Электронная библиотека » Фёдор Мак » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Здесь живут люди"


  • Текст добавлен: 2 сентября 2021, 13:03


Автор книги: Фёдор Мак


Жанр: Современные детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Да что ж такое, Настя? – тетка снова стала трясти соседку, на этот раз даже с раздражением. – Что случилось?!

– Иван… на горище… – глухо простонала Настя, дернулась в конвульсии и снова провалилась в беспамятство.

Емельянчиха ощутила страх. От страха решительно перешагнула через лежащую Настю, вошла в сенцы дома и стала быстро взбираться на горище (чердак) по крутой деревянной лестнице. В конце лестницы она остановилась, повернула голову и в сумраке неосвещённого чердака смутно увидела вытянутую человеческую фигуру, висящую на белой веревке. Обомлела от ужаса, побледнела и, не помня себя, в миг скатилась назад, вниз. Она не разглядела ни лица, ни одежды удавленника – в мозг белой молнией впечаталась только вытянутая фигура да белая веревка, привязанная к стропилу. Выскочив во двор, Анюта увидела другого соседа, Калистрата Булику, который жил через дорогу и тоже прибежал на отчаянно-дикие крики.

– Что тут произошло? – спросил Калистрат, не понимая, у кого он спрашивает: то ли у Насти, по-прежнему лежащей в обмороке на пороге, то ли у Анюты, выбежавшей из сенец с бледым лицом и с бескровными губами, меж которыми странно и неуместно сверкала золотая коронка.

– Иван на горище повесился. Сними, – сухо и строго, будто дело сделано, сказала тетка Анюта, успевая удивляться, что умеет в этот момент говорить и говорить так складно и спокойно.

– Да ты что?!. – испуганно-замирающим тоном воскликнул Калистрат и стал зачем-то креститься, хотя чувствовал, что при удавленнике креститься не стоило бы.

Когда для Анюты ситуация окончательно прояснилась, она внутренне собралась, сконцентрировалась, здраво рассудив, что главное сейчас помочь Насте, а тот, на горище, подождет, ему уже ничем не поможешь. Мысль об удавившемся соседе была здесь, на крыльце, при ярком солнце, почему-то уже не так страшна и ужасна, как в полумраке чердака. Тетка Анюта вновь затормошила Додониху, вновь лила ей на голову воду и настойчиво уговаривала её встать, словно от этого всё могло измениться: «Вставай, Настенька, вставай, Настюша, родненькая, ну, что ты, в самом деле, ей-богу…»

Настя мокрым кулем зашевелилась, застонала, Анюта пыталась её поднять, но сил не хватало. Оглянулась вокруг в поисках поддержки, увидела Марью, жену Калистрата, что стояла у себя во дворе, ждала мужа и с напряженным любопытством вглядывалась в сторону дома Додонов.

– Марья! Марья! – звонко закричала тетка Анюта, – Ходи сюда! Скорея! Скоре-я!

Быстро прибежала встревоженная Марья, ахнула «госссподи», узнав, в чем дело, и они вдвоем с Анютой подняли Настю, у которой мокрая голова свисала вниз, болтаясь на вялой шее, и поволокли её в анютин дом.

Откуда-то возник Гришка, младший сынок Марьи, худой голый пацаненок, настолько загорелый, что его кожа казалась прочной, задубелой, «ременной», как выражалась мать. Он был босой, в одних полинялых сатиновых трусах, которые были широки для его худой попы и свисали до колен. Гришка в овраге за огородами тайком рыл большую нору, свое «гнездо», где мог бы ото всех прятаться, – это была его великая тайна! – но крики и шум отвлекли его от столь серьезного дела. Теперь он, перемазанный глиной, крутился под ногами, с удивленным интересом наблюдал за взрослыми, не понимая, что происходит и почему волокут мокрую тетку Настю в дом тетки Анюты.

– Гришка! – сердито обратилась Марья сыну, – бежи к медичке, скажи, чтоб срочно пришла сюда – тетке Насте плохо. Бе-гом!

Мать крикнула так строго, что перемазанный Гришка испугался и со всех ног бросился бежать к бабке Василисе, у которой жила медсестра, работающая в местной больнице. Его босые пятки, с начала лета не знавшие обуви, не боялись ни острых камешков, ни колючек, ни кусочков стекла, а костлявые коленки в цыпках мелькали при беге быстро, упруго, споро, будто живые шатуны.


Тем временем Калистрат Булика по той же крутой лестнице, что до него и Анюта, осторожно взобрался на чердак Иванова дома. Среди односельчан-кунишников Калистрат считался мужиком «с крепким сердцем» – ему ничего не стоило острой косой резануть бычка по горлу, если тот был приговорен на говядину, или заколоть визжащего поросенка, втыкая узкий нож в поросячью волосяную плоть, а уж рубануть голову курицы – так одно развлечение. Однако здесь, на горище, при виде синюшного, уродливо вытянутого на веревке соседа, Калистрата замутило, чуть не вывернуло. Он малодушно метнулся было назад, но слово Анюты «сними» звучало в голове, как приказ. К тому же он подумал, что поможет соседу в трудную минуту – освободит Ивана от веревки и тем самым будто бы облегчит его участь.

Как вытаскивать из петли, Калистрат не представлял. Сначала он стал на ящик, который валялся тут же неподалеку и на котором, видимо, Додон стоял в последний раз, попробовал дрожащими пальцами отвязать веревку от стропила, но она была завязана сложным узлом, который затянулся под тяжестью трупа. Когда Калистрат возился с веревкой, удавленник медленно, вокруг своей оси, повернулся к нему своим синюшным лицом с выпученными глазами. «Не смотри, урод! – разозлился Калистрат и развернул труп, – Возиться с тобой, б…» Он соскочил с ящика, постоял в растерянности, потом, преодолевая брезгливость и страх, зачем-то обхватил мертвого Ивана за пояс и стал толчками приподнимать его вверх, чтоб петля ослабла, но из этого тоже ничего не вышло. Калистрат вспотел, ему уже было дурно, он плохо соображал, снова захотел плюнуть и сбежать, как углядел неподалеку на глиняном полу чердака новенькую косу, смазанную жиром. Видимо, когда-то Иван купил её про запас, еще не использовал, хранил, только смазал жиром, чтоб не ржавела. Булика взял косу, попробовал пальцем её остроту, слегка огорчился, что коса не отбита, не отточена, потом решительно стал на ящик и тупой косой, как пилой, принялся резать верёвку. «Упадет Ванька – больно ударится» – почему-то мелькнуло в голове. Труп грузно рухнул на глиняный пол чердака, сложился уродливой кучей, а Калистрат откинул жирную косу, брезгливо вытер о штаны засаленные пальцы и с облегчением ринулся вниз по лестнице.


2

Весть о том, что Иван Додон наложил на себя руки, быстро распространилась по домам и всколыхнула всю улицу или, как здесь говорят, всю могалу. Да что там могалу – всё село было потрясено! Эта весть была настолько неожиданной, необычной, загадочной, что каждый считал важным передать её другим, и всякого, кто её слышал, она вводила в некое остолбенелое состояние, будто ставила в каменный тупик, когда и справа стена, и слева, и впереди стена, и сверху бетон, и… как дальше-то думать? Сначала не верилось – ну, не может такого быть! Но факт есть факт, он упрямо и очевидно бил в глаза, поражая всех своей необъяснимостью. Именно необъяснимость повергала всех кунишников в какую-то вынужденную тупость, когда мозг казался круглым, гладким, как надутый шар, неспособным осмыслить произошедшее. Никто, слышите, никто не мог найти веских и толковых объяснений, почему молодой, здоровый мужик, уважаемый – один из лучших в селе! – так позорно прервал свою жизнь? Чего ему не хватало? Какое горе, какие мысли, какие переживания привели его к такому ужасному концу? Даже Яшка Лупа, местный философ, который всегда объяснял мужикам трудные вопросы, на этот раз ничего путного не выразил – только шамкал и мямлил что-то заумное, про нечто «трансцендентное». Никто и предположить не мог, что Иван Додон, семьянин, с детьми, покончит собой, потому что никаких признаков, никакого стремления к уходу из жизни за ним не наблюдалось. Странно и совершенно неожиданно поступил мужик. Очень странно и очень нехорошо.


В этом большом селе случалось всякое. («Не село, а вселенная!» – говаривал про Кунишное мудрец Мошка.) Однако любому случаю находилось своё объяснение. Если, к примеру, прошлой зимой в большом овраге, именуемом по-местному «рыпой», замерз Ларька Косой, пьянчужка, то этому печальному событию сразу нашлось объяснение: пил Ларька безбожно и так давно, что трезвым его уже никто не только не видел, но и не помнил. Все предполагали, что добром не кончится его столь длительное пьянство и такая же длительная привычка во хмелю блуждать по улицам с утра до ночи – особенность Ларьки была в том, что алкоголь, видимо, настолько возбуждал его мозг, что после выпитого ему не спалось, и он, вместо того, чтобы лечь пьяным и дрыхнуть, бесцельно и пьяно шатался по селу, спотыкаясь и бормоча под нос какие-то безумные речи про «партию и правительство». При встрече от него шарахались, как от полоумного. Той морозной ночью пьяный Ларька не дотянул до хаты, решил, наверное, согреться в сугробах, и только через неделю откопали в снегу его окаменелый труп. Нашел его дядька Фока Пистоль: шел утречком по заснеженной тропе через занесенную снегом рыпу, вдруг споткнулся обо что-то, упал в сугроб, а когда поднялся и оглянулся, то чуть с ума не сошел – из-под снега торчала человеческая рука и кулаком грозила Фоке.

Беда с Ларькой Косым была ожидаемой, понятной, поэтому его нелепая смерть никого из кунишников не удивила – все только пожалели: эх, не злой мужик был Ларька.

Такая же понятная и объяснимая беда случилась по осени, когда Коська Буцик, всем известный бандит, которого боялись, поджимая хвосты, даже самые злые собаки, парень тяжелый, агрессивный, необузданный, выбил глаз собственному отцу. Все кунишники тогда возмущались, кричали в гневе, проклинали Буцика, решали из села его изгнать – поднял руку на старого отца, грех-то какой! – да вот только никто не удивился подлости Буцика: знали, что Коська – парень-дрянь, рано или поздно наделает беды. Подспудно ожидали от него беды, а когда она произошла, то никого не удивила и тут же объяснилась как дурным характером бандита, так и его застарелой враждой с родителем. Потом Буцика судили, он надолго исчез из села, но беда, свершенная паршивым сыном, в любом случае была понятна и объяснима.

Но чем же объяснить случай самоубийства Ивана Додона? Что такого могло сотрястись, чтоб разумный семейный мужик, у которого молодая жена и двое детишек, вдруг нырнул в петлю? Когда узнавали об извращенной и неожиданной кончине Ивана, то многим становилось на душе тоскливо, жутко и страшно. В голове не укладывалось!


3

– Как же это так? Как же так? От какой такой боли? – запричитала вслух Ариша Макарчиха, крупная медлительная баба, когда столкнулась у колодца с Федоркой, соседкой, что жила от Ариши через дорогу. Макарчиха с двумя пустыми ведрами, которые висели на её согнутой толстой руке, неторопливо переваливаясь с одной упитанной ноги на другую, только подходила к колодцу, а Федорка уже заканчивала набирать воду.

– Да я, мэй, про Ивана, – ещё издали пояснила Ариша, – и не пил мужик, и семью содержал, и хозяевал по уму, а тут взял и… Что деется? Что деется?! Конец света наступает.

Она причитала нараспев, будто голосила.

– А мне весной огород помог вспахать, – втиснулась в её монолог Федорка и хотела еще что-то добавить, но Макарчиха, не слушая соседку, неуважительно перебила её и продолжила свой монолог:

– Тихим, правда, Иван был, никогда не кричал. И, вот ещё что: постоянно о чем-то думал. Так задумается, что ничего вокруг не видит. Иду на днях мимо их дома, а он стоит у забора с лопатой, да не копает, а думает о чем-то. Я с ним здороваюсь, а он не слышит, ещё раз здороваюсь, всё равно молчит. Что с тобой, Ваня, спрашиваю, даже спужалась, он очнулся, посмотрел на меня странным взглядом, ничего не сказал и ушел. А мне страшно стало тогда.

Сухопарая великорослая Федорка, которая чуть горбатилась от своего роста, была много моложе Ариши, в дочери, почитай, годилась, могла бы и терпеливо выслушать старшую, однако она обиделась, что Ариша не дала ей слова сказать, поэтому не стала продолжать разговор, лишь губы обидчиво сжала. Но было бы странным, если б Федорка не обиделась – она всегда на всех обижалась. Скажут ей в шутку колкое словечко – обидится, а не скажут – ещё больше обидится. Её лицо с большим горбатым носом, с глубоко посаженными черными глазками и впалыми щеками выражало вечную угрюмость, недовольство, обиду и ту вселенскую скорбь, которая выражается словами «жить тошно». При столкновении с таким лицом невольно появлялось чувство вины перед Федоркой и почему-то хотелось извиниться, хотя извиняться было не за что.

Обитала Федорка в своем доме замкнуто, одна, без мужа, семейная жизнь у неё не задалась, растила дочку, которую неизвестно с кем прижила и которую не любила – постоянно её шпыняла, наказывала, срывалась на дурной крик, вмещая на забитой девочке недовольство жизнью и скрыто думая, что вот если б не ребенок, если б не этот «грех», то вся судьба её повернулась бы по-другому, по-счастливому. По вечерам Федорка от угрюмости и обиды незаметно для себя спивалась в одиночку, то есть частенько прикладываясь к бутылочке, отчего её темные глаза становились тусклыми, а конец большого носа наливался краснотой.

Здесь, у колодца, медлительная Макарчиха, в большом дородном облике которой было что-то коровье-равнодушное и доброе, то ли не заметила Федоркиной обиды, то ли посчитала её обиду несерьезной, продолжила свои стенания по поводу смерти Ивана:

– Как же так? Как можно в петлю? От какой такой беды? От какого такого горя? Неужто он детей своих не любил?!

Ариша вперевалочку передвигая свое крупное тело, окончательно приблизилась к колодцу и остановилась, переводя дух, а унылая длинная Федорка обиженно молчала, только окинула Аришу острым взглядом и подумала с неприязнью: «Такая масса! Баба в три обхвата. Когда идет, бедра поднимаются выше талии, туда-сюда, туда-сюда… А еще рот затыкает».

– Что молчишь-то? Что думаешь про Ивана? – обратилась к соседке Ариша, причем обратилась так, будто только что увидела Федорку.

– А что говорить? – буркнула в ответ угрюмая Федорка, – все там будем. Иван сообразил это быстрее других и поспешил – зачем мучиться в ожидании?

Макарчиха уставилась на Федорку своим круглым лицом с водянистыми, чуть навыкате глазами, обдумывая её слова, а затем с упреком покачала головой:

– Своим аршином меряешь, дочка.

Федорка вновь обиделась, ничего не ответила, только посмотрела, как тонкие дужки пустых ведер, что висели на руке Ариши впились в её мясистую руку на сгибе локтя. Потом она обиженно усмехнулась, подняла два полных ведра и, горбатясь под их тяжестью, ушла босиком по теплой пыли.

Ариша-коровушка спокойно отнеслась и к обидам Федорки, и к её уходу, вроде и не заметила ничего – стала медленно раскручивать ворот колодца, опуская ведро в темную глубину, и так же медленно продолжала размышлять о семье Додонов. «Ох, Ваня, ох, что наделал? – сердобольно вздыхает она, – Что с Настей-то будет? А дети?.. В час стали сиротами».

Макарчиха к этому времени уже знала многие подробности случившегося, и её поражало, как продуманно всё было сделано Додоном: детей он с утра отправил к двоюродному брату Нифантию, чтоб они помогали дядьке рвать созревшие груши; жену Настю услал собирать фасоль за околицей, на «сотках» (отдельные участки земли за селом); потом, говорят, его видели на пруду, где он вымылся и надел чистое бельё… По размышлениям Ариши выходило, что смерть Ивана Додона была заранее рассчитана и хорошо спланирована. Даже рассчитал, что Настя, вернувшись с «соток», поднимется на горище (чердак), чтоб положить туда собранную фасоль, как это обычно у них делалось. А раз поднимется, следовательно, обнаружит его, и он не будет долго висеть в такую жару, разлагаясь и воняя. Значит, смерть свою делал не в порыве отчаяния и не в момент временного умопомрачения, думала Ариша, а расчетливо, трезво, и ей, бабе по натуре спокойной, («непробиваемой», по сердитым словам, мужа), при такой догадке становилось не по себе, неприятно и противно. Она почувствовала тоскливую тревогу, когда представила, как Иван утром за завтраком гладит по волосам младшенькую Танюшку, наставляет старшего Ваську, мило улыбается жене, а сам уже знает о своей смерти. И веревку, небось, уже намылил… подлец! Последнее слово «подлец» само как-то произнеслось во внутреннем говорении Ариши, хотя она вовсе не считала Додона подлецом.

Из общего колодезного ведра Макарчиха переливает воду в свои ведра, смотрит, как широкая прозрачная струя воды, выливаясь, сужается книзу; в середине гладкая, она серебрится по краям, пенисто булькает, наполняя ведро.

– Что же мужика «туда» утянуло? – медлительно раздумывает Ариша. – Что оказалось милей? Милее детей, жены, света белого?.. Нет, всё же есть в мужиках что-то такое, что нам никак не понять своим бабьим умом. Другие они. Везде мы у них ходим, а в одну комнату нас не пускают – железная дверь, большой замок и табличка: «Не влезай – убью!» Или – убьюсь.

Устают они от жизни… Мой тоже иногда молчит, так молчит, так молчит, что страшно становится – руку отдала б на отсечение, чтобы заговорил. И какие стрелы в его голове в это время проскакивают?

Макарчиха так же вперевалочку, как она всегда ходила, несет от колодца два полных ведра, что для неё, тучной, тяжеловато; она упрямо сопит, тащит, её бедра массивно колышутся, ведра переполнены, вода выплёскивается через край, и позади неё на пыльной сухой дороге остаются две цепочки влажных клякс. Дома она ставит ведра на лавку и накрывает их деревянной дощечкой.

Наступал, будто стеной накатывался, летний черный вечер. Тревожно шелестела листва тополей и где-то далеко на окраине долго выла собака. Ариша прислушалась: вечерние звуки сегодня воспринимались иначе, в них было что-то новое, пугающее, а чего-то привычного не хватало. Детей нет, сообразила она, нет весёлого гомона детворы – обычно бегают, шумят, спорят, хохочут, крики разносятся далеко по округе, а нынче – случай-то какой! – ни один дитёнок не высунулся на улицу. Без детских криков Арише становится ещё неспокойнее. «Хоть бы Макарушка скорей пришел», – подумала она про мужа, вздохнула, прошептала молитву и стала неторопливо чистить картошку на ужин.


4

В тот тяжёлый вечер многие головы в селе силились правильно объяснить случай смерти Ивана Додона. Необъясненный, он вроде как незаконченный, прилипший, мучающий. Казалось, если объяснить случившееся горе, то оно, уже понятное, само собой отлипнет, отвалится, уйдет в прошлое, очистит от себя настоящее, быстрее забудется, и… легче жить станет. Объяснение – великая вещь! И хвала вам философы, рыцари истины!

Таким рыцарем истины был, вероятно, и дед Антип, по прозвищу Капуста, самый загадочный дед в Кунишном. Все почему-то считали, что Антип любит философствовать, хотя никто никогда не знал, о чем философствует дед и в какие глубины мироздания заглядывает – не знали его мыслей по той простой причине, что дед Антип Капуста, постоянно молчал. Смотрит куда-то вдаль, иль в глубину какую мысленно погружается и – молчит, упорно молчит, вызывая к себе почтение и легкий страх. Только иногда произносил загадочное слово или два, самое большее – короткую реплику, которая всем казалась очень емкой и мудреной, потом опять надолго замолкал. Тем не менее, в селе репутация философа у него была устойчивой. Может, потому, что вся его философия выражалась в некоем благожелательном равнодушии: чтобы ни происходило в жизни, Антип Капуста всё воспринимал спокойно, невозмутимо и, часто, с одобрением. Ветер дует – хорошо, ветра нет – тоже хорошо, теплый ветер – хорошо, холодный ветер – то же неплохо. Флегматичный дед, таинственный, как вечность, и загадочный, как сфинкс, – ни переживаний, ни беспокойств, ни дерганий, ни страстей, – то ли нервы стальные, то ли дошел до того высшего философского состояния, когда всё земное уже не тревожит, кажется мелким и забавным. Комедия происходит – хорошо, трагедия случилась – тоже, может, к лучшему, кто ж знает?

Когда злополучный день, принёсший беду в семью Додонов, начал неизбежно угасать, теряя прозрачность, а солнце привычно направлялось за горизонт, чтоб светить другим землям и народам, Антип Капуста сидел на завалинке своей маленькой белой хатки и, опершись руками на сучковатый самодельный костыль, задумчиво смотрел на закат. Теплый ветерок, дующий вдоль дома, напрасно пытался разгладить глубокие морщины деда, чуть шевелил его седую лохматую бороду, но думать деду совсем не мешал. Всё село взбудоражено гудело разговорами о немыслимом трагическом случае с Иваном, а дед Антип был невозмутим, как горная скала, и спокоен, как утренняя тишина. Может, он ещё не знал о произошедшем, а, может, и знал, но и это не нарушило его величественного спокойствия. Он любовался широким, во весь горизонт, закатом, а когда закат почти погас, и по краю неба тускло светилась краснокирпичная раскаленная полоса, дед думал, что где-то далеко на западе, за круглым горизонтом, за неровным пузом старухи-земли, черти устроили разудалый шабаш, развели там такой огромный костер, что полыхает само небо. И ведь специально, собаки! Жару поддают своим соперникам ангелам, а те, сидящие на небесах многоэтажно за столами, как чиновники в правительстве, в панике хватают свои бумаги и суматошно бегут на самые верхние этажи, чтоб убраться повыше и не обуглиться от чертова костра. Но, может, дед так и не думал – кто его знает? – может, он был погружен в такие величественные и глубокие смыслы, что нам, смертным, и в жизнь их не понять. И, право, жаль, что никто никогда не узнает, о чем же размышлял этот самый таинственный философ в мире!

Бабка Варя Капустиха, жена Антипа, в отличие от деда, была непоседливой, болтливой и глупой бабкой. Антип давно привык к Варваре, и его совсем не огорчала глупость жены, поскольку был убежден, что баба должна быть глупой и чем глупее, тем лучше. «Ум бабий в её глупости», – изрек как-то Антип, и те кунишники, кто удостоился чести это слышать, ахнули, поражаясь глубине и парадоксу его мысли. Деда вполне устраивало, что Варвара подвижна, не сидит дома, а почти каждый день шустро ходит по селу, навещая своих многочисленных подруг, таких же бабок, с которыми она решала «вопросы». Уж что там за бабьи «вопросы», одному богу известно, но как завеется бабка с утра в селе, так только к вечеру приползает домой, усталая и довольная. Зато не докучает деду, не дергает, не мучает бабскими претензиями и командами – не мешает Антипу думать о мироздании, а это ему только и надо. Правда, бабка Варя не забывала раз, а то и два раза в неделю варить деду чугун ароматного борща, потому как любая философия, по её глупому мнению, основана на борще.

В вечерний час, наступающий за дневными страстями с повешением, дед сидел на завалинке и смотрел на остатки заката. Неожиданно резко скрипнула калитка, и вернувшаяся из «похода» его бабка Капустиха, совершенно перепуганная, бледная, почти бегом пересекла двор, подбежала к деду и, задыхаясь, брякнула:

– Додон Ванька удавился!

Дед Капуста даже головы своей бородатой не повернул; сидел неподвижно, а на лице его – та же спокойная невозмутимость.

Варвара застыла с кривым от ужаса лицом и терпеливо ждала, что скажет на эту страшную весть её умный дед. Всё случившееся никак не укладывалось в её маленьком бабьем уме. Антип долго молчал, безмятежно смотрел на горизонт, постепенно исчезающий в сумерках, а потом загадочно произнес:

– Хорошо.

Бабка вздрогнула, ноги у неё подкосились, и она, чтоб не упасть, шлёпнулась на завалинку рядом с дедом. «Рехнулся! Рехнулся мой Антипушка! – жалостливо решила Варя и захотела плакать. «Беда не ходит одна», – подумала она и со страху и горя стала шептать старческими губами кусочки каких-то молитв, потому как полные молитвы никак не держались в её глупой голове.

– Хорошо, что в четверг, – уточнил Антип.

– Что?.. Как?.. Что значит «в четверг»? – залопотала Капустиха и срочно стала вспоминать, какой сегодня день недели, но так и не вспомнила.

– Ну, а когда ж ещё давиться? В пятницу? Зачем же людям выходные портить? А в воскресенье совсем несподручно.

И Антип Капуста опять надолго замолчал, ушел в глубины своих величественных мыслей, о сути которых так никто и никогда не узнает. Только его лохматая борода на морщинистом лице слегка колыхалась от ветра.


5

На той же могале, через два дома от Анюты Емельянчихи, проживала семья Прокопа Дженжера. Сам Прокоп был мужиком жилистым, работящим, но недалёким, а проще говоря, неумным. Делал работы много, но работы глупой, в конечном счете, ненужной. Как-то в его погребе появилась вода; он целую неделю рыл траншею возле погреба, чтоб вода из погреба стекла в сторону, потом копал глубокую яму рядом с траншеей, жилы рвал, а всё оказалось напрасно: вода из погреба потекла по траншее, наполнила яму и снова вернулась в погреб. Не сообразил, что уровень-то воды везде одинаков.

И по характеру Прокоп был невзрачным, блеклым, и это было особенно заметно на фоне его жены Еленки, бабы живой, остроумной, быстрой на шутку, на острое словцо и на язвительную насмешку. Миловидная, подвижная и весёлая, она любила людей посмешить и самой вместе со всеми посмеяться; могла любого встречного-поперечного пригвоздить насмешкой, да так метко, что становилось и смешно, и обидно. Все, кто в этот момент слышал её остроту, дружно и громко смеялись, а «герой» насмешки сначала чувствовал обиду, но чтоб обидой не смешить народ ещё больше, поневоле смеялся над собой вместе со всеми. Обижаться было глупо – не со зла Еленка язвила, больше от желания «поперчить» жизнь, похохотать, а то уж больно пресно вокруг и скучно. Она с малых лет обладала талантом остроумия и меткого слова, чем и прославилась на всё село: ею восхищались, за ней повторяли её остроты, пересказывали её шутки, если хотели вновь посмеяться, а когда она сама появлялась среди людей, все поневоле ждали от неё смешного и задорного, словно просили: «Ну-ка, ну-ка, посмеши…».

Как-то так выходило, что в Кунишном бабы почти не имели своих прозвищ, носили больше мужнины, но отдельные особы за свои достоинства или за некую необычность всё же получали, как награду, персональное прозвище или, если женщина была яркой по характеру, сохраняла после замужества свое, родовое, отцовское, что было тоже почетно. Еленка сохранила родовое: её отец издавна прозывался «Хабиш», а она, дочь, Хабишка. И так всю жизнь – Еленка, веселая Хабишка. Странное даже для Кунишного прозвище мужа «Дженжер» уж ни в какую не вязалось с Еленкой, как, по правде говоря, не вязался и сам муж, пожухлый рябоватый Прокоп. Но каким бы ни был муж, а женой ему Еленка была верной и подчеркнуто покорной – слова поперек не скажет, не спорит, не ругается, только молча пригнется и молча исполняет указания мужа. Её молчаливая покорность невзрачному Прокопу весьма озадачивала прозорливых кунишников, которые полагали, что при всей своей яркости Еленка могла б давно взять верх в семье и хитро вертеть «батькой». Однако она строго соблюдает патриархальность семьи, когда слово мужа – закон, а сам муж не просто названье, а – глава или, как говорят в селе, крест на церкви, которому нужно поклоняться. Еленка – хозяюшка добрая, поскольку и дом у неё прибран, и ребенок ухожен, и свежий борщ всегда сготовлен, а глупый Дженжер этого не ценит, всё чем-то недоволен, всё замечания жене высказывает и придирается по пустякам. Еленка терпит неумные капризы мужа, покорно и молча делает всё, что приказывает Прокоп. Словом, она жена примерная, мечта многих мужей, но её примерность, как опять-таки замечали наблюдательные кунишники, исходила не от любви к Прокопу, не от большого к нему почтения, а, скорее, от особой обязанности, причем, обязанности, вероятно, добровольной. Было ощущение, что Еленка вроде тайный обет дала, в монашеское услужении пошла. Казалось, что она однажды раз и навсегда решила: буду преданной Прокопу, как собака, и никакой другой! Добровольно присягнула, приняла схиму, и причина обета, вероятно, была, но причина тайная. По крайней мере, так в селе некоторые бабы болтали, да мало ли что болтают местные кумушки?

Еленка давно замужем, она уже «в возрасте», как деликатно говорят, но и сейчас ещё красива, по-женски хороша собой, правда, чуть располнела, что ее вовсе не портило, а в девичестве она, стройная, гибкая, с не остывающим румянцем во всю щеку, слыла в селе первой красавицей. Её красота была южной: черные волосы, мягкие и блестящие; смуглая, как у цыган, кожа, яркие и без помады красные губы; а в тёмных глазах время от времени разгоралась притаенная страстность. Утонченный любитель женской красоты сказал бы, что в Еленке удачно сочетаются мягкость славянских форм и красота южных народов с их живостью, весельем и жизнелюбием. Но грубый дед Конон определял Еленку просто и восхищенно: «Вот девка! Есть на что поглядеть и за что подержаться!»

Во время девичества в Еленку влюблялись многие парни, мечтали о ней, ночей не спали, а на вечеринках, танцах, свадьбах и прочих гулянках за ней ухаживало сразу несколько парней, соперничая между собой и наперебой оказывая девице всяческие знаки внимания: ворковали, лестные слова говорили, танцевать приглашали, семечками и конфетами угощали, а богатенький Колька Магар постоянно дарил «шоколады». Но веселая остроумная Еленка в ответ на ухаживания только хохотала заливисто, красуясь жарким румянцем щёк, острила, поднимая на смех того или иного ухажера, и никому из них не отдавала явного предпочтения. Разве что… Первым это заметил ревнивый Колька Магар: если Еленкины шутки над всеми другими парнями смешны, но добродушны, больше хохота ради, то по отношению к Ваньке Додону, тогда юному, это уже были не просто шутки, а колкости, причем колкости очень обидные, часто язвительные и злые. Ванька тоже вроде числился её поклонником, но увиваться вокруг Еленки не торопился, больше в сторонке стоял, издали посматривал, а Еленка при виде Ивана начинала беситься, ядовито над ним насмехалась, задирала, прямо затюкивала парня своими «язвами». Никто не мог понять такой её жестокости, которая доходила до презрения – думали, что когда-то Додон обидел Еленку, а теперь она ему мстит.

Конечно же обидел! Своим малым вниманием к ней обидел, своей нерешительностью обидел, своим неупорством в ухаживаниях…

Вот говорят завистливо, что у красавицы всегда есть выбор и что красота дана ей для привлечения многих и выбора лучшего из многих. Ой ли?.. Разве у красивой Еленки, при целом взводе ухажеров, есть выбор, коль её сердце начинает гулко биться о стенки всей вселенной при одном появлении… Вани-Ванечки Додона? Вокруг нее кружат парни и красивые, и сильные, и удачливые, расположения её добиваются, золотые горы обещают, а она Ванечку глазами ищет, взгляд его ловит, и никакие «шоколады» ей не нужны. Любит она его и ничего не может с этим поделать! Вот только самолюбивый Ванечка не сближается с нею, некое равнодушие изображает, умно смотрит со стороны на карусель парней вокруг красавицы и чуть усмехается над спектаклем под названием «соблазнение Елены». А сам-то что? Не любит? Стесняется? Не решается? Вероятно, он неуверен в себе, у него есть сомнения в симпатиях к нему со стороны Еленки и тайное опасение, что если он начнет проявлять к ней явный интерес, то Еленка даст ему отлуп, да такой отлуп, что весь кунишнинский народ полгода хохотать над ним будет. А это было бы непереносимо для его самолюбия.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации