Текст книги "Варшавский дождь"
Автор книги: Федор Самарин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
…и пристально посмотрела на дона Филиппо, не обращая внимания на мужиков за домино, которые никак не отреагировали на ее появление.
У Спиридонова дрогнула нехорошая мысль, собственно, даже и не мысль, а так, сыворотка из одного мелкого междометия и невнятного глагола: отогнать ее он, однако, не сумел и, смутившись, подсел было к игрокам, но ни один из мужиков не сдвинулся с места, они будто окаменели, застыли как на картине Клауса Мейера, в таких же точно позах, – особенно тот, носатый, костистый, в войлочном колпаке и с трубкой во рту.
Дон Филиппо, однако, совершенно не смутился. Напротив, стал серьезен и деловит, словно зашел поторговаться в бакалейную лавку:
– Ну зачем же передергивать. Бартолини был ваятель. И потом, ночь – это много, сударыня. В моем возрасте это, пожалуй, слишком. Да и в прошлый раз вышло как-то неказисто, публично как-то… К тому ж, и влюбиться бы, я на скорую руку не мастак… Нет-нет, Спиридонов, даже не думайте. Живописец вы посредственный, вам гуашью вывески красить, а других художников тут нет… А вот, сударыня, что если я вас, хотя и не Лоренцо Бартолини, а все ж таки изваяю?
– Здесь? Сейчас? И ваша цена?
– Сапоги. Мне и моему… э-э… оруженосцу. С крылышками. Как у Меркурия.
Зоэ, все это время стоявшая за креслом, молча положив руку на голову мужа, у которого из уголков полуоткрытого рта сбегали и тут же застывали ручейки пены, выразительно кашлянула, наконец, тихо, но твердо произнесла:
– Не унижайся, Добряк. Перед этой… Ишь, наловчилась. То она росту как ландскнехт, то пигалица плюгавая, то с пышными боками, то рыжая, то тощая… То вообще портовая шалава… Куда только смотрят доминиканцы… Я дам тебе сапоги, граф. Без крылышек, зато яловые, не такие, как тогда. И не спрашивай, как у меня они оказались. У нас тут места глухие… Возьмешь на кухне. А из чего же ты собрался ее лепить?
– Из теста.
– Из чего?
– Из теста. Для полного воплощения мне понадобятся яйца, пармезан, рикотта, базилик, майоран, соль, перец, мускатный орех и целый каплун. Хозяин, несите муку!
Хозяин в ту же секунду напрягся, засучил ногами, пустил пузыри и замычал, выпучив глаза и отпихивая Зоэ, которая перевела:
– Одну меру! Ну… ладно, две. И никаких каплунов и пармезанов. Только два яйца.
– Я так и знал. Замесите на воде.
– Ты же знаешь, Добряк. Тесто давно готово…
– Да, не сомневаюсь, но произнести распоряжение меня обязывает титул… Ну, а вы, сударыня…
Венера прервала дона Филиппо поднятым вверх пальцем:
– Я при всех раздеваться не буду. Ни за что. Надоело. Это у греков меня оголяли безбожно и бессовестно. На каждом углу. И вот еще один раз Джорджоне меня написал. Приукрасил, само собой, добавил кое-что лишнее, особенно в бедрах… Все хотят польстить, исходя из собственных предпочтений, хотя я, видите, стройнее и тоньше намного… Нет, ну, были, конечно, и остальные. Но я их вдохновляла. Божественным образом. Издали. Не всех издали, конечно, бывали случаи. И здесь, и кое-где еще… Богини тоже подвержены страстям, и потом, есть кое-какие обязательства… Но этот! Этот! Он подкрался, негодник. Подкрался, подполз, просочился! Я там вздремнула как-то случайно, ну, может, не совсем случайно… Однако супруг до сих пор гневается.
– Ну, сударыня… если какому-то Джорджоне можно было, и он смог, то почему бы и мне вас не лицезреть в том самом виде? Кто он такой этот Джорджоне? Этот Джорджо Барбарелли из городишка Кастельфранко? Он был – и вам ли не знать! – больше музыкант, чем поэт, и больше поэт, чем живописец. Нет ни одной картины им подписанной. Даже вас, спящую, доделывал Тициан, а не он сам. Так что, может, никакого Джорджоне и не было вообще на свете. А снять хук вам, однако, стоило бы. Ведь Жанна д» Арк за его ношение, в том числе, и обвинили на руанском процессе, поскольку мужеское платье на теле девицы против законов Божиих. Никто здесь, случись что, не станет смотреть на то, что вы богиня. И потом, сударыня, вы только что предложили всю себя мне, целиком, мне и вот этим, этим вот грубым мужланам… да-да, именно предложили. И тут же целомудренно отказываетесь обнажиться. Не кокетничайте…
– В прежние времена Джована де Арко была бы весталкой и уважаемым членом общества. И со временем, ей бы стали доступны плотские утехи. А плотские утехи – естественная природная потребность к наслаждению реальному, которое можно испытать только в божественном забвении. Вот в чем разница. А обнажаться ради искусства – это не наслаждение. А самый унизительный и выхолощенный из всех типов разврата. Это все равно, что быть евнухом и вожделеть женскую плоть. Унизительная вещь. Она не приводит к восторгу, а потому опасная, вредная и богопротивная.
– Интересное суждение. Вам бы надо познакомиться с мессером Скаппи, а не с мифическим Джорджоне. Видите, Спиридонов? Это лишний раз доказывает: история никогда никого и ничему не учит. История это наука о человеческой глупости… Ну, ладно, сударыня. Не надо целиком, предоставьте хотя бы часть себя, некую, какую соблаговолите…
На ресницах Зоэ бирюлькой из фальшивого хрусталя вздулась крупная слеза, блеснула влажной акварелью, сорвалась, и Спиридонов пожалел, что не подставил под нее пригоршню, не поймал, не омыл ею лицо Зоэ, жесткое, в мелких морщинах, некрасивое лицо изувеченной надежды.
Венера поняла Спиридонова. И нарочно, куражась, заложив углом рта намек на будущую улыбку, медленно откинула край хука, прикрыв левой рукою рыжую поросль и оголив пупок.
Дон Филиппо внимательно, как доктор, осмотрел плоский живот, присел на корточки, помял воздух пальцами, повторяя форму глубокого, с ямочкой, пупка:
– Благодарю. Достаточно. Благоволите несколько обождать.
Зоэ, не говоря ни слова, безучастно, сообразно какому-то заведенному порядку, провела их через всю залу на кухню и сама закрыла за ними дверь.
Спиридонов осмотрелся.
Кухня напоминала знакомую келью. Пол в опилках, куча угля, поленница дров, груда хвороста, охапка соломы. Тот же вогнутый закопченный потолок, каменные стены в масляных лампах, круглый очаг с вытяжкой, по стенам живописно разбросанные сковороды на гвоздях с квадратными шляпками, вязанки чеснока, перца и лука, половники, черпаки, медные ложки с длинными ручками, чудовищного размера шумовки, целый арсенал ножей. Запах паленой курицы и, сквозь него, тонкий, сладковатый, с гнильцой, смрад сточной канавы. И, от стены до полуоткрытой двери черного хода, огромный, серого мрамора, стол с укутанным ватным одеялом горшком точно в центре. И пара сапог.
Дон Филиппо удовлетворенно кивнул головой: тесто взошло, поспело, потому что так всегда бывает, когда тесту не терпится выразить себя в какой-либо форме, стать объемно-пространственным субъектом, обрести личность, научиться отбрасывать тень… Сбросив с горшка одеяло, он запустил руки в тесто, помял его, понюхал, снова принялся задумчиво разминать пальцами, взвешивая на ладонях, скатывая в колобок, баюкая как младенца:
– Сапоги, сапоги… Ни в прошлый раз, ни до, ни после они мне были не нужны… И богиня была не белобрысой, а в белой столе, и черном парике, как у Клеопатры… И не было меня с нею. И написал ее не я. А дон Диего.
– Э-э… Гойя? Но ведь его звали… м-м… зовут дон Франсиско?
– Конечно.
– Тогда, значит…
– Веласкес. Дон Диего Родригес де Сильва… Пока работал, сам не заметил, как вместо богини написал свою Фламинию. А скорее всего, она сама переменила облик. Венера всегда чувствует, когда его надо переменить. Вы вот, например, чувствительны к блондинкам… И вот, чтобы не ввести самого себя в заблуждение, он, значит, написал ее перед зеркалом, лежа, спина и бедра, все жемчужно-розовое… Потом эту вещь… дайте-ка мне соли… хотя, нет, не надо, не ищите… потом эту вещь унаследовала та, которая стала обнаженной Махой, впрочем, вы с ней знакомы… какая женщина!.. И у Махи с той поры возник этот самый пунктик, идея-фикс насчет самой себя, тоже, знаете, захотелось… А потом я эту картину вообще никогда больше не видел.
И вдруг, стремительно, как паук, перебирая пальцами, мгновенно вылепил венерин пупок, и следом так же стремительно соорудил еще дюжину. Осмотрел:
– Да! Без начинки. Без начинки… Сюда бы надо… Что сделал бы Скаппи? Он взял бы мелко порубленного мяса, скажем, утиного или ягненка, молодого, к нему яйцо, мускатного ореху, майорана с перцем. И все перемешать с рикоттой, взбить как следует. Да, еще базилик свеженький… И получатся тортелетти. Сложнее, чем тортеллини, изобретение Винченцо Танара, где только овечий да козий сыр и вместо мяса вяленая ветчина… Но! Я говорил прежде, и утверждаю теперь, что тортеллини более необходимы, чем воскресное солнце или любовь к женщине, да. Потому что вариации на эту тему неисчерпаемы. Возьмем, к примеру, ту же форму, но с дыркой сверху, выйдет такой же точно пупок, только чересчур откровенный: с мясом ягненка и грецкими орехами, аньелотти. Или совершенно закрытые квадратики, приплюснутые, размером с половину каштана, с мясом и сырами, а варить в курином бульоне и с шафраном! А если лень, то… Клецки, улитки, звездочки, веретенца, бабочки… Масса сюжетов! А так… Без начинки это кукла. Пустая кукла. Это, кстати, к вопросу об истории… Господь создал мир по рецепту. Записал, сделал сноски, оставил даже комментарии. И отдал человеку. Как вот такую куклу из теста какому-нибудь малышу… А что сделал человек? Начал ее разбирать. Оторвал руки, ноги, вывернул суставы, распотрошил, вырвал внутренности… Такова наша природа, и ничего с этим не поделаешь. Да и не надо. Иначе некому было бы лепить венерин пупок… Ах, да! Еще к этому всему соус из семян камелии с изюмом, корицей и шаф…
Кухня вдруг содрогнулась, с потолка рухнул, подняв столб пыли, кусок штукатурки, посыпалась поленница, загремели и попадали сковороды, дверь разнесло в щепы, раздался оглушительный визг и все заволокло едким пороховым дымом.
16
– Не оглядывайтесь! Бегите, черт вас подери!
Спиридонов только сейчас, ободрав коленки, расцарапав ладони об острый щебень, сообразил, что его минуту назад на самом деле могли убить. Как в кино. И совершенно не помнил, как дон Филиппо выволок его через черный ход с кухни на задний двор, там они кубарем скатились в глубокий овраг и теперь продирались сквозь густые заросли шиповника. Одного только шиповника. В человеческий рост. Колючего. С огромными чашками белых цветов, усеянных мелкими икринками холодной росы. Над ними вздымались совершенно голые ветви корявых, увечных деревьев с омертвелой, пятнистой корой, осыпанные пятипалыми цветами, бледными, опасными, лупоглазыми, похожими на морды игрушечных мартышек. По краю обрыва, за этими деревьями, розовели островерхие крыши домишек с окнами разного размера. Над вершинами холмов занимался белесый, влажный, с розоватыми подпалинами рассвет, бежать вверх со дна оврага по склону становилось все труднее…
– Постойте… Погодите же!
Дон Филиппо оперся ладонями о колени, выдохнул, пошарил взглядом, кивнул на большой черный камень, и первым тяжело опустился на него:
– Нет, нет, это не филиппинцы… Я ведь… Я ведь давным-давно не помню вкуса, никакого, ни одного… Приходится вспоминать… Запахов не слышу… Так, на ощупь… Понимаете?.. Нет, не понимаете. Я давно уже ничего не боюсь. Испугались? Правильно, что испугались. Это тоже из аркебузы, странно, что не из мушкетов… А у вас, коллега, все пятки в крови… Вот. Держите сапоги. Оботритесь чем-нибудь…
Спиридонов сорвал мохнатый лопух, поплевал, кое-как стер с пяток глинистую, вязкую кровь, втиснул ноги, сначала левую, в мягкие голенища, притопнул:
– Сапоги-то вот не забыли же… И что это было?
– Ну, как вам сказать…
Дон Филиппо выпростал из рукава большой батистовый платок с монограммой в виде двух переплетенных латинских F, тщательно вытер ноги, обулся, прошелся платком по сапогам, высморкался, скомкал, хотел было выбросить, не выбросил, затолкал за пазуху:
– Как вам сказать… С одной стороны, это восставшие массы, жаждущие справедливости и все такое, с другой, скорее всего, по нашу душу. Но не восставшие массы, а совсем наоборот. Не исключаю, что один из мужиков за домино, как раз тот, что в колпаке и с трубкой, доносчик и шпион. Не заметили, как он выскользнул из таверны, когда Зоэ провожала нас на кухню?
– Не заметил. И что?
– Ну, как что… Испанцы, сударь. Помните вывеску над таверной? Испанцы тут везде. Кишмя кишат. А где испанцы, там и конгрегация, и псы господни, аутодафе… Испанцы, должно быть, опять повысили налог на муку. И пошли облавы. И тут ведь как? Вломятся на кухню, к кому угодно, и требуют предъявить количество муки, которую добрые люди употребляют, допустим, на венерин пупок. Ну, а попутно, значит, домогаются кухарок, замужних женщин, девиц и даже не брезгуют до…
– Богиню, значит, тоже могут… наказать? И Зоэ?
– Зоэ вряд ли. А Венера… Ей только на пользу. В прошлый раз целую неделю воевали. Из пушек по баррикадам, дым, огонь, копоть, трупы… А этот шпион… За артишок, страсть возжигающий, и трюфель, дьявольский гриб, да еще с изюмом, вообще за все, что без мяса, понимаете, здесь отправляют на костер, в лучшем случае, в темницу…
– А если мяса нет? Или денег на мясо?
– Рыбу лови. Вари венерины пупки или вермишель. Твори лазанью. Установлено, что без мяса можно обходиться только в великий пост, а в остальное время любая трава и всякий гриб это дьявольский пир, если к ним не добавить хоть унцию теста… Вот мессер Бартоломео Сакки. Выдающийся человек, в Ватикане служил, оставил великий труд о правильном удовольствии, а сидел. При Павле Первом. Не за то, что вовлечен в великое делание, не потому, что философ. А за инжир и языческие ритуалы в приятии еды. Хотел, чтобы как в древнем Риме. Пострадал, так сказать, за пищу духовную, которая возбуждает страсть, обогащенная вкушением кедровых орешков с изюмом и инжиром. Только Сикст Четвертый его и выпустил… Так что, сударь, поторопимся. Не хочется, знаете ли, в очередной раз кувыркаться на дыбе…
…Кое-как, причитая и матерясь на неизвестном Спиридонову наречии, дон Филиппо взобрался на гребень холма, сокрушив заросли шипастых растений, руку Спиридонову не протянул, а посмотрел на него так, как смотрят на прошлогоднюю картофелину, траченную медведкой, и когда тот, наконец, оказался по ту сторону живой изгороди, то обнаружил высокий парапет, а за ним мощеную булыжником узкую дорогу на мост, перекинутый через ущелье, на дне которого клокотал свирепый пенистый поток. Воздух, однако, был стоек и сух, словно в тесной, протопленной душной комнате.
Мост начинался с массивных пилонов красного кирпича, похожих на небольшую крепость с надвратными башнями, за ними дорога сужалась и протекала под другими точно такими же пилонами, а дальше взбегала вверх уже за невысокой крепостной стеной по ребрам лысого холма, упиравшегося в два соседних. Если бы не пилоны и мост, Спиридонов почувствовал бы себя внутри пейзажа на портрете, а может быть вообще самим этим пейзажем или даже фоном… Мост был лишним. Как и приземистый квадратный серый замок с донжонами, обнесенный второй, чуть более массивной стеной с прямоугольными мерлонами.
Их ждали. У вторых пилонов, увенчанных черным орлом с разинутым клювом. Три низкорослых, на одно лицо, хмурых мужичка в пестрых камзолах чужого плеча, при шпагах и в шляпах с фазаньими перьями. По виду, с похмелья. У одного на ботфорте большая дырка, у другого на шляпе кашка птичьего помета, а третий был похож на самого Спиридонова.
Дон Филиппо молча предъявил горсть тортеллини и кисет с рисом, мужички переглянулись, старший, в пышных усах и с цветастой перевязью, кивнул, свистнул, и в пилоны невесть откуда вкатилась самая настоящая карета, какую Спиридонов видел всего один раз, в Дежурных конюшнях при Царском селе, куда их всем девятым классом возили на экскурсию, под черным лаком, на две персоны, с нехорошей родословной.
Спиридонов не успел как следует исследовать спиной и задом сиденье – окна мужички наглухо закрыли ставнями – как дверца распахнулась, и они очутились перед широченной лестницей с балюстрадой и деревянными, крашеными охрой балясинами, которая вела к входным, широко распахнутым дверям в замок, оказавшийся просто двухэтажным домом с крохотными барбаканами по углам и аляповатым, полуразрушенным донжоном, увитым лазурью нефритовой лозы. Вплотную к донжону подступали одичавшие яблони, еще дальше высились дубы, кедры и еще какие-то ветвистые, с широкой кроной деревья, покрытые мелкими, зернистыми лимонно-желтыми цветами.
Едва дон Филиппо коснулся подошвой сапога камней брусчатки, – вспыхнул янтарный блик на голенище, – грянула музыка. В дверях прямо из воздуха образовались фигурки карликов и карлиц в шелках, кружевах и кринолинах, с виолами и лютнями, за ними медленно, на длинных лапах, вышла огромная русская борзая, зевнула и уселась, опершись боком на толстую, с выпуклым лбом и крошечными глазками, карлицу с алыми бантами во взбитых, напудренных буклях. Рама дверей и все контуры были размыты, словно облитые отраженным светом, смешанным и растертым прямо на фигурах, отливавших перламутром, тончайшей смесью белого, черного и бирюзового… Но за фигурами лежал непроницаемо унылый темно-коричневый фон. Тусклый, как мокрый песок.
Солнце уже разлилось по всему небосводу, играло на цветочных клумбах, на бутонах желтых, розовых, черных, сиреневых, жемчужно-фиолетовых скальных роз и вербен, падало сквозь решетчатые тени платанов на ослепительный песок лабиринта узких, витиеватых дорожек вокруг балюстрады, уводящих в дебри мрачного, сырого парка. Среди древоподобных удушливо-белых гортензий на длинных лапах со шпорами бродили большие сизые птицы, покачивая мощными гребнями цвета индиго.
Спиридонов, растянув в улыбке губы – улыбаться ему не хотелось – взбежал по лестнице, сделал всего три шага, размышляя, кому первому поклониться, выбрал карлицу, забыл про поклон, протянул руку, расправил пальцы, и зажмурился от блеска батиста, шелка и атласа. В глазах запершило от целого роя красных, бежевых, черных точек, беспорядочных пятен и мазков сиены, умбры, желтой охры, белил, газовой сажи, цвета тлеющих углей и откровенно красного. Щеку тронула невесомая паутина каннелюр, в ноздри ударил аромат запеченной в грецких орехах с чесноком и корицей курицы…
…И перед ним, блистая серебром, искрясь гранями кубков и бокалов, простерлось поле громадного стола, с противоположного конца которого, сквозь прогалины между вазами с виноградом, инжиром и персиками, на него в упор уставился худосочный белоглазый иезуит в черном пилеолусе, дожевывая кусок копченого угря, уже раскромсанного перед ним на тарелке. Иезуит шмыгал длинным острым носом, поддергивая вверх левую ноздрю, и видно было, что угорь ему сильно не нравится.
Под потолком с кессонами полыхала одна, но зато колоссальная люстра, усеянная свечами и хрустальными сосульками, поливая сомнительным золотистым светом стол, густо обсаженный разнообразной конфигурацией голов, плеч и ртов. Шорох кружев, шелка, батиста и атласа, переливы вишневого и синего бархата, звяканье ножей и вилок, мерцанье темно-малинового вина в узкогорлых графинах, морды осетров и поросят с жареными каштанами в рылах, и над всем этим с хоров визг скрипок и виолончелей. Спиридонов уловил мотив «Нету свинга, всё не то», потом вроде бы слегка начался «Шторм» из «Времен года» Вивальди, после, разухабисто, «Э, кумпари!», точь-в-точь как с пластинки Ла Роза, только без саксофонов и с тамбуринами, и, наконец, пустячок Гелены Великановой с бесконечным «рулатэ-рулатэ-рулатэ-рула…»…
Ему было хорошо. Рулатэ, рула… Будто всю жизнь сиживал в резных буковых креслах с подлокотниками и бесконечными спинками вот так, между уже успевшим слегка захмелеть доном Филиппо и какой-то красивой дамой с выразительной шеей и огромными, во все лицо, серыми глазами, разделенными большим правильным носом над полными, арабскими губами. Даме как раз в этот момент, заглядывая в глаза, подкладывал на блюдо ножку тушеной на меду утки молодой человек, рыжий, с квадратным лицом и боксерским носом и в серебристом камзоле.
– Не правда ли, – толкнув Спиридонова локтем и закинув в рот чудовищных размеров оливку, еле выговорил дон Филиппо, – не правда ли, сударь, хороша уточка? Тяжеловата несколько, не спорю, зато…
У Спиридонова запершило в глазах. Ему вдруг показалось, что и свет люстры, и перезвон приборов, и шорох платьев не имеют никакой связи с теми, кто сидел за столом. Все они были похожи на восковые куклы, наряженные в парчу, муар и креп, с черными мушками в одних и тех же местах, на левой щеке и под глазом, в одинаковых париках, с одинаковыми глазами темно-синего цвета и без зрачков – такой глаз он однажды выковырял из прабабушкиной фарфоровой куклы и обменял на сломанный значок с Фиделем Кастро. И ни один из них, кажется, не отбрасывал тень…
– Да успокойтесь вы… Это просто такой век. Чудовищная мода. Дамам жевать еще куда ни шло, а вот глотать… И освещение так себе… Что же не спросите, где вы? А между тем вы на свадьбе. Дама, соседка ваша, и есть, так сказать, новобрачная. Анна де Конте. А вот этот конопатый юноша в камзоле с цветками лотоса, значит, ее муж. Смешная история… Как вам уточка?
– Ничего смешного. «Уточка»! Жопа в канелюрах, с драными коленями… Скипидаром провонял… В обществе… У меня репьи на рукавах и под ногтями черный чернозем…
– Это плеоназм. Ногти! Здесь, сударь, на такие мелочи внимания не обращают.
– Да? А иезуит? Он не угря кушал, а меня. Поедом.
– Плюньте. И выпейте гранатового вина. Под уточку, конечно, надо бы бароло, из подвалов его сиятельства маркиза… как его… Фалетти, но… Веселитесь! Возьмите, к примеру, этого мальчишку, мужа девицы Анны. Веселый парень. Ушлый. Он ведь кто? Подмастерье. Теперь-то, конечно, пойдет вверх. А так – был при мастере по витражам, при знатном стеклодуве. В Ломбардии. Миланский собор весь в их витражах. А в стекло ведь знаете, что добавляют? Шафран! Очень дело дорогостоящее… И вот, стало быть, когда папенька Анны, этот старый греховодник, внезапно овдовел, то недели через три привел в дом одну, как бы это сказать, белошвейку, молодуху, кровь с молоком. Ну и, натурально, повел ее под венец. А Марко, то есть, этот вот новобрачный, возьми да и подсыпь в рис, который бросают на головы по выходу из церкви, возьми да и подсыпь в него шафрану. А потом еще и сварил его, просто чтобы посмотреть, что выйдет. Ну, и заболел великим деланием…
– И где смеяться?
– Вот видно, насколько вы неотесанный молодой человек, сударь. Даже Марко знает, зачем старец Нестор в «Одиссее» позолотил рога корове… Или вот когда какой-нибудь галл… знаете, кто такие галлы?… вот когда галл, значит, уходил на войну, то его жена надевала рогатый шлем, в знак того, что она свободна, потому что галла этого все равно не дождешься. Или убьют, или сгинет без следа, или вернется без рук, без ног. А женщина, понимаете, тоже живой человек… Еще оленьи рога над дверями приколачивали, если жена какого-нибудь барона не отказывала кое в чем императору, а барону за то дозволено охотиться в его величества лесах и угодьях… И, конечно, продвижение по службе, титулы, имения… Ну, а Марко, стало быть, позолотил рога папаше Анны, потому что эту белошвейку только ленивый не… Причем, разнообразно и безвозмездно. Этот Марко-то нам и нужен.
– Шафран?
– Естественно. Причем, самый лучший. Из рылец дикого крокуса. Очень дикого. С отрогов Атласа. Не за здорово живешь, конечно…
– Рис? Тортеллини?
– Тортеллини. Наврал своей Анне, что заказал в ее честь, поскольку восхищен, новый вид пасты в виде ее божественного пупка. Ну, и рис, конечно. Такого риса здесь никогда не видывали. Однако, главное, рецепт! У Марко был только один вариант. В основе лук на сливочном масле до цвета лесного ореха, сервелату покрошить, и довести до консоме, потом мясной соус, а в бульоне уже отварить рису с шафраном, выпарить до сухости, и много-много пармского сыру с перцем и коровьим маслом. А у меня главное черный чеснок. Запеченный в горшке! К нему луку, в масле же обжаренном, костного мозгу, и еще маслица подвалить, в него рису, и на углях томить, пока не впитает масло с мозгом, а вот уж после сервелат, консоме кипящее и вот: трюфели с шафраном! И только после сыру…
Тут Дон Филиппо, сделав вид, что будто бы уже изрядно захмелел, заговорил чуть что не во весь голос, не столько оттого, что музыканты что-то вдруг заиграли слишком громко, а как бы нарочно, чтобы его услышали те, кто сидел напротив:
– А? Каково? И ко всему прочему, выпросил он у меня соус под тортеллини, тот, в котором, помните? Инжир с ядрами кедровых орешков, изюм, опять же черный трюфель, и белый, и к нему мята, чеснок, перец белый, толченый, с солью и под маслом первого отжима…
Иезуит, словно только этого и ждал, отбросил вилку с насаженным куском ветчины, отер салфеткой губы, швырнул ее в Спиридонова, медленно встал, сорвал головы пилеолус и, опрокинув бокал с вином, выбросил вперед руку, указуя на дона Филиппо и Спиридонова:
– Вот они, дети сатаны! Пожиратели сатанинских грибов, дети Вельзевула, агасферы разврата! Взять их!
С хоров, из-за гобеленов и колонн, изо всех возможных щелей и даже из-под земли хлынули одетые в черное гвардейцы в широкополых шляпах, кожаных колетах и с белыми крестами на плащах, взвизгнули шпаги, вылетев из ножен, бабахнул выстрел из пистолета, залу заволокло пороховым дымом, и через минуту дон Филиппо и Спиридонов, с кляпами во рту, с завязанными глазами, в оковах, спеленатые по рукам и ногам, тряслись в утробе какой-то колымаги, провонявшей конской мочой и подмышками.
17
– Какое сегодня число?
– 25 апреля. День святого Марка…
– Нас сожгут?
Своды темницы терялись в полутьме, сквозь тонкие крестообразные щели в потолке выцеживался мутноватый свет. Спиридонов скинул колет, стащил сапоги, пошевелил вспотевшими стопами: чесалось между большим и вторым пальцами. Напротив, вместо дона Филиппо, сидел, тоже босой, в обыкновенных трусах и завязанной узлом на пупке рубахе, обыкновенный Котельников, прислонившись к ровной, словно только что выкрашенной охрою стене, перебирал три бархатных кисета, время от времени обнюхивая каждый:
– Шафран… Вот этот из местных крокусов. Цвета лисьего меха. Чувствуешь?.. Но насчет вот этих двух не обманул, не обманул… Что ты уставился? Дон больше не нужен, поиздержался дон, тесно мне в нем, душно… Философский камень, философский камень… А меня вот с детских лет занимало, а линяют ли ежи? И еще, кто песенку сочинил про во саду ли, в огороде бегала собачка… А то «камень»!.. Конечно, сожгут. Если получится. Иезуит уже и церемонию прописал. Он ее всегда прописывает, и всякий раз, сволочь, ввернет чего-нибудь новенькое. Например, сначала пятками на угли, после малость придушить, а потом уже запалить костер. И чтобы поленья были сырыми. Или сначала проповедь, а после не удавить, а мордой в ведро с уксусом под колокольный звон. По всякому бывало… Но нет худа, как говориться…
Котельников потряс в воздухе руками: оков на них не было. Спиридонову хотя до сих пор и казалось, что кандалы еще давят на запястья, только сейчас обнаружил, что оковы исчезли. Таинственным, как пишут в романах, образом.
– Ты был в изнеможении, мой друг. Пришлось съесть и твои тоже. И с ног. И цепи. Не сказать, что выпечка удалась, соды многовато, но зато яиц не пожалели… Пить только охота.
Спиридонов огляделся. Кисловатый запах дрожжей, ванили, слегка подгорелого теста, копченой ветчины и гвоздики; по бугристому полу цвета спелой айвы разбросаны тушки жареных голубей и дроздов с марципановым опереньем, ломти янтарной лазаньи, кружочки запотевшей колбасы, куски окорока, рассыпанные ноты из вареного миндаля, крошево из трюфеля…
Спиридонов почему-то успокоился: быть начинкой пирога Рустичи, в сравнении с ледяным узилищем, кишащем тараканами и крысами, все равно, что у бабушки на даче, когда остывают пампушки и в перспективе котлеты – маленькие, с поджаристой корочкой, и дымчатый август сквозь решетчатые окна на веранде, и пахнет печеными яблоками, и соседская девочка Наташа, нахмурив брови, крутит хула-хуп, зная, как у Спиридонова замирает сердце…
Затем стены пирога вдруг очерствели, повеяло холодом, свет померк, и последнее, что успел он запомнить, последнее, что ясно, выпукло, подробно, как на византийской иконе, явилось ему огненными образами на стене пирога – майоликовое блюдо с рисом и горохом, в обжаренном на оливковом масле сельдереем, осыпанное пармезановой пудрой, в руках у святого Марка с крошечным львом у правой ноги.
Лев зевнул, задрал по-собачьи лапу…
18
…Когда рассеялась и, вспыхнув как подожженный тополиный пух, исчезла крупчатая пыль от рухнувших стен, Спиридонова узнал знакомые каменные своды. На нем болталась потрепанная блуза, вместо сапог стоптанные на задниках сандалии, а на мольберте, стоявшем на прежнем месте, сменяя друг друга, мерцали картины сорока пяти вариантов ризотто на расписных фаянсовых тарелках, один из которых – с черным чесноком, трюфелями и костным мозгом – вдруг соскочил с плоскости мольберта, покружил над портретом, завис над мраморным столом и плавно на него спланировал, оставив в воздухе кольца пара.
Котельников, босой и величественный, запустил в рис пятерню, стараясь зачерпнуть побольше сервелату, сунул в рот, пожевал, сплюнул, отерев усы и бороду красной ермолкой, с сомнением покрутил пальцами: ни вкуса, ни запаха.
– С почином, коллега… Вкусы и ароматы, оно ко времени образуется. Время вещь неподвижная. До поры, до времени, ха-ха… Это ведь у тебя в самый первый раз. Как у девственника. Надо отметить.
– Да, но я ничего такого не делал. Просто смотрел. А как мы сюда, после…
– Как все. Эдак вот. Если бы люди меньше задавали вопросов, не одна Венера, а все боги до сих пор шастали бы по земле… голышом. И плодили бы героев. Представляешь, сколько героев бы развелось?.. И то есть, как это ничего ты не делал? Ты проникся. А он – мольберт, или как его там, боюсь я его… – он это почуял. Знаешь, как вот баба чует, что ты глаз на нее положил и деньги у тебя есть, а с царем-то в голове не густо…
Спиридонов, с нехорошей тяжестью в желудке, изо всех сил заставлял себя не смотреть на картину, все-таки смалодушничал, взглянул, оправдываясь тем, что это всего-навсего один, незначительный, вскользь, как бы случайный взгляд.
Портрет висел на том же самом месте, над столом, по обе стороны от которого голубоватым светом вдруг запылали треножники. Полотно дрогнуло, портрет изогнулся, один конец рамы проглотил другой, изображение вписалось в круг… Лицо дамы ожило, увлажнились глаза, по дуге полных губ легкой зарницей скользнул ослепительный блик, нос чуть вытянулся, обозначив легкую горбинку, кожа сделалась оливково-матовой, с виска на мочку уха упал тонкий агатовый локон… Дама все меньше и меньше напоминала кого-то, кого Спиридонов ожидал увидеть, но не мог вспомнить ни единой черты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.