282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Федор Плевако » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 1 декабря 2024, 10:20


Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но не того добивались там. Сейчас же из этого делают торг: не угодно ли, мол, присылать на содержание их 100 руб. в месяц. Князь отвечает: у тебя состояние равное моему, а я содержу всех сыновей и дочерей; мне не к чему платить, когда дочери могут быть у меня.

Князь уезжает по делам в Питер. Без него можно взять и третью дочь, но раз князь в содержании отказал, то о Нине и не думают, а двух дочерей продолжают держать, намереваясь мучить князя, зная его безумную любовь к детям.

Князь возвращается домой и узнает, что княгиня уехала куда-то, но детей оставила у Шмидта. Это взорвало отца: как, он, отец, живет тут, рядом, у него все, что нужно детям, он – они знают – любит и хочет иметь детей у себя; он мог уступить их матери, а теперь мать, уезжая, оставляет их с чужим человеком, с разлучником.

Он шлет за детьми карету. Шмидт ломается, не пускает, но, вероятно, детская воля взяла перевес, – он разрешает повидаться им с отцом. Князь, само собой, оставляет детей, по крайней мере, до возврата матери.

Шмидт, раздосадованный переходом детей, вымещает свою злобу на пустой вещи, на белье; но это-то и стало каплей, переполнившей чашу скорби и терпения. В этой истории сила была не в белье, а в дерзости и злобной хитрости Шмидта.

Вы знаете, что вежливые просьбы и записки князя встретили отказ. Шмидт, пользуясь тем, что детское белье – в доме княгини, где живет он, с ругательством отвергает требование и шлет ответ, что без 300 руб. залогу не даст князю двух рубашек и двух штанишек для детей. Прихлебатель, наемный любовник становится между отцом и детьми и смеет обзывать его человеком, способным истратить детское белье, заботится о детях и требует с отца 300 руб. залогу? Не только у отца, которому это сказано, – у постороннего, который про это слышит, встают дыбом волосы!

Князь сдерживается; он пытается образумить Шмидта через посредника, станового, пишет новые записки и получает ответ – «пусть приедет»!

А Шмидт в это время обращает, как нам показали все свидетели, свое жилище в укрепление: заряжает револьвер, переменяет пистоны на ружье, взводит курки. Один из свидетелей, Цыбулин, по торговым делам заезжает из усадьбы княгини к князю и рассказывает виденное его прислуге.

Получает князь записку Шмидта, вероятно, такого же содержания, каковы были словесные ответы: ругательную, требующую залога или унижения. Вспыхнул князь, хотел ехать к Шмидту на расправу, но смирил себя словами: «Не стоит!..»

Утром в воскресенье князь проснулся и пошел будить детей, чтобы ехать с ними к обедне.

Нина, беленькая, чистенькая, протянула к нему руки и приветливо улыбнулась. Потянулись и Тамара с Лизой; но, взглянув на их измятые, грязные рубашонки, князь побледнел, взволновался: они напомнили ему издевательство Шмидта, они дали детским глазкам иное выражение: отчего, папа, Нина опрятна, а мы – нет? Отчего ты не привезешь нам чистого? Разве ты боишься его?

Сжалось сердце у отца. Отвернулся он от этих говорящих глазок и – чего не сделает отцовская любовь – вышел в сени, сел в приготовленный ему для поездки экипаж и поехал… поехал просить у своего соперника, снося позор и унижение, рубашонок для детей своих.

При князе был пистолет. Но нам здесь доказано, что это было в обычае князя. Сам обвинитель напоминает вам, со слов молодого Карлсона, о привычке князя носить с собой револьвер.

Что ждет князя в усадьбе жены его, в укрепленной позиции Шмидта?

Я утверждаю, что его ждет там засада. Белье, отказ, залог, заряженные орудия большого и малого калибра – все говорит за мою мысль.

Если Шмидт заряжал ружье из трусости и боязни за свою целость, то вероятнее, что он не стал бы рисковать собою из-за пары детского белья, он бы выдал его. А Шмидт отказал и, зарядив ружье и пистолет, взведя даже курки, с лампой всю ночь поджидал князя.

Если Шмидт не хотел этой встречи, но не хотел также выдавать и белья по личным своим соображениям, то он, не выдавая белья, ограничился бы ссылкой на волю княгини, на свое служебное положение, словом, на законные основания, а не оскорблял бы князя словами и запиской, возбуждая тем его на объяснение, на встречу.

Если Шмидт охранял только свою персону от князя, а не задумал расправы, он бы рад был, чтобы встреча произошла при народе, а он, едва увидел едущего князя, как выслал Лойку, говорившего с ним о делах, из дому и остался один с лакеем, которому поручил запереть крыльцо, чтобы помешать князю добровольно и открыто войти в комнату и чтобы заставить князя, раз он решится войти, прибегать к стуку, ломанью дверей, насилию.

А раз князь прибегнет к насилию, к нападению на помещение, в него можно будет стрелять, опираясь на закон необходимости. Если и не удастся покончить, а, напротив, бранью и оскорблениями из-за засады довести его до бешенства, до стрельбы, то самый безвредный выстрел может оказать услугу: обвиняя князя в покушении на убийство, можно будет отделаться от него на законном основании.

Все делается по этому плану. Оказалась ошибка в одном: слишком рассчитывал Шмидт на счастье.

Князя видели в довольно сносном состоянии духа, когда он выехал из дому. Конечно, душа его не могла не возмутиться, когда он завидел гнездо своих врагов и стал к нему приближаться. Вот оно – место, где, в часы его горя и страданья, они – враги его – смеются и радуются его несчастию. Вот оно – логовище, где в жертву животного сластолюбия пройдохи принесены и честь семьи, и честь его, и все интересы его детей. Вот оно – место, где, мало того, что отняли у него настоящее, отняли и прошлое счастье, отравляя его подозрениями…

Не дай Бог переживать такие минуты!

В таком настроении он едет, подходит к дому, стучится в дверь.

Его не пускают. Лакей говорит о приказании не принимать.

Князь передает, что ему, кроме белья, ничего не нужно.

Но вместо исполнения его законного требования, вместо, наконец, вежливого отказа, он слышит брань, брань из уст полюбовника своей жены, направленную к нему, не делающему с своей стороны никакого оскорбления.

Вы слышали об этой ругани: «Пусть подлец уходит; не смей стучать, это мой дом! Убирайся, я стрелять буду».

Все существо князя возмутилось. Враг стоял близко и так нагло смеялся. О том, что он вооружен, князь мог знать от домашних, слышавших от Цыбулина. А тому, что он способен на все злое, – князь не мог не верить: когда наш враг нам сделал много нехорошего, мы невольно верим сказанному о нем всему дурному и, видя в его руке оружие, взятое, быть может, с самой миролюбивой целью, ожидаем всего того зла, какое возможно нанести им.

В этом состоянии он ломает стекло у окна и вслед за угрозой Шмидта стрелять стреляет с своей стороны и ранит Шмидта той раной, которую врач признает не смертельной.

Шмидт бежит: это видно в окно, сквозь стекло, – бежит к парадному крыльцу. Дым мешает рассмотреть – ранен он или нет, есть у него в руках оружие или нет. Князь бежит по двору к тому же крыльцу. Здесь дверь уже растворена испуганным Евченкой; князь – туда и у дверей встречается с Шмидтом. Тот от боли припадает к земле, но сейчас же вскакивает и бежит в комнаты.

В это-то едва уловимое мгновение, когда гнев, ужас, выстрел и кровь опьянили сознание князя, он в том скоропреходящем умоисступлении, которое в такие минуты естественно, еще не помня себя, под влиянием тех же ощущений, которые вызвали первый выстрел, конвульсивно нажимает револьвер и производит следующие два выстрела: положение трупа навзничь, а не ничком, ногами к выходу, головой к гостиной, показывали, что Шмидт не бежал от князя, и он стрелял не в спасающегося врага. При этом припомните, что ружье и пистолет оказались не там, где лежали утром, т. е. не в спальне княгини, а уже на столе в гостиной, – тогда будет не невероятно объяснение князя, что Шмидт выронил пистолет из рук, и уже после перенесения Шмидта в комнату, во избежание несчастного выстрела, ружье было освобождено от пистонов, а револьвер поднят с полу.

Сомневаются в состоянии духа князя, могущем преувеличить опасность и злобные намерения врага; их оспаривают. Оспаривают и законность того гнева, что поднялся в душе его.

Но, послушайте, господа: было ли место живое в душе его в эту ужасную минуту?

Не говорю об ужасном прошлом. Еще тяжелей было настоящее. Он, на глазах любопытных, которые разнесут весть по всей окрестности, стоит посмешищем зазнавшегося приживалки и тщетно просит должного. На земле, его трудом приобретенной, у дома его жены и матери детей его, чужой человек, завладевший его добром и его честью, костит его. В затылок его устремлены насмешливые взоры собравшихся, и жгут его, и не дают голове его силы повернуться назад. Куда идти? Домой? А там его спросят эти ужасные, милые, насмешливо-ласковые детские голоса: а где же белье? Что, папа, бука-то, знать, сильнее тебя? не смеешь взять у него наших рубашек? Плох же ты, папа! Уж лучше отпусти нас к нему. Мы его любить будем. Он нас будет чисто одевать. Мы тебя забудем, от тебя отвыкнем…

И кто же и за что же его ставит в такое положение?

Шмидт – орудие, но он был бы бессилен, если бы не слился воедино с женой его. А она? Что он ей сделал? За что? Не за то ли, что так горячо и беззаветно полюбил ее и пренебрег для нее и просьбой матери и своим положением? Не за то ли, что дал ей имя и власть? Не за то ли, что готов был прощать ей вины, простить которые из ста мужей не решатся девяносто девять?

А чем мстят? Отняли у него добро, – он молча уступил. Отняли честь, – он страдал про себя. Он уступил человеку жену, когда она, изменив ему, предпочла ему другого… Но детей-то, которых Шмидту не надо, которых мать, очевидно, не любит, ибо приносит в жертву своему другу, – зачем же их-то отрывать от него, зачем селить в них неуважение, может быть, презрение к своему бессильному отцу? Ведь он, по выражению Карлсона и Мещерского, – отец, каких мало, отец, давно заменивший детям своим мать их.

Справиться с этими чувствами князь не мог. Слишком уж они законны, эти им овладевшие чувства.

Часто извиняют преступления страсти, рассуждая, что душа, ею одержимая, не властна в себе.

Но если проступок был необходим, то самая страсть, когда она зарождалась в душе, вызывала осуждения нравственного чувства. Павший мог бы избежать зла, если бы своевременно обуздывал страсть. Отсюда – преступление страсти все-таки грех, все-таки нечто, обусловленное уступкой злу, пороку, слабости. Так, грех Каина – результат овладевшей им страсти – зависти. Он не неповинен, ибо совесть укоряла его, когда страсть, еще не решившаяся на братоубийство, изгоняла из души его любовь к брату.

Но есть иное состояние вещей: есть моменты, когда душа возмущается неправдой, чужими грехами, возмущается законно, возмущается во имя нравственных правил, в которые верует, которыми живет, – и, возмущенная, поражает того, кем возмущена… Так, Петр поражает раба, оскорбляющего его Учителя. Тут все-таки есть вина, – несдержанность, недостаток любви к падшему, но вина извинительнее первой, ибо поступок обусловлен не слабостью, не самолюбием, а ревнивой любовью к правде и справедливости.

Есть состояние еще более извинительное. Это – когда поступок ближнего оскорбляет и нарушает священнейшие права, охранить которые, кроме меня, некому, и святость которых мне яснее, чем всем другим.

Муж видит человека, готового осквернить чистоту брачного ложа; отец присутствует при сцене соблазна его дочери; первосвященник видит готовящееся кощунство, – и, кроме них, некому спасти право и святыню. В душе их поднимается не порочное чувство злобы, а праведное чувство отмщения и защиты поруганного права. Оно – законно, оно – свято; не подымись оно, они – презренные люди, сводники, святотатцы!

От поднявшегося чувства негодования до самовольной защиты поруганного права еще далеко. Но как поступить, когда нет сил и средств спасти поруганное, когда внешние, законные средства защиты недействительны? Тогда человек чувствует, что при бессилии закона и его органов идти к нему на действительную помощь, он – сам судья и мститель за поруганные права! Отсюда необходима оборона для прав, где спасение – в отражении удара; отсюда неодолимое влечение к самосуду, когда право незащитимо никакими внешними усилиями власти.

И вот такие-то интересы, как честь, как семья, как любовь детей, самые святейшие и самые дорогие, в то же время оказываются – раз они нарушены – самыми невознаградимыми. Опозорена дочь: что же, тюрьма обольстителя возвратит ли ей утраченную честь? Совращена с дороги долга жена: казнь соблазнителя возвратит ли ей семейную добродетель? Дети отучаются от отца: исполнительные листы и судебные пристава сумеют ли наложить арест на исчезающее чувство любви в сыновьем сердце? Самые священные – в то же время самые беззащитные интересы!

Вот и подымается, под давлением сознания цены и беззащитности поруганного права, рука мстителя, подымается тем резче, чем резче, острее вызывающее оскорбление.

Если это оскорбление разнообразно, но постепенно, то оскорбленный еще может воздержаться от напора возмущающих душу впечатлений, побеждая каждое врозь от другого. Но если враг вызывает в душе своими поступками всю горечь вашей жизни, заставляет в одно мгновение все перечувствовать, все пережить, то от мгновенного взрыва души, не выдержав его, лопнут все задерживающие его пружины.

Так, можно уберечь себя проходящему от постепенно падающих в течение века камней разрушающегося здания. Но если стена рухнет вдруг, она неминуемо задавит того, кто был около нее.

Вот что я хотел сказать вам.

Пораженный неожиданной постановкой обвинения, я растерялся. Вместо связного слова я отдал себя во власть впечатлениям, которые сами собой возникли в душе при перечувствовании всего, что видел, что выстрадал он…

Многое упущено, многое забыто мной. Но пусть не отразятся мои недостатки на судьбе его.

О, как бы я был счастлив, если бы, измерив и сравнив своим собственным разумением силу его терпения и борьбу с собой, и силу гнета над ним возмущающих душу картин его семейного несчастья, вы признали, что ему нельзя вменить в вину взводимое на него обвинение, а защитник его – кругом виноват в недостаточном умении выполнить принятую на себя задачу…

Дело Орлова, обвиняемого в убийстве Бефани

9 марта 1889 г. хористка Императорских театров Павла Николаевна Бефани через несколько минут по приезде в театр на репетицию была убита двумя выстрелами из револьвера канцелярским служителем Василием Владимировичем Орловым.

Орлов был женат на подруге Бефани. С Бефани он познакомился за 2 года до убийства и, вскоре после знакомства, с ней сошелся. Вначале связь Орлова с Бефани ото всех скрывалась, затем она сделалась открытой, и Бефани со своими малолетними детьми (муж ее покончил жизнь самоубийством) переехала на квартиру Орлова. Первое время они жили хорошо. Но это продолжалось недолго. Вскоре Орлов безо всякой причины стал ревновать Бефани ко всем ее знакомым, начал к ней очень плохо относиться и временами бить ее. Впоследствии побои сделались мучительными: они происходили целыми днями и следы от них надолго оставались на теле Бефани. Жизнь Бефани у Орлова становилась невыносимой, и, по ее собственным словам, только страх перед тем, что Орлов убьет ее, заставлял ее жить вместе с ним.

Наконец, она все же поборола этот страх и оставила Орлова. Вместе с детьми она поселилась в доме своей матери.

Орлов начинает преследовать ее, ищет возможности свидания с ней. Когда это не удается, обращается к ней с угрозами. Она принимает меры предосторожности, никогда не выходит одна из дома. Но все же он настигает ее в театре и убивает.


Огюст Тульмуш «Карнавал». 1854 год


После убийства Орлов говорил, что в театр он пришел для того, чтобы на глазах Бефани покончить с собой, так как разлуки с ней он перенести не мог. Стрелять в Бефани он и не собирался, а выстрелил, рассердись на сестру Бефани, вследствие ее грубого с ним обращения.

Судили Орлова в Московском Оружном Суде 27 октября 1889 г. Обвинял Товарищ Прокурора А.А. Саблин, защищал – кн. А.И. Урусов. Ф.Н. Плевако выступил поверенным гражданского истца, – опеки двух малолетних детей Бефани.

Вердиктом присяжных заседателей Орлов был признан виновным в убийстве Бефани, и Суд приговорил его к каторжным работам на 10 лет.

Речь поверенного гражданского истца Ф.Н. Плевако

Гг. присяжные!

Если бы я был охотником поговорить независимо от уместности и надобности слова, сегодня мне было бы просторно и привольно: убийство женщины, убийство признанное, ненормальность душевных сил подсудимого не доказана, – какая благодарная тема для обвинения, для возбуждения благородного негодования в ваших сердцах!..

Но я этим не воспользуюсь – из уважения и веры в вас, как людей и судей.

Нет никакого сомнения, что вы не признаете убийства делом безразличным; нет сомнения, что настоящее убийство не вызовет в вас тех редких, впрочем, чувств сострадания, которые внушают к себе дошедшие до кровавой драмы, влекомые к ней не страстями и похотью плоти, но несчастным стечением обстоятельств, когда оскорбленный в самых святых своих верованиях человек видит совершающуюся неправду, зовет на помощь и никто ему не откликается… И вот, под давлением благородного негодования, он сам становится судьей и исполнителем своего приговора.

Настоящее дело не из таких: не супруг здесь защищал семейный очаг от непрошенного гостя, не отец или мать мстили надругавшемуся над честью их детища, – здесь низкая, чувственная страсть уничтожила чужую жизнь, раз последняя, отрезвев от временного опьянения увлечением, захотела вернуться к долгу матери и честной женщины.

Здесь слепое самолюбие, не зная иного закона, кроме своих желаний, разрушило чужое существование, осмелившееся заявить свое право на свою личность…

Нет, другая сторона дела влечет меня сказать вам два слова: я хочу напомнить вам, что, говоря об убийце и убитой, вам сказали не все, позабыли о многом.

Когда 9 марта в коридоре театра Орлов всадил две пули в несчастную Бефани, он сделал более зла, чем кажется… Удар выстрелов отразился в другом углу Москвы и в одну минуту превратил в круглых сирот двух малюток, которые только что испытывали счастье возвращенной любви со стороны временно увлеченной матери, теперь стряхнувшей с себя путы нечистой страсти…

И вот за этих-то сирот я и говорю теперь.

Но не денег, не цены крови ищу я с подсудимого. Их нет у него.

Сиротская доля, с холодным благодеянием чужих, с ласками, которые будут поставлены в счет, с вечной тоской об утраченном счастье – удел моих малюток.

А за что? Что сделала ему бедная женщина?

Слава Богу, мы не слыхали более попыток со стороны подсудимого смешать с грязью ее имя, чего мы так боялись, судя по программе, которую предполагал провести подсудимый на предварительном следствии; но кое-какие попытки были: оглашены здесь гласно и вне публики интимные записки, свидетельствующие о понижении души, о потере целомудрия не только в делах, но в словах и думах покойной, когда она увлеклась Орловым.

Но ведь это – обвинение и укор только ему. Ведь это он, встретив эту женщину, низвел ее в пропасть падения, развратил ее не только в теле, но и в духе.

К чести ее, она не потерялась окончательно. Измученная, искалеченная внешне, разбитая внутренне, она очнулась, ужаснулась и бежала от него к своей прежней, скромной жизни, в родной угол, к долгу матери.

А за то, что она решилась на этот путь добра и блага, он произнес ей приговор смерти и безжалостно привел его в исполнение…

Пройдут года. Сироты подрастут, воспитанные в нужде и горе, в одиночестве и нищете. Не раз, не два их мысли будут возвращаться к памяти о матери и об отце, так безвременно погибших. Память и люди скажут им, что мать их погибла под ударом убийцы, злые языки, пожалуй, начнут повторять те сплетни, которые посеяны намеками Орлова.

Дайте же вашим приговором, карающим убийцу, основание для сирот защитить память матери; дайте им возможность сказать, что судьи, взявшие в свои руки дело их матери, осудив убийцу, защитили и очистили ее имя от всех тех подозрений, достоверность которых заставляла нередко судью смягчать суровые веления писанного закона приложением закона любвеобильной благодати; дайте им возможность, указав на ваш приговор, сказать: «Он виновен, следовательно, мать наша была невиновна в своей горькой доле!..»

Дело об убийстве присяжного поверенного Старосельского

Дело о Мамед Рза бек-Бакиханове, Фатаха Гаким-оглы и Мешади Мамеда-беке, обвиняемых в убийстве присяжного поверенного С.Д. Старосельского, слушалось на выездной сессии Тифлисской Судебной Палаты в г. Баку 27–28 сентября 1899 г.

Председательствовал Старший Председатель Тифлисской Судебной Палаты Врасский, обвинение поддерживал Товарищ Прокурора Холодков, защищали подсудимых: Мешади Мамеда – присяжный поверенный П.П. Пуцило, Фатаха Гакима – частный поверенный Турский и Бакиханова – присяжные поверенные П.Г. Миронов и Ф.Н. Плевако.

15 ноября 1895 г. в г. Баку ночью был ранен несколькими выстрелами из револьвера присяжный поверенный С.Д. Старосельский. На другой день он скончался.

Старосельский перед смертью заявил, что в подстрекательстве к преступлению он подозревает сельского старшину села Забрат Монаф Гашим-оглы и члена Бакинской городской управы Балабек-Оруджалибекова, против которых он вел гражданское дело.

Очевидцев преступления не было, и все обвинение было построено на косвенных уликах. Дознание по этому делу производилось чинами местной полиции, фигурировавшими на суде в качестве свидетелей. Результатом этого дознания было привлечение в качестве обвиняемых семи человек: Мешади Мамеда-бека и Фатаха Гакима по обвинению в том, что они нанесли Старосельскому раны, от которых он умер; Гюль Касума и Кербалай Гусейна – в том, что, не принимая непосредственного участия в убийстве, они помогали преступлению, стараясь устранить препятствия к нему; а Бакиханова, Монофан Гашима и Ибрагим Алепкеpa – в подкупе убийц, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 13, 120, 121 и п. 3 ст. 1453 Уложения о наказаниях.


Уличная сценка в Баку


Дело это разбиралось в Бакинском Окружном Суде 27 февраля 1897 г. Бакиханов был приговорен к ссылке в каторжные работы без срока, Мешади Мамед и Фатах Таким – к ссылке в каторжные работы на 20 лет; остальные подсудимые оправданы.

На этот приговор обвиненные принесли апелляционный отзыв, в котором доказывали безосновательность обвинения, как по отсутствию мотивов преступления, так и по шаткости улик, добытых дознанием полицейских приставов г. Баку Насырбекова и Мнасарова, которые все время фигурируют на суде в качестве свидетелей.

Приговором Палаты Фатах Гаким-оглы и Мешади Мамед признаны виновными, но наказание уменьшено им до 15 лет каторжных работ. Бакиханову вынесен оправдательный приговор.

Речь Ф.Н. Плевако в защиту бек-Бакиханова

Все внимание наше устремлено теперь вперед, на будущее, на тот момент дела, когда вы вынесете ваш приговор.

Прокурору, предлагающему предать подсудимого суду первой инстанции, ставящей свой приговор, еще можно утешаться мыслью, что могущую вкрасться в мнение судей ошибку исправит пересмотр дела в высшей инстанции.

Ваша роль – иная: ваше слово – последнее слово по существу, слово, переходящее в жизнь, как слово свободы или смерти заживо. Ваше решающее слово – высший акт справедливости и правосудия; его не ждет критика, и поэтому оно должно быть обставлено всеми возможными условиями, обеспечивающими его истинность.

Для судебной же истины необходимы два условия: чистота материала, из которого строится приговор, и широта горизонта при наблюдении за явлениями, подлежащими обсуждению.

Если первые – нечисты, непрочны, а перед глазом сужено поле наблюдения и зрение ограничено узкой полосой фактов, а не всею наличностью их, – вывод получится неверный, хотя бы ум судьи и совесть его потратили всю свою энергию.

В данном деле налицо оба указанных недостатка.

Решающий материал дела – не свидетели события, а свидетели того, что не подтверждающие ныне своего оговора подсудимые и частью свидетели-оговорщики, тоже отказывающиеся от своих слов, когда-то говорили сыскным чинам, что преступление совершено ими, и указывали подстрекателя. Притом сами эти сыскные чины и являются свидетелями неподтвержденного на суде оговора, им учиненного подсудимыми и свидетелями.

Это не судебный материал, а очевидное доказательство его отсутствия. Сыск в государстве вещь необходимая, но сыскные чины – не свидетели, а лица, доставляющие свидетелей и другие следы преступления. Если взять сравнение из жизни, то они не охотники, добывающие дичь, а собаки, указывающие охотникам, где она находится, потому что у собаки хорошо обоняние, но плохо развито чувство. Собаки – только собаки, гриб не роза, а только гриб, он не будет пахнуть розой, не приобретет ее благовония: от него всегда будет разить мухомором.

В материалах, послуживших составителям судебных уставов для создания нашего уголовного процесса, мы читаем самые резкие упреки ошибкам прошлого, когда сыску вверялось установление наличности преступления. Уставы самому следователю – чину судебному – усвояют не свидетельство, а проверку свидетельств и следов преступления, и не позволяется ему свидетельствовать на суде, хотя он и выше полицейского чиновника.

В настоящем деле у нас есть только два пристава, утверждающие, что одни подсудимые оговорили в их присутствии других – и более ничего. Их слова – указание на доказательство (оговор подсудимыми подсудимых же). Доказательство это подлежало проверке, но не подтвердилось, и, следовательно, его нет…

Еще ярче выступает другой недостаток – узость поля исследования, добровольное ограничение исследования щелкой, вместо широкого окна, в которое льется полный свет.

Один из приставов заявил, что виновность Бакиханова очевидна, ибо он однажды поручил убить и ограбить еврея, что и было сделано, и о чем ему, приставу, говорил, плача, осужденный арестант.

Если событие это верно, то оно должно было бы служить поводом к следствию, это указало бы, не виновен ли Бакиханов в двух убийствах, и первое убийство не есть ли нравственная улика по второму делу.

Этого не сделано, а ограничились лишь заявлением о факте на суде. Заявителем является сыскной чиновник, который находил, однако, возможным много лет молчать о полученном им сведении.

Верить ли ему?

Нет, верить нельзя.

Пусть его показание дано под присягою. Но, ведь, свидетель, в свое время давший должностную присягу на верность службе и промолчавший о событии, – свидетель не очень достоверный: легкое отношение к долгу служебной присяги дает повод думать о возможности такого же отношения к судебной присяге.

Обвинитель говорит, что сознавшийся в бездействии власти и тем подвергший себя суду за проступок по должности пристав только доказал, что он готов ради торжества правосудия в данном деле пожертвовать своей служебной карьерой. Охотно согласился бы и с этим доводом, если бы было доказано, что преследование это началось. Но показание об участии Бакиханова в убийстве еврея имело место в марте, теперь – сентябрь на исходе. Кажется, было время возбудить преследование? Где же дело против пристава? Возбуждено ли оно? Нет его. Не возбуждено оно. Позволительно думать, что пристав ничем не пожертвовал ради истины…

Здесь высказано предположение, что убийство могло интересовать генерала Бакиханова, а привлеченный Мамед Рза Бакиханов был его заказопринимателем.

Это соображение более чем неожиданно. Как? Предполагается, что генерал Бакиханов мог подстрекать, и дело судят без него. Да разве в судах по уставу 20 ноября нас учили «бичевать маленьких для удовольствия больших»? Нет, перед судом все равны, хоть генералиссимус будь!..

Что-нибудь одно: либо генерал Бакиханов не причастен к делу, – тогда падает обвинение Мамеда Рза Бакиханова: ведь он сам лично, по данным дела и выводам суда и обвинения, интереса в убийстве и столкновений по делам со Старосельским не имел; либо же – да, причастен, – и тогда удивительно: почему мы не видим его здесь рядом с подсудимыми?..

Итак, подсудимый Бакиханов привлекается, как согласившийся убить Старосельского по заказу названного, но непривлеченного человека, что явно неправильно и ведет к ложному выводу.

Если же привлечение заинтересованного в убийстве Старосельского лица не могло иметь места, по недостатку улик, то незаконно привлечение и Бакиханова, без установления связи между ним, убийцами и подстрекателем его на преступление.

Вот все, над чем вам следует остановиться. Вот все, чем располагает обвинение. Неужели же этого достаточно для постановки приговора, для решающего слова, которым заживо погребается человек, – бессрочная каторга разве не могила?

Нужны посильные основания, попрочнее данные. На неподтвержденных оговорах, на заверениях сыскных чинов, что им признавались подсудимые, останавливаться нельзя.

Мало ли причин для последних быть ретивыми не в меру? Ведь им грозило, по их же словам, неудовольствие начальства за нерозыск! Ведь они – люди, со своими страхами и интересами. Не разыщут – им грозит начальнический гнев. А за спиной жена, дети… А начальство распоряжается не всегда осмотрительно. По массе дел и интересов, ему не всегда время вдуматься в свои распоряжения. Чины сыска не открыли преступления. Может быть, они хорошо спрятали концы его…

Но начальническое внимание было обращено на дело, быть может, в дурную минуту. Расстройство духа, даже печени, могло обусловить особливо скептическое отношение начальства к подчиненному, и он летит… Разве мы не знаем, что движение селезенки принимается нередко за движение мысли.

Вот и силится малый чин исполнить свою задачу и часто со страха и боязни видит разгадку ее там, где о ней нет и помину.

Да, перед нами убийственная неправда, но нет убийства. А задача суда – единая правда. Вы не сочтете возможным произносить ее по внушающим сомнение доказательствам; вы не станете обосновывать приговор на подозрениях относительно людей, каков генерал Бакиханов, и на умалчивании о дефектах в достоинстве свидетельских показаний сыска.

Мы уповаем, что в вашем решении отразятся совесть и мысль честнейших людей страны, принявших на себя долг правосудия, и в слова вашего приговора и в одушевляющее его начало правды не войдут посторонние соображения, преследующие иные, хотя бы и почтенные цели. В данный момент вы – жрецы, изрекающие слово Божие, – так не место тут узким целям житейской суеты.

Правосудие изображают в виде весов в руках женщины с завязанными глазами. На последнее указывают, как на эмблему беспристрастия и нелицезрения.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации