте, говорит, ни одной копейки его денег тратить». Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, – отвернулась она к стене: «Молчите, говорит, дайте мне спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда была! С самого того разу, как ее в этом подлом доме оскорбили, помутилось у ней сердце… и ум. Смотрю я на нее в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не буду, думаю, противоречить ей ни в одном слове. «Он, говорит, маменька, адреса-то своего так и не оставил». – «Грех тебе, говорю, Оля: сама его вчера слышала, сама потом хвалила, сама благодарными слезами заплакать готова была». Только я это сказала – взвизгнула она, топнула: «Подлых, говорит, вы чувств женщина, старого вы, говорит, воспитания на крепостном праве!»… И уж что тут не говорила, схватила шляпку, выбежала, я кричу ей вслед: что с ней, думаю, куда побежала? А она бегала в адресный стол, узнала, где господин Версилов живет, пришла: «Сегодня же, говорит, сейчас отнесу ему деньги и в лицо шваркну; он меня, говорит, оскорбить хотел, как Сафронов (это купец-то наш); только Сафронов оскорбил как грубый мужик, а этот как хитрый иезуит». А тут вдруг на беду и постучался этот вчерашний господин: «Слышу, говорят про Версилова, могу сообщить». Как услыхала она про Версилова, так на него и накинулась, в исступлении вся, говорит-говорит, смотрю я на нее и дивлюсь: ни с кем она, молчаливая такая, так не говорит, а тут еще с незнакомым совсем человеком? Щеки у ней разгорелись, глаза сверкают… А он-то как раз: «Совершенная, говорит, ваша правда, сударыня. Версилов, говорит, это точь-в-точь как генералы здешние, которых в газетах описывают; разоденется генерал во все ордена и пойдет по всем гувернанткам, что в газетах публикуются, и ходит и что надо находит; а коли не найдет чего надо, посидит, поговорит, наобещает с три короба и уйдет, – все-таки развлечение себе доставил». Расхохоталась даже Оля, только злобно так, а господин-то этот, смотрю, за руку ее берет, руку к сердцу притягивает: «Я, говорит, сударыня, и сам при собственном капитале состою, и всегда бы мог прекрасной девице предложить, но лучше, говорит, я прежде у ней только миленькую ручку поцелую…» – и тянет, вижу, целовать руку. Как вскочит она, но тут уж и я вместе с ней, прогнали мы его обе. Вот перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: «Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!» – «Ах, Оля, Оля, говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека ты оскорбила!» Заплакала я с досады на нее, не вытерпела. Кричит она на меня: «Не хочу, кричит, не хочу! Будь он самый честный человек, и тогда его милостыни не хочу! Чтоб и жалел кто-нибудь меня, и того не хочу!» Легла я, и в мысли у меня ничего не было. Сколько я раз на этот гвоздь у вас в стене присматривалась, что от зеркала у вас остался, – невдомек мне, совсем невдомек, ни вчера, ни прежде, и не думала я этого не гадала вовсе, и от Оли не ожидала совсем. Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к сердцу, закричу во сне, так что Оля уж ночью разбудит меня: «Что это вы, говорит, маменька, как крепко спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя». – «Ой, говорю, Оля, крепко, ой крепко». Вот как я, надо быть, захрапела это вчера, так тут она выждала, и уж не опасаясь, и поднялась. Ремень-то этот от чемодана, длинный, всё на виду торчал, весь месяц, еще утром вчера думала: «Прибрать его наконец, чтоб не валялся». А стул, должно быть, ногой потом отпихнула, а чтобы он не застучал, так юбку свою сбоку подложила. И должно быть, я долго-долго спустя, целый час али больше спустя, проснулась: «Оля! – зову, – Оля!» Сразу померещилось мне что-то, кличу ее. Али что не слышно мне дыханья ее с постели стало, али в темноте-то разглядела, пожалуй, что как будто кровать пуста, – только встала я вдруг, хвать рукой: нет никого на кровати, и подушка холодная. Так и упало у меня сердце, стою на месте как без чувств, ум помутился. «Вышла, думаю, она», – шагнула это я, ан у кровати, смотрю, в углу, у двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется… «Только зачем же, думаю, она на стул встала?» – «Оля, – шепчу я, робею сама, – Оля, слышишь ты?» Только вдруг как будто во мне все озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперед, прямо на нее, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я всё и не хочу понимать… Хочу крикнуть, а крику-то нет… Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации