Текст книги "Подросток"
Автор книги: Федор Достоевский
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
– Вправду можно подумать, – прелестно усмехнулась она, – что вы в последние дни находились под влиянием какой-нибудь прекрасной женщины.
Я как будто летел куда-то… Мне даже хотелось бы им что-нибудь открыть… но удержался.
– А кстати, как недавно еще вы выражались о Катерине Николавне совсем враждебно.
– Если я выражался как-нибудь дурно, – засверкал я глазами, – то виною тому была монстрюозная клевета на нее, что она – враг Андрею Петровичу; клевета и на него в том, что будто он любил ее, делал ей предложение и подобные нелепости. Эта идея так же чудовищна, как и другая клевета на нее же, что она, будто бы еще при жизни мужа, обещала князю Сергею Петровичу выйти за него, когда овдовеет, а потом не сдержала слова. Но я знаю из первых рук, что всё это не так, а была лишь шутка. Я из первых рук знаю. Раз там, за границей, в одну шутливую минуту, она действительно сказала князю: «может быть», в будущем; но что же это могло означать, кроме лишь легкого слова? Я слишком знаю, что князь, с своей стороны, никакой цены не может придавать такому обещанию, да и не намерен он вовсе, – прибавил я, спохватившись. – У него, кажется, совсем другие идеи, – ввернул я хитро. – Давеча у него Нащокин говорил, что будто бы Катерина Николавна замуж выходит за барона Бьоринга: поверьте, что он перенес это известие как нельзя лучше, будьте уверены.
– У него был Нащокин? – вдруг, веско и как бы удивившись, спросила Анна Андреевна.
– О да; кажется, это из таких порядочных людей…
– И Нащокин говорил с ним об этой свадьбе с Бьорингом? – очень заинтересовалась вдруг Анна Андреевна.
– Не о свадьбе, а так, о возможности, как слух; он говорил, что в свете будто бы такой слух; что до меня, я уверен, что вздор.
Анна Андреевна подумала и наклонилась к своему шитью.
– Я князя Сергея Петровича люблю, – прибавил я вдруг с жаром. – У него есть свои недостатки, бесспорно, я вам говорил уже, именно некоторая одноидейность… но и недостатки его свидетельствуют тоже о благородной душе, не правда ли? Мы с ним, например, сегодня чуть не поссорились за одну идею: его убеждение, что если говоришь о благородстве, то будь сам благороден, не то все, что ты скажешь, – ложь. Ну, логично ли это? А между тем это же свидетельствует и о высоких требованиях чести в душе его, долга, справедливости, не правда ли?.. Ах, боже мой, который это час? – вдруг вскричал я, нечаянно взглянув на циферблат часов на камине.
– Без десяти минут три, – спокойно произнесла она, взглянув на часы. Всё время, пока я говорил о князе, она слушала меня потупившись, с какою-то хитренькою, но милою усмешкой: она знала, для чего я так хвалю его. Лиза слушала, наклонив голову над работой, и давно уже не ввязывалась в разговор.
Я вскочил как обожженный.
– Вы куда-нибудь опоздали?
– Да… нет… впрочем, опоздал, но я сейчас. Одно только слово, Анна Андреевна, – начал я в волнении, – я не могу не высказать вам сегодня! Я хочу вам признаться, что я уже несколько раз благословлял вашу доброту и ту деликатность, с которою вы пригласили меня бывать у вас… На меня знакомство с вами имело самое сильное впечатление. В вашей комнате я как бы очищаюсь душой и выхожу от вас лучшим, чем я есть. Это верно. Когда я сижу с вами рядом, то не только не могу говорить о дурном, но и мыслей дурных иметь не могу; они исчезают при вас, и, вспоминая мельком о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь этого дурного, робею и краснею в душе. И знаете, мне особенно было приятно встретить у вас сегодня сестру мою… Это свидетельствует о таком вашем благородстве… о таком прекрасном отношении… Одним словом, вы высказали что-то такое братское, если уж позволите разбить этот лед, что я…
Пока я говорил, она подымалась с места и всё более и более краснела; но вдруг как бы испугалась чего-то, какой-то черты, которую не надо бы перескакивать, и быстро перебила меня:
– Поверьте, что я сумею оценить всем сердцем ваши чувства… Я их и без слов поняла… и уже давно…
Она приостановилась в смущении, пожимая мне руку. Вдруг Лиза незаметно дернула меня за рукав. Я простился и вышел; но в другой же комнате догнала меня Лиза.
IV
– Лиза, зачем ты меня дернула за рукав? – спросил я.
– Она – скверная, она хитрая, она не стоит… Она тебя держит, чтоб от тебя выведать, – быстрым злобным шепотом прошептала она. Никогда еще я не видывал у ней такого лица.
– Лиза, бог с тобой, она – такая прелестная девушка!
– Ну, так я – скверная.
– Что с тобой?
– Я очень дурная. Она, может быть, самая прелестная девушка, а я дурная. Довольно, оставь. Слушай: мама просит тебя о том, «чего сама сказать не смеет», так и сказала. Голубчик Аркадий! перестань играть, милый, молю тебя… мама тоже…
– Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это – жалкое малодушие, но… это – только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду… Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от вас…
– Эти триста рублей давеча чего тебе стоили!
– Почему ты знаешь? – вздрогнул я.
– Дарья Онисимовна давеча всё слышала…
Но в эту минуту Лиза вдруг толкнула меня за портьеру, и мы оба очутились за занавесью, в так называемом «фонаре», то есть в круглой маленькой комнатке из окон. Не успел я опомниться, как услышал знакомый голос, звон шпор и угадал знакомую походку.
– Князь Сережа, – прошептал я.
– Он, – прошептала она.
– Чего ты так испугалась?
– Так; я ни за что не хочу, чтоб он меня встретил…
– Tiens[39]39
Вот как (фр.).
[Закрыть], да уж не волочится ли он за тобой? – усмехнулся я, – я б ему тогда задал. Куда ты?
– Выйдем; я с тобой.
– Ты разве уж там простилась?
– Простилась; моя шубка в передней…
Мы вышли; на лестнице меня поразила одна идея:
– Знаешь, Лиза, он, может быть, приехал сделать ей предложение!
– Н-нет… он не сделает предложения… – твердо и медленно проговорила она тихим голосом.
– Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, – если уж тебе пересказывали, – но, ей-богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры… Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках, как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда… да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что…
– Нет, поезжай, мне не туда. Обедать придешь?
– Приду, приду, как обещал. Слушай, Лиза: один поганец – одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его дела страшное влияние… векселя… ну, одним словом, держит его в руках и до того его припер, а тот до того унизился, что уж другого исхода, как в предложении Анне Андреевне, оба не видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и сама поправит потом все дела. А что, откажет она ему, как ты думаешь?
– Прощай, некогда, – оборвала Лиза, и в мимолетном взгляде ее я увидал вдруг столько ненависти, что тут же вскрикнул в испуге:
– Лиза, милая, за что ты?
– Я не на тебя; не играй только…
– Ах, ты про игру, не буду.
– Ты сейчас сказал: «когда мы в счастье», так ты очень счастлив?
– Ужасно, Лиза, ужасно! Боже мой, да уж три часа, больше!.. Прощай, Лизок. Лизочка, милая, скажи: разве можно заставлять женщину ждать себя? Позволительно это?
– Это при свидании, что ли? – чуть-чуть улыбнулась Лиза какою-то мертвенькою, дрожащею улыбкой.
– Дай свою ручку на счастье.
– На счастье? Мою руку? Ни за что не дам!
И она быстро удалилась. И главное, так серьезно вскрикнула. Я бросился в мои сани.
Да, да, это-то «счастье» и было тогда главною причиною, что я, как слепой крот, ничего, кроме себя, не понимал и не видел!
Глава четвертая
I
Теперь я боюсь и рассказывать. Всё это было давно; но всё это и теперь для меня как мираж. Как могла бы такая женщина назначить свидание такому гнусному тогдашнему мальчишке, каким был я? – вот что было с первого взгляда! Когда я, оставив Лизу, помчался и у меня застучало сердце, я прямо подумал, что я сошел с ума: идея о назначенном свидании показалась мне вдруг такою яркою нелепостью, что не было возможности верить. И что же, я совсем не сомневался; даже так: чем ярче казалась нелепость, тем пуще я верил.
То, что пробило уже три часа, меня беспокоило. «Если мне дано свидание, то как же я опаздываю на свидание», – думал я. Мелькали тоже глупые вопросы, вроде таких: «Что мне теперь лучше, смелость или робость?» Но всё это только мелькало, потому что в сердце было главное, и такое, что я определить не мог. Накануне сказано было так: «Завтра я в три часа буду у Татьяны Павловны» – вот и всё. Но, во-первых, я и у ней, в ее комнате, всегда был принят наедине, и она могла сказать мне всё что угодно, и не переселяясь к Татьяне Павловне; стало быть, зачем же назначать другое место у Татьяны Павловны? И опять вопрос: Татьяна Павловна будет дома или не дома? Если это – свидание, то, значит, Татьяны Павловны не будет дома. А как этого достигнуть, не объяснив всего заранее Татьяне Павловне? Значит, и Татьяна Павловна в секрете? Эта мысль казалась мне дикою и как-то нецеломудренною, почти грубою.
И, наконец, она просто-запросто могла захотеть побывать у Татьяны Павловны и сообщила мне вчера безо всякой цели, а я навообразил. Да и сказано было так мельком, небрежно, спокойно и после весьма скучного сеанса, потому что во всё время, как я у ней был вчера, я почему-то был как сбитый с толку: сидел, мямлил и не знал, что сказать, злился и робел ужасно, а она куда-то собиралась, как вышло после, и видимо была рада, когда я стал уходить. Все эти рассуждения толпились в моей голове. Я решил наконец, что войду, позвоню, отворит кухарка, и я спрошу: «Дома Татьяна Павловна?» Коли нет дома, значит «свидание». Но я не сомневался, не сомневался!
Я взбежал на лестницу и – на лестнице, перед дверью, весь мой страх пропал. «Ну пускай, – думал я, – поскорей бы только!» Кухарка отворила и с гнусной своей флегмой прогнусила, что Татьяны Павловны нет. «А нет ли другого кого, не ждет ли кто Татьяну Павловну?» – хотел было я спросить, но не спросил, – «лучше сам увижу», и, пробормотав кухарке, что я подожду, сбросил шубу и отворил дверь…
Катерина Николавна сидела у окна и «дожидалась Татьяну Павловну».
– Ее нет? – вдруг спросила она меня как бы с заботой и досадой, только что меня увидала. И голос и лицо до того не соответствовали моим ожиданиям, что я так и завяз на пороге.
– Кого нет? – пробормотал я.
– Татьяны Павловны! Ведь я же вас просила вчера передать, что буду у ней в три часа?
– Я… я и не видал ее вовсе.
– Вы забыли?
Я сел как убитый. Так вот что оказывалось! И, главное, все было так ясно, как дважды два, а я – я все еще упорно верил.
– Я и не помню, что вы просили ей передать. Да вы и не просили: вы просто сказали, что будете в три часа, – оборвал я нетерпеливо. Я не глядел на нее.
– Ах! – вдруг вскричала она, – так если вы забыли сказать, а сами знали, что я буду здесь, так вы-то сюда зачем приехали?
Я поднял голову: ни насмешки, ни гнева в ее лице, а была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица, – ее всегдашнее выражение, впрочем, – шаловливость почти детская. «Вот видишь, я тебя поймала всего; ну, что ты теперь скажешь?» – как бы говорило всё ее лицо.
Я не хотел отвечать и опять потупился. Молчание продолжалось с полминуты.
– Вы теперь от папа́? – вдруг спросила она.
– Я теперь от Анны Андреевны, а у князя Николая Ивановича вовсе не был… и вы это знали, – вдруг прибавил я.
– С вами ничего не случилось у Анны Андреевны?
– То есть что я имею теперь сумасшедший вид? Нет, я и до Анны Андреевны имел сумасшедший вид.
– И у ней не поумнели?
– Нет, не поумнел. Я там, кроме того, слышал, что вы выходите замуж за барона Бьоринга.
– Это она вам сказала? – вдруг заинтересовалась она.
– Нет, это я ей передал, а слышал, как говорил давеча Нащокин князю Сергею Петровичу у него в гостях.
Я всё не подымал на нее глаз: поглядеть на нее значило облиться светом, радостью, счастьем, а я не хотел быть счастливым. Жало негодования вонзилось в мое сердце, и в один миг я принял огромное решение. Затем я вдруг начал говорить, едва помню о чем. Я задыхался и как-то бормотал, но глядел я уже смело. Сердце у меня стучало. Я заговорил о чем-то ни к чему не относящемся, впрочем, может быть, и складно. Она сначала было слушала с своей ровной, терпеливой улыбкой, никогда не покидавшей ее лица, но мало-помалу удивление, а потом даже испуг мелькнули в ее пристальном взгляде. Улыбка всё еще не покидала ее, но и улыбка подчас как бы вздрагивала.
– Что с вами? – спросил я вдруг, заметив, что она вся вздрогнула.
– Я вас боюсь, – ответила она мне почти тревожно.
– Почему вы не уезжаете? Вот, как теперь Татьяны Павловны нет, и вы знаете, что не будет, то, стало быть, вам надо встать и уехать?
– Я хотела подождать, но теперь… в самом деле…
Она было приподнялась.
– Нет, нет, сядьте, – остановил я ее, – вот вы опять вздрогнули, но вы и в страхе улыбаетесь… У вас всегда улыбка. Вот вы теперь совсем улыбнулись…
– Вы в бреду?
– В бреду.
– Я боюсь… – прошептала она опять.
– Чего?
– Что вы стену ломать начнете… – опять улыбнулась она, но уже в самом деле оробев.
– Я не могу выносить вашу улыбку!..
И я опять заговорил. Я весь как бы летел. Меня как бы что-то толкало. Я никогда, никогда так не говорил с нею, а всегда робел. Я и теперь робел ужасно, но говорил; помню, я заговорил о ее лице.
– Я не могу больше выносить вашу улыбку! – вскричал я вдруг, – зачем я представлял вас грозной, великолепной и с ехидными светскими словами еще в Москве? Да, в Москве; мы об вас еще там говорили с Марьей Ивановной и представляли вас, какая вы должны быть… Помните Марью Ивановну? Вы у ней были. Когда я ехал сюда, вы всю ночь снились мне в вагоне. Я здесь до вашего приезда глядел целый месяц на ваш портрет у вашего отца в кабинете и ничего не угадал. Выражение вашего лица есть детская шаловливость и бесконечное простодушие – вот! Я ужасно дивился на это всё время, как к вам ходил. О, и вы умеете смотреть гордо и раздавливать взглядом: я помню, как вы посмотрели на меня у вашего отца, когда приехали тогда из Москвы… Я вас тогда видел, а между тем спроси меня тогда, как я вышел: какая вы? – и я бы не сказал. Даже росту вашего бы не сказал. Я как увидал вас, так и ослеп. Ваш портрет совсем на вас не похож: у вас глаза не темные, а светлые, и только от длинных ресниц кажутся темными. Вы полны, вы среднего роста, но у вас плотная полнота, легкая, полнота здоровой деревенской молодки. Да и лицо у вас совсем деревенское, лицо деревенской красавицы, – не обижайтесь, ведь это хорошо, это лучше – круглое, румяное, ясное, смелое, смеющееся и… застенчивое лицо! Право, застенчивое. Застенчивое у Катерины Николаевны Ахмаковой! Застенчивое и целомудренное, клянусь! Больше чем целомудренное – детское! – вот ваше лицо! Я всё время был поражен и всё время спрашивал себя: та ли это женщина? Я теперь знаю, что вы очень умны, но ведь сначала я думал, что вы простоваты. У вас ум веселый, но без всяких прикрас… Еще я люблю, что с вас не сходит улыбка: это – мой рай! Еще люблю ваше спокойствие, вашу тихость и то, что вы выговариваете слова плавно, спокойно и почти лениво, – именно эту ленивость люблю. Кажется, подломись под вами мост, вы и тут что-нибудь плавно и мерно скажете… Я воображал вас ве́рхом гордости и страстей, а вы все два месяца говорили со мной как студент с студентом… Я никогда не воображал, что у вас такой лоб: он немного низок, как у статуй, но бел и нежен, как мрамор, под пышными волосами. У вас грудь высокая, походка легкая, красоты вы необычайной, а гордости нет никакой. Я ведь только теперь поверил, всё не верил!
Она с большими открытыми глазами слушала всю эту дикую тираду; она видела, что я сам дрожу. Несколько раз она приподымала с милым, опасливым жестом свою гантированную ручку, чтоб остановить меня, но каждый раз отнимала ее в недоумении и страхе назад. Иногда даже быстро отшатывалась вся назад. Два-три раза улыбка опять просвечивалась было на ее лице; одно время она очень покраснела, но под конец решительно испугалась и стала бледнеть. Только что я приостановился, она протянула было руку и как бы просящим, но все-таки плавным голосом промолвила:
– Этак нельзя говорить… этак невозможно говорить…
И вдруг поднялась с места, неторопливо захватывая свой шейный платок и свою соболью муфту.
– Вы идете? – вскричал я.
– Я решительно вас боюсь… вы злоупотребляете… – протянула она как бы с сожалением и упреком.
– Послушайте, я, ей-богу, стену не буду ломать.
– Да вы уж начали, – не удержалась она и улыбнулась. – Я даже не знаю, пустите ли вы меня пройти? – И кажется, она впрямь опасалась, что я ее не пущу.
– Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!
Она посмотрела на меня и села на место.
– С каким бы негодованием вышла иная, а вы сели! – вскричал я в упоении.
– Вы никогда так прежде не позволяли себе говорить.
– Я всегда робел прежде. Я и теперь вошел, не зная, что говорить. Вы думаете, я теперь не робею? Я робею. Но я вдруг принял огромное решение и почувствовал, что его выполню. А как принял это решение, то сейчас и сошел с ума и стал всё это говорить… Выслушайте, вот мои два слова: шпион я ваш или нет? Ответьте мне – вот вопрос!
Краска быстро залила ее лицо.
– Не отвечайте еще, Катерина Николавна, а выслушайте все и потом скажите всю правду.
Я разом сломал все заборы и полетел в пространство.
II
– Два месяца назад я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас поняли, что я что-то знаю… вы не могли не понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны: этот документ существует… то есть был… я его видел; это – ваше письмо к Андроникову, так ли?
– Вы видели это письмо? – быстро спросила она, в смущении и волнении. – Где вы его видели?
– Я видел… я видел у Крафта… вот у того, который застрелился…
– В самом деле? Вы сами видели? Что ж с ним сталось?
– Крафт его разорвал.
– При вас, вы видели?
– При мне. Он разорвал, вероятно, перед смертью… Я ведь не знал тогда, что он застрелится…
– Так оно уничтожено, слава Богу! – проговорила она медленно, вздохнув, и перекрестилась.
Я не солгал ей. То есть я и солгал, потому что документ был у меня и никогда у Крафта, но это была лишь мелочь, а в самом главном я не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то дал себе слово сжечь это письмо в тот же вечер. Клянусь, если б оно было у меня в ту минуту в кармане, я бы вынул и отдал ей; но его со мною не было, оно было на квартире. Впрочем, может быть, и не отдал бы, потому что мне было бы очень стыдно признаться ей тогда, что оно у меня и что я сторожил ее так долго, ждал и не отдавал. Всё одно: сжег бы дома, во всяком случае, и не солгал! Я был чист в ту минуту, клянусь.
– А коли так, – продолжал я почти вне себя, – то скажите мне: для того ли вы привлекали меня, ласкали меня, принимали меня, что подозревали во мне знание о документе? Постойте, Катерина Николаевна, еще минутку не говорите, а дайте мне всё докончить: я всё время, как к вам ходил, всё это время подозревал, что вы для того только и ласкали меня, чтоб из меня выпытать это письмо, довести меня до того, чтоб я признался… Постойте, еще минуту: я подозревал, но я страдал. Двоедушие ваше было для меня невыносимо, потому что… потому что я нашел в вас благороднейшее существо! Я прямо говорю, я прямо говорю: я был вам враг, но я нашел в вас благороднейшее существо! Всё было побеждено разом. Но двоедушие, то есть подозрение в двоедушии, томило… Теперь должно всё решиться, всё объясниться, такое время пришло; но постойте еще немного, не говорите, узнайте, как я смотрю сам на всё это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если это и так было, то я не рассержусь… то есть я хотел сказать – не обижусь, потому что это так естественно, я ведь понимаю. Что ж тут может быть неестественного и дурного? Вы мучаетесь документом, вы подозреваете, что такой-то всё знает; что ж, вы очень могли желать, чтоб такой-то высказался… Тут ничего нет дурного, ровно ничего. Искренно говорю. Но все-таки надо, чтобы вы теперь мне что-нибудь сказали… признались (простите это слово). Мне надо правду. Почему-то так надо! Итак, скажите: для того ли вы обласкали меня, чтоб выпытать у меня документ… Катерина Николаевна?
Я говорил как будто падал, и лоб мой горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было в лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь.
– Для того, – проговорила она медленно и вполголоса. – Простите меня, я была виновата, – прибавила она вдруг, слегка приподымая ко мне руки. Я никак не ожидал этого. Я всего ожидал, но только не этих двух слов; даже от нее, которую знал уже.
– И вы говорите мне: «виновата»! Так прямо: «виновата»? – вскричал я.
– О, я уже давно стала чувствовать, что пред вами виновата… и даже рада теперь, что вышло наружу…
– Давно чувствовали? Для чего же вы не говорили прежде?
– Да я не умела как и сказать, – улыбнулась она, – то есть я и сумела бы, – улыбнулась она опять, – но как-то становилось всё совестно… потому что я действительно вначале вас только для этого «привлекала», как вы выразились, ну а потом мне очень скоро стало противно… и надоело мне всё это притворство, уверяю вас! – прибавила она с горьким чувством, – да и все эти хлопоты тоже!
– И почему, почему бы вам не спросить тогда прямехоньким образом? Так бы и сказали: «Ведь ты знаешь про письмо, чего же ты притворяешься?» И я бы вам тотчас всё сказал, тотчас признался!
– Да я вас… боялась немного. Признаюсь, я тоже вам и не доверяла. Да и вправду: если я хитрила, то ведь и вы тоже, – прибавила она, усмехнувшись.
– Да, да, я был недостоин! – вскричал я пораженный. – О, вы еще не знаете всех бездн моего падения!
– Ну уж и бездн! Узнаю ваш слог, – тихо улыбнулась она. – Это письмо, – прибавила она грустно, – было самым грустным и легкомысленным поступком моей жизни. Сознание об этом поступке было мне всегдашним укором. Под влиянием обстоятельств и опасений я усумнилась в моем милом, великодушном отце. Зная, что это письмо могло попасть… в руки злых людей… имея полные основания так думать (с жаром произнесла она), я трепетала, что им воспользуются, покажут папа́… а на него это могло произвести чрезвычайное впечатление… в его положении… на здоровье его… и он бы меня разлюбил… Да, – прибавила она, смотря мне ясно в глаза и, вероятно, поймав на лету что-то в моем взгляде, – да, я боялась тоже и за участь мою: я боялась, что он… под влиянием своей болезни… мог лишить меня и своих милостей… Это чувство тоже входило, но я, наверно, и тут перед ним виновата: он так добр и великодушен, что, конечно, бы меня простил. Вот и всё, что было. А что я так поступила с вами, то так не надо было, – кончила она, опять вдруг застыдившись. – Вы меня привели в стыд.
– Нет, вам нечего стыдиться! – вскричал я.
– Я действительно рассчитывала… на вашу пылкость… и сознаюсь в этом, – вымолвила она потупившись.
– Катерина Николаевна! Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? – вскрикнул я, как опьянелый, – ну что бы вам стоило встать и в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды два, что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, – понимаете, как обыкновенно умеют у вас в высшем свете обращаться с правдой? Ведь я глуп и груб, я бы вам тотчас поверил, я бы всему поверил от вас, что бы вы ни сказали! Ведь вам бы ничего не стоило так поступить? Ведь не боитесь же вы меня в самом деле? Как могли вы так добровольно унизиться перед выскочкой, перед жалким подростком?
– В этом по крайней мере я не унизилась перед вами, – промолвила она с чрезвычайным достоинством, по-видимому не поняв мое восклицание.
– О, напротив, напротив! я только это и кричу!..
– Ах, это было так дурно и так легкомысленно с моей стороны! – воскликнула она, приподнимая к лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, – мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по себе, когда вы у меня сидели… Вся правда в том, – прибавила она, – что теперь обстоятельства мои вдруг так сошлись, что мне необходимо надо было узнать наконец всю правду об участи этого несчастного письма, а то я было уж стала забывать о нем… потому что я вовсе не из этого только принимала вас у себя, – прибавила она вдруг.
Сердце мое задрожало.
– Конечно нет, – улыбнулась она тонкой улыбкой, – конечно нет! Я… Вы очень метко заметили это давеча, Аркадий Макарович, что мы часто с вами говорили как студент с студентом. Уверяю вас, что мне очень скучно бывает иногда в людях; особенно стало это после заграницы и всех этих наших семейных несчастий… Я даже мало теперь и бываю где-нибудь, и не от одной только лени. Мне часто хочется уехать в деревню. Я бы там перечла мои любимые книги, которые уж давно отложила, а всё никак не сберусь прочесть. Я вам про это уж говорила. Помните, вы смеялись, что я читаю русские газеты, по две газеты в день?
– Я не смеялся…
– Конечно, потому что и вас это так же волновало, а я вам давно призналась: я русская и Россию люблю. Вы помните, мы всё с вами читали «факты», как вы это называли (улыбнулась она). Вы хоть и очень часто бываете какой-то… странный, но вы иногда так оживлялись, что всегда умели сказать меткое слово, и интересовались именно тем, что меня интересовало. Когда вы бываете «студентом», вы, право, бываете милы и оригинальны. Вот другие роли вам, кажется, мало идут, – прибавила она с прелестной, хитрой усмешкой. – Вы помните, мы иногда по целым часам говорили про одни только цифры, считали и примеривали, заботились о том, сколько школ у нас, куда направляется просвещение. Мы считали убийства и уголовные дела, сравнивали с хорошими известиями… хотелось узнать, куда это всё стремится и что с нами самими, наконец, будет. Я в вас встретила искренность. В свете с нами, с женщинами, так никогда не говорят. Я на прошлой неделе заговорила было с князем – вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но всё с какой-то иронией и с тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если те сунутся «не в свое дело»… А помните, как мы о Бисмарке с вами чуть не поссорились? Вы мне доказывали, что у вас есть своя идея «гораздо почище» Бисмарковой, – засмеялась вдруг она. – Я в жизни встретила лишь двух людей, которые со мной говорили вполне серьезно: покойного мужа, очень, очень умного и… бла-го-родного человека, – произнесла она внушительно, – и еще – вы сами знаете кого…
– Версилова! – вскричал я. Я чуть дышал над каждым ее словом.
– Да; я очень любила его слушать, я стала с ним под конец вполне… слишком, может быть, откровенною, но тогда-то он мне и не поверил!
– Не поверил?
– Да, ведь и никто никогда мне не верил.
– Но Версилов, Версилов!
– Он не просто не поверил, – промолвила она, опустив глаза и странно как-то улыбнувшись, – а счел, что во мне «все пороки».
– Которых у вас нет ни одного!
– Нет, есть некоторые и у меня.
– Версилов не любил вас, оттого и не понял вас, – вскричал я, сверкая глазами.
Что-то передернулось в ее лице.
– Оставьте об этом и никогда не говорите мне об… этом человеке… – прибавила она горячо и с сильною настойчивостью. – Но довольно; пора. (Она встала, чтоб уходить.) – Что ж, прощаете вы меня или нет? – проговорила она, явно смотря на меня.
– Мне… вас… простить! Послушайте, Катерина Николаевна, и не рассердитесь! правда, что вы выходите замуж?
– Это еще совсем не решено, – проговорила она, как бы испугавшись чего-то, в смущении.
– Хороший он человек? Простите, простите мне этот вопрос!
– Да, очень хороший…
– Не отвечайте больше, не удостоивайте меня ответом! Я ведь знаю, что такие вопросы от меня невозможны! Я хотел лишь знать, достоин он или нет, но я про него узнаю сам.
– Ах, послушайте! – с испугом проговорила она.
– Нет, не буду, не буду. Я пройду мимо… Но вот что только скажу: дай вам Бог всякого счастия, всякого, какое сами выберете… за то, что вы сами дали мне теперь столько счастья, в один этот час! Вы теперь отпечатались в душе моей вечно. Я приобрел сокровище: мысль о вашем совершенстве. Я подозревал коварство, грубое кокетство и был несчастен… потому что не мог с вами соединить эту мысль… в последние дни я думал день и ночь; и вдруг все становится ясно как день! Входя сюда, я думал, что унесу иезуитство, хитрость, выведывающую змею, а нашел честь, славу, студента!.. Вы смеетесь? Пусть, пусть! Ведь вы – святая, вы не можете смеяться над тем, что священно…
– О нет, я тому только, что у вас такие ужасные слова… Ну, что такое «выведывающая змея»? – засмеялась она.
– У вас вырвалось сегодня одно драгоценное слово, – продолжал я в восторге. – Как могли вы только выговорить предо мной, «что рассчитывали на мою пылкость»? Ну пусть вы святая и признаетесь даже в этом, потому что вообразили в себе какую-то вину и хотели себя казнить… Хотя, впрочем, никакой вины не было, потому что если и было что, то от вас всё свято! Но все-таки вы могли не сказать именно этого слова, этого выражения!.. Такое неестественное даже чистосердечие показывает лишь высшее ваше целомудрие, уважение ко мне, веру в меня, – бессвязно восклицал я. – О, не краснейте, не краснейте!.. И кто, кто мог клеветать и говорить, что вы – страстная женщина? О, простите: я вижу мучительное выражение на вашем лице; простите исступленному подростку его неуклюжие слова! Да и в словах ли, в выражениях ли теперь дело? Не выше ли вы всех выражений?.. Версилов раз говорил, что Отелло не для того убил Дездемону, а потом убил себя, что ревновал, а потому, что у него отняли его идеал!.. Я это понял, потому что и мне сегодня возвратили мой идеал!
– Вы меня слишком хвалите: я не стою того, – произнесла она с чувством. – Помните, что я говорила вам про ваши глаза? – прибавила она шутливо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.