Текст книги "Царица поцелуев. Сказки для взрослых"
Автор книги: Федор Сологуб
Жанр: Эротическая литература, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Мечта, которая еще вчера была случайною гостьею причудливой души, в это медленно светающее утро, под этим жемчужно-голубым, опалово-побледневшим небом, стала чудовищною химерою и угнездилась на ее плечах, – о, эти плечи крепки и сильны! – и под настойчивый шепот яроглазой, стремительнокрылой химеры возрастают буйно ее надежды, ее желания, но и ее страхи. Потому что и сильная душа умеет бояться, и, может быть, даже сильнее, чем слабая, – слабая гасит огонь грозы в слякоти слез, сильная испепеляется.
Предчувствие Веры скоро сбылось. По ту сторону ручья раздался невнятный шорох. Вера быстро подалась назад, опустилась на редкотравную сырую землю за кустом, охватила колени руками, слушала. Да, шел кто-то. Вера, пригибаясь лицом к коленям, смотрела из-за ветвей. В неясном свете двигался из кустов сверху кто-то длинный и тонкий, – он.
Он спускался по тропинке в слегка туманившуюся ложбину, неловко задевая сутулыми плечами кусты. С веток сыпались на него крупные капли росы, и он поеживался, когда роса падала на его лицо, но, по-видимому, не примечал росиных брызгов и холода росного. Подошел к самому ручью. Постоял, огляделся во все стороны. Лицо неясно видно было Вере, но во всех движениях пришедшего сказывалась растерянность, простодушное недоумение.
Милый, милый! Выйти бы, засмеяться, разговорить, утешить. Вера знала, что сумеет сказать слова, которым он поверит. Да как выйти? Ведь он может заметить, что от нее пахнет вином.
Вере хотелось и плакать, и смеяться.
Вот он пошел вниз, к Волге, сутуля плечи, неловкий и смущенный. Что ж, так всю ночь и проходит? И потом прямо на работу? Нет, во что бы то ни стало надо идти к нему. И неужели она боится? А если боится, разве нет в душе человека хитрости и на языке лукавых слов, сладких, обманчивых и чужому слуху невинных, чистых, как вода в ручье текучая?
Вброд не идти, – зашумишь, заплещешь. Да и близко, может увидеть. Там повыше есть мост через ручей. Вера проворно поднялась, перешла через мост, потом сбежала к берегу, опустилась на колени на влажную глину и редкую колючую траву и приникла губами к воде. И тогда вдруг почувствовала, как ее губы горячи и сухи.
Близко от ее глаз бежали чистые, прозрачные, холодные струи. Бежали, смеялись. Ее голова слегка кружилась, и от этого Вере казалось, что и она несется в каком-то легком потоке. Вдруг почувствовала она себя легко взвешенною вещью, уже не собою, легкою, легкою вещью, с которою кто-то сильный сделает все, что захочет.
80
Вера неторопливо вышла на тропинку и спустилась к берегу. Соснягин шел обратно, понуро глядя себе под ноги, приподнявши худые, широкие плечи. Вера остановилась, окликнула его:
– Глеб!
Он поднял глаза. Остановился перед Верою, удивленный. Спросил:
– Ты откуда, Вера?
Голос его звучал глухо, и глаза блестели остро. Лицо казалось вдруг осунувшимся и побледневшим. Вера отвечала вопросом:
– А ты откуда? Я-то над ручьем сидела, на луну неживую глядела, змеиный шип слушала да сказки змеиные хитрые.
– Какие сказки? – хмуро спросил Соснягин. – Заснула, что ли, под кустом?
– Может быть, и заснула, – улыбчиво ответила Вера. – Приползла змея, говорит мне, что три тысячи лет тому назад я была рабою в земле Египетской, куплена была золотом и плясала перед господином среди змей шипящих и жалящих. Шесть лет рабою была, на седьмой год подарил мне господин много скота, и хлеба, и вина, и отпустил на волю. А на что мне подарки господина? Продала, купила себе тканей сидонских, и нарядов, и масла благоуханного, и дом купила. Каждый вечер на порог выходила, друга милого ждала, тебя, Глебушка. До восхода солнца просидела бы, домой идти не хотелось, да шаги твои услышала, ушла от ручья, от змеиного шипа.
И думала: «Ушла, да недалеко. Ушла, да ненадолго».
Соснягин пристально смотрел на Веру. Самые разнообразные чувства сменялись в его душе, бросая его от светлой радости к темному недоверию. Не мог разобраться в своей душе, – все в ней было раскидано, как в неубранной горнице, где похозяйничал чужой, проказливый, без хозяина, и все внешние впечатления рождали только неясные и глухие отзвуки. Он сумрачно сказал:
– Я думал, ты домой побежала. Пошел за тобою, нигде тебя не видел. Побоялся, не случилось ли с тобой чего. Всю ночь по лесам прогуливаться, – а что мать подумает?
Вера усмехнулась. Сказала:
– И правда, пора домой идти. А мама спит. Знает, что я с тобою, и не тревожится.
Взяла Соснягина под руку и пошла с ним вверх по узкой тропинке. Тесно к нему прижалась. Говорила:
– Без тебя и домой идти не хотела, – хотела, чтобы ты меня поискал за кустами, верила, что придешь за мною.
– Я мог бы и не прийти. В прятки играть и днем можно, – сурово сказал Соснягин.
Вера еще теснее прижалась к нему. Улыбалась дразнящею улыбкою, грешною. Говорила нежно, звонко и ласково, будя ночную, лесную дремоту:
– Играешь, пока играть хочешь. Хочешь, веришь, – вот и играешь. Так вот, миленький дружочек!
Сурово хмурились брови Соснягина, но сердце его уже было разнежено любовью и ласковою жалостью к Вере. Он думал, что она мечется и тоскует, охваченная огнем еще не удовлетворенных желаний.
«Чего мы валандаемся! – думал он. – Сходить к попам, окрутиться, да и дело с концом».
И сказал:
– Чего ждем, Вера? Всегда чего-нибудь не хватать будет. Всего не прикупишь. Венчаться надо.
– По мне хоть завтра, – отвечала Вера, – маменька все придумки придумает, того нет, другого не хватает.
– Не знаю, чего ей тянуть, – сказал Соснягин. – Ведь я уж говорил ей, что согласен в ваш дом перейти. У меня же никого нет.
– Боится, что опять раздумаешь, – возразила Вера.
Соснягин сердито нахмурился.
– Раз что я сказал, так и сделаю. От своего слова пятиться не стану.
Когда вошли в лес, Вера оставила руку Соснягина и пошла быстро, почти побежала.
– Спать очень хочется, – сказала она, – утром вставать надо рано, уж немного ночи осталось.
81
Горелов проснулся в домике позже обыкновенного, часов в десять утра. Чувствовал себя тяжело и томно, во всем теле усталость, глаза отяжелелые. Нервно позевывая, он вошел в столовую и досадливо посмотрел на все еще горящие лампочки, днем такие нелепо-бледные, такие зловеще-печальные. Он поспешил погасить свет и торопливо отправился домой. Могло показаться, что он возвращается с утренней прогулки. Ни на фабрику, ни в контору он не поехал и дела все, с какими приходили к нему, отложил до завтра. Сидел один в своем кабинете и раздумывал.
Два дела надобно было наладить как можно скорее, развод и завещание. Противно было, что с этими делами придется обращаться к людям, говорить с адвокатом о разводе, с нотариусом о завещании. Притом неудобно приглашать их сюда, – заговорят в городе, зашевелятся нелепые слухи. Станут спрашивать:
– С кем Горелов судится?
Станут говорить:
– Богатым все мало. Еще что-нибудь хочет себе отсудить. За деньги адвокат все повернет в его сторону.
Придется ехать в город, самому, это будет не так заметно.
Прежде всего, думал Горелов, надобно уладить дело с завещанием, – еще умрешь в одночасье от всех этих волнений неожиданных, то сладостных, то горестных, но равно утомленному сердцу тяжелых. Умереть не страшно, пожил вовсю, насладился жизнью. Но перед смертью упиться поцелуями златокосой, златоголосой, пламенноокой заклинательницы змей, – последние желания насытить ее нежными и коварными ласками, горьким и сладким медом ее надменной души, благоуханнейшей аромата роз и злейшей змеиного жала, – разрезать сплетенные жизнью тугие сети, – и уйти спокойным и свободным. Нет, смерть не страшила. Только сердце порою замирало, и весь день томила тоска.
Весь день дул ветер с юга, из-за Волги, влажный, теплый. Тучи то заволакивали безмерно-светлую голубизну неба, то разбегались, и солнце, медленно огибая высокую дугу за Волгою, точно играло в прятки. Утомляло глаза постоянное качание листвы, веток и древесных вершин, это беспокойное порывание все на том же месте, как трепыхание связанными крыльями. Было душно сидеть с закрытыми окнами, а как только откроешь окно, ворвется неумолчный, надоедливый шум рощи да крики неуемных ворон. И весь день Горелов то откроет окно, то опять закроет.
Перед обедом он сказал, чтобы попросили к нему Любовь Николаевну. Она пришла тотчас же, точно ждала зова. Ее простого покроя белое платье, перепоясанное широкою и гладкою лентою ампирно-зеленого цвета, казалось внятным нарядом печали, утешаемой милою надеждою.
Посидели молча. Горелов хмуро усмехнулся и сказал раздумчиво и негромко:
– Жила ты, Люба, за мной, как в сказке сказывается, неразумная баба за медведем. Да вот, видно, пришел час расплаты. Не бойся, не вовсе медведь, не съем. За все, что было, я тебе крепко благодарен. А за ошибку прости. Поправлю. Дам развод. Моя вина. Будешь свободна, будь счастлива. Меня лихом не поминай.
Любовь Николаевна заплакала, встала, подошла к мужу. Он обнял ее, посадил рядом с собою на широком, привычном диване. Почувствовал, что из его глаз текут слезы. И не старался удержать их.
Сидели обнявшись, и плакали, и казались оба одинаково жалкими, старыми, не нужными жизни. А за открытым окном гудел теплый, тревожный ветер, набежали желтовато-серые тучи, недолгий, торопливый дождь шумел по крыше. Быстрое падение дождя казалось Горелову похожим на поспешные звуки беготни босых фабричных ребятишек, которые зашумят здесь скоро. Чудилось ему крушение той жизни, которою он жил, забвение всех истонченностей художества и культуры и вторжение жизни первобытной, дикой, простой, грубой и по-звериному здоровой. В рассеянном, бессолнечном свете все здешние предметы, все привычные, были упоены тоскою и знали, скучные, обычные, всегдашние, что вот так все кончается.
82
На фабрике шел смутный говор о Вере. Говорили об ее встрече с Гореловым в лесу, о подаренном ей золотом. Иные хвалили, что она бросила золотой в воду. Другие этому не верли. Но самое Веру об этом мало кто спрашивал. Кое-кто из товарищей начинал поглядывать на Веру с тупою угрюмостью или с недобрым, жадным любопытством. Все это заставляло Веру быть иногда особенно резкою. На редкие вопросы уж очень любопытных она отвечала так дерзко и насмешливо, что отбивала охоту и у других спрашивать ее. Скажет любопытный:
– Уж больно ты занозиста, Вера.
Да и отойдет под смешки товарищей, – толпа всегда, хоть на миг, становится на сторону дерзкого и бойкого на язык.
Казалось Вере, что здесь нет ни одного человека, который мог бы ее понять, который захотел бы ее простить, – но, гордая, никому и ничего она объяснять не стала бы. Она была здесь одна, как плененная в обширном Илионе Елена, и так же чувствовала иногда, что вот один только неосторожный шаг, и она будет ненавистна всем этим людям.
Иногда до Вериных ушей долетали такие словечки:
– Не на таковскую напал, – отскочит.
– Она его отошьет.
– Очень даже просто.
– Живым манером.
– Нет, он своего добьется. Не откажется.
– Одного золотого мало, так он ей насыплет, будет довольна.
– Чего не насыпать! Нашими трудами нажился, толстопузый, насосался.
Заинтересовался этими разговорами и поселившийся у Карпуниных Сергей Афанасьевич Малицын. Улучив такое время, когда Анны Борисовны дома не было, Малицын завел разговор с Верою, осторожно подводя к ухаживанию Горелова. Спрашивал:
– Хозяином вашим, как у вас на фабрике, довольны?
– Мы с хозяином дела не имеем, – отвечала Вера. – Хозяин если и придет, так только пройдет по фабрике и сейчас же в контору уходит. Иногда и в глаза не увидишь, только спина широкая в узкую дверь втешется.
– Ну, однако, говорят, – продолжал Малицын, – что он плантаторские наклонности не прочь проявить. На смазливеньких засматривается. Правда, или так просто врут?
Малицын говорил это с таким лихорадочным, слегка чувственным возбуждением, с каким говорят о гнусностях и прелестях разврата пожилые люди, не вкусившие до пресыщения его приторных сладостей.
Вера засмеялась. Видно было, к чему речи клонит Малицын. Рассказала ему подробно, с видом простодушной откровенности все, о чем уже давно болтали в слободке Иглуша с Улитайкою. Ведь им не запретишь, не упросишь. А и упросить бы, так еще хуже: шептали бы по секрету.
Малицын слушал с большим вниманием, но, однако, старался скрывать свое любопытство: курил, смотрел с видом задумчивости на желтовато-синий дымок от папиросы, покачивал ногою, бормотал:
– Так, так! Ну конечно! Да уж это они всегда так! Дело известное. Что ему стоит золотой выбросить!
Но, когда она кончила, на его лице довольно явственно изобразилось разочарование. Как будто все около глаз морщинки собрались в один знак вопроса, – только-то? Не утерпел, спросил:
– Ну, а дальше что же?
– Да ничего, – отвечала Вера.
– Деньги вы напрасно бросили, – кислым тоном выговорил Малицын, – их надо было отдать к нам в кассу.
Вера молча усмехнулась и повела плечом.
– Ну, а господин инженер Шубников? – продолжал спрашивать Малицын. – Удочки вам не закидывал? С намеками, с обиняками не обхаживал? Помните, мы его встретили на вашем огороде, когда я к вам первый раз пришел? Господин Горелов, по-видимому, загорелся страстью нежной, – а ведь все эти господа, эксплуататоры и паразиты, очень любят пользоваться посредниками.
Вера отвечала, смеючись:
– Ну, мало ли что они любят! А я моего Глебушку люблю и никогда ни на кого не променяю. Да и что мне за компания хозяин?
Заговорила о другом, оборвала разговор, вспомнила, что надобно куда-то очень спешно бежать, и ушла. Но видела, что Малицын что-то соображает и из разговоров о ней и о Горелове намерен сделать полезное употребление. Оно и кстати было – на фабриках шло глухое брожение, готовилась забастовка на экономической почве. Новая любовная авантюра Горелова, опять история с фабричною работницею – лишний повод для того, чтобы взвинтить раздражение рабочих, всегда готовое вспыхнуть, но и всегда задавленное тяжелым грузом боязливых сомнений и житейских тягот.
83
В тот же вечер Малицын говорил Вере и ее матери:
– Товарищи ваши начинают понимать. То, что вам платит фабрика, вы отрабатываете меньше, чем в восемь часов, а работаете вы на господ Гореловых больше, чем восемь часов. Вот на эту-то разницу господа Гореловы со своими прихвостнями и ведут роскошный образ жизни. Ничего сами не производят, а объедаются рябчиками и ананасами, пьют шампанское, икру да балычок кушают и на ваши же деньги покупают себе любовниц, иногда из вашей среды.
– Они ученые, – сказала Анна Борисовна, – за свое знание лишнее получают. Мы фабрик строить не умеем, да и управлять ими не знаем как, не нашим носом мух ловить, потому и приходится на чужих работать.
Досадливо поморщился Малицын. Добрый был человек, но старый учитель, а учительская привычка – не терпеть возражений. Он сказал наставительно:
– Так рассуждать – это значит за деревьями леса не видеть. Пролетариат должен сознать свою собственную силу. Что такое интеллигенция, инженеры, адвокаты, врачи? Люди, которые своими знаниями служат всякому хозяину. Гореловы владеют не наукою, а орудиями производства, – разница! Наука у них наемная. Ученый у них – господин инженер Шубников. Правда, вся современная наука буржуазная, но это потому, что пока еще нет для нее другого хозяина и заказчика. Переменится хозяин, повернется в другую сторону и наука. Все эти ученые господа станут всякому служить, кто им даст много денег.
– Ну, батюшка Сергей Афанасьевич, – возразила Карпунина, – бывает, что и лес мешает дерево разглядеть да оценить, какое чего стоит, а так все идет огулом. Не уравнял Бог леса, – так у нас говорят в простом народе. И в людях по человеку смотреть надо, кто чего стоит. Не всякий годится хозяином быть.
– Нет, мама, – сказала Вера, – Сергей Афанасьевич правильно говорит. Мы будем хозяева, так нам Шубников служить будет, да еще как усердно. Скажет: «Товарищи, интересы трудящихся масс мне всего дороже. Я сам – такой же работник и пролетарий, как вы, и мы с вами пойдем рука об руку к нашей общей светлой цели, к освобождению пролетариев всех стран от гнета эксплуататоров и паразитов».
Малицын насмешливо, – по адресу Шубникова, – рукоплескал и крикнул:
– Правильно, Вера! Так они все тогда заговорят, эти прихвостни буржуазии. Но мы еще разберем, кого брать, кого к сторонке отставить.
Мать смеялась, добродушно и ласково, как смеются старшие, слушая милые ребячливые мечтания детей с присказкой «когда я буду большой». Сказала:
– Больно прытки! Да когда же вы хозяевами-то будете?
Вера спокойно посмотрела на нее и сказала уверенно:
– Завтра.
– Да не больно ли скоро? – смеялась мать.
Малицын сказал внушительно:
– Завтра не завтра, для этого не все еще готово, но если только ваши товарищи поймут свою силу и захотят ее использовать для себя, а не для хозяев, то и довольно скоро.
Может быть, именно теперь самая пора приниматься за дело. Государство наше великое Всероссийское давно уж в воздухе висит, только само за себя и держится. Истинно самодержавие. Толкнуть хорошенько, все развалится, все в тартарары полетит.
– Народишко-то у нас темный, – сказала Анна Борисовна, с сомнением покачивая головою.
– Ну, отсталых ждать не приходится, – возразил Малицын. – Сознательные должны вести за собою темных.
Анна Борисовна опять засмеялась и сказала:
– Вот то-то и по вашим словам выходит, что неравны людишки: одни впереди идут, другие за ними плетутся ощупью, как слепой за поводырем. Только как бы поводырь слепым не оказался, а то оба в яму ввалятся.
Малицын возразил досадливо:
– Уж очень вы, Анна Борисовна, старым поговоркам верите. Надо не старое вспоминать, а новым жить.
– А старое? – спросила старая.
– А старое на слом.
– Все? – спросила старая, хмурясь.
– Все! Все начисто!
Малицын энергично махнул рукою, что не совсем шло к его хрупкой фигуре. Карпунина внимательно посмотрела на него, улыбнулась и замолчала.
84
Только Вере сказал Горелов о намерении лишить Николая наследства, больше никому. Вера тоже никому об этом не говорила. Да и кому скажешь? У Разина больше не была, довериться могла бы, пожалуй, только Ленке, да Ленки все эти дни не встречала.
А все-таки Шубников это знал. Знал все то, что знала и Вера, ни больше ни меньше. Теперь перед Шубниковым стояла трудная задача. Надобно было открыть это Николаю, чтобы знал Николай, какая грозит ему опасность и какого друга имеет он в Шубникове. Но не мог же Николаю сказать Шубников, что он подсматривал и подслушивал, забравшись на чердачок уютного домика. Нельзя было открывать секрета, который и впредь может пригодиться, да нельзя было и ставить себя в глазах Николая в положение человека, способного унизиться до подслушивания. Николай должен его уважать. Притом же Николай – такой человек, которому никак нельзя давать в руки оружие против себя: не задумается предать при нервом удобном случае, как не задумался бы сделать это при случае и сам Шубников: оба друг друга стоили. Николай может воспользоваться этим для примирения с отцом. Скажет, что его подстрекал Шубников, а в доказательство откроет секрет. Вывернуться Шубников, может быть, и сумеет, но, во всяком случае, навсегда утрачена будет возможность занятных наблюдений, – вечера на чердачке и сами по себе, кроме практической цели, давали Шубникову пряные возбуждения. Может быть, из-за этих поганых волнений Шубников главным образом и залезал на чердачок. Итак, секрет должен оставаться строжайшим секретом, известным только самому Шубникову.
На чердачок даже и лестницы не было: часто ходить туда незачем, а в кои-то веки раз и приставная пригодится. Проникнуть же туда Шубников мог двумя путями, оба были одинаково неудобны, и надобно было так и оставить их очевидно неудобными, чтобы не было никакого подозрения.
Один путь: в узком коридоре в потолке небольшой квадратный люк, только пролезть нетолстому человеку. Снизу люк совсем незаметен, да еще и в темном месте, в том конце коридора, где нет окна. Вечером голубые пятилепестные тюльпаны двух лампочек пропускали на потолок такой полосатый полусвет, что края люка надо было пристально искать, чтобы увидеть. В углу под этим люком высокий шкап с запасною на всякий случай одеждою, недалеко от шкапа – вешалка и небольшой стол, а около стола стул. Если стол передвинуть на другую сторону вешалки, к шкапу, а перед столом поставить стул, то это перемещение никому не бросится в глаза. Горелов, если и пройдет здесь, вряд ли заметит. А и заметит, не придаст значения. Такая комбинация предметов давала возможность Шубникову заблаговременно забраться на шкап, поднять снизу люк, влезть на чердак, опять опустить люк – для этих гимнастических упражнений Шубников был достаточно силен, ловок и нетолст. Преград нематериальных перед ним ни на каком пути не могло возникнуть: он был последовательный материалист, и сознание его всегда определялось бытием; способ, каким из данного в действительности становилась для него определенная форма действования, был простым соединением в мышлении.
85
Если бы случилось, что Горелов придет в домик внезапно и увидит упражнения Шубникова, у него было готово объяснение. Он сказал бы Горелову:
– А знаете, Иван Андреевич, меня этот люк в потолке серьезно беспокоит. Если кто-нибудь заберется в дом, так сюда очень просто спрятаться. Грабитель, а то и шантажист из товарищей. Я так думаю, что тут следует ввинтить два кольца и повесить замок. Так-то вернее будет.
Горелов посмеется над его чрезмерным усердием, найдет очень забавною самую мысль замкнуть замком потолок, но вот именно потому, что посмеется, он и не будет подозревать истины: подозрения рождаются в нахмуренных бровях, а не в улыбающихся губах.
Второй путь – через крышу и слуховое окно. На крышу взлезть по старой липе, которая росла у задней стены дома. Этот путь неудобен тем, что железо кровли гремит под ногами, если не ползти уж очень осторожно. Шубников испытал и этот путь, но для дела, – подслушивания, – еще ни разу им не пользовался.
На самом чердаке в полу Шубниковым устроены были два отверстия, для того чтобы видеть и слышать. Занялся он этим уже давно. Отверстия были проделаны снизу, в потолке столовой и спальни, и замаскированы в завитушках розово-голубой розетки лепного потолка. Сверху, чтобы случайно не сыпался мелкий сор с чердака и чтобы не видно было с потолка света, если в комнатах погасят лампы, каждый глазок был прикрыт гладко пригнанною дощечкою с колечком вверху. На чердачок вечером Шубников забирался с электрическим фонариком. Найдет при его помощи подходящий глазок, фонарик погасит, глазок откроет, приникнет к нему, смотрит, а больше слушает, – поле зрения было мало. Чтобы при таких занятиях не пачкалась всегда чистенькая одежда, на пол были брошены коврики; кстати, они прикрывали до прихода Шубникова глазки от всякого случайно пришедшего; коврики могли показаться заброшенными сюда за ненадобностью и ветхостью вместе с кое-каким еще хламом, обычным на всех чердаках. Шубникову же эти коврики помогали быстро найтись.
Всего этого открывать Николаю отнюдь не следовало. Шубников назвал бы сам себя олухом Царя Небесного, если бы это сделал. Надобно было выдумать другой источник сведений. И вот однажды утром Шубников отправился на пароходе в город. Вернувшись, скажет Николаю, что узнал новость от знакомого человека в конторе нотариуса. Чтобы ездить не даром, Шубников решил навестить Ленку: в теперешних обстоятельствах и она могла пригодиться.
86
В городе Шубников отправился в гастрономический магазин. Купил там вина, ликеров, закусок, фруктов, – до войны за небольшие деньги можно было накупить много всего этого. Подозвал извозчика, мальчик из магазина вынес тяжелую корзину с покупками, за что получил пятиалтынный, и Шубников покатил к Ленке. По дороге заехал в кондитерскую, купил конфет, пирожного и печенья, – сонохтяне любили поесть, и обжорное дело, ветчина, колбаса, печенья, варенья, соленья, сушенья, маринады, сласти – все это стояло на высокой степени совершенства и было очень недорого.
Ленку он застал дома. Она сидела на диване, поджав под себя ноги, и читала какую-то книжку. Солнце ярко светило сквозь кисейные занавески двух окон второго этажа. Ленкино золотисто-желтое платье на лиловой обивке дивана казалось ярким, солнечным. На ее тонких, длинных пальцах сверкали золотые колечки с яркими камешками. На груди приколота была светло-коричневая камея с белою головкою в профиль. Высоко в переднем углу в тяжелом киоте темнела из-за горящей ясно лампады темная икона. Чашка чаю стояла перед Ленкою на круглом столе, покрытом тонким шелковым платком сложного и наивного иранского рисунка, – зеленовато-золотистый фон, – разводы кирпично-коричневые, карминно-алые, шарлаховые, малиновые, травно-зеленые, бирюзовые, лазурные, млечно-белые, – золотистая кайма с трехрядною, того же цвета, чуть позеленее, плетенкою, разрешенною в длинную бахрому. Чай давно простыл, – Ленка увлеклась чтением. Когда Шубников постучал к ней в дверь, она подняла голову и как разбуженная смотрела на гостя из-за тесного снопа стоящих посреди стола в поливном зеленых тонов кувшинчике пестрых гвоздик, – малиновые сердечки, белые ободки.
Шубников с нелепыми гримасами и ужимками поставил свою корзинку на плетеный стул около двери, а пакет из кондитерской положил на круглый лакированный столик в углу. Ленка, не вставая с места, спросила с веселою улыбкою:
– Что-нибудь вкусненькое принесли? Зачем это вы тратились? Не на голодный остров пришли.
– И вкусненькое, Леночка, – отвечал Шубников, еще усерднее гримасничая, – и сладенькое, и выпить.
– Что ж, вы ко мне на побывашки пришли? – спрашивала Ленка. – Да что так рано? С утра вино пить я не привыкла. Еще грушу пожевать куда ни шло.
Но уже Шубников развязывал корзинку. Торопился сам это сделать, пока не позовет Ленка горничную, хотел взять веревку себе, пригодится. Он говорил:
– Дело к вам есть, Леночка, а за бутылочкой вина о деле веселей разговаривать. Позавтракаем, пропустим по стаканчику, сладким полакомимся.
– Уговорили, – сказала Ленка, – такой уж вы искуситель, что с вами всякие правила забудешь. Только очень-то на вино не налегайте, а то мама ворчать будет. Сняла, скажет, квартиру господскую, а живешь, как подвальная отеротница, с утра вином наливаешься.
87
Ленка встала, подошла к двери, крикнула:
– Диночка, накройте не в столовой, а у меня, – господин Шубников будет со мною завтракать.
– Надеюсь, что ваша уважаемая маменька… – начал было Шубников.
– Мама, кажется, собирается куда-то, – сказала Ленка, – я пойду, спрошу. И, во всяком случае, она позавтракает там, без нас. Она у меня застенчивая, с гостями не любит быть, к господскому обществу не привыкла.
Ленка вышла. Скоро явилась с посудою Диночка, горничная миловидная, хотя эстонка, накрыла на круглом столе на два прибора, помогла Шубникову расставить и разложить его покупки, хотела было взять бутылки откупорить, но Шубников сказал:
– Откупорю я сам, вы мне только штопор принесите.
Диночка широко улыбнулась, живо сбегала за штопором и ушла. За дверью слышался шепот, тихий смех. Шубников откупоривал бутылки.
Наконец Ленка вернулась. Сказала, закуривая папироску:
– А я думала, вы все эти дни на фабрике будете. Думала, все ваши дела там.
– Так оно и есть, Леночка, – отвечал Шубников, – я и к вам по фабричному, так сказать, делу.
– Вот оно что! – насмешливо протянула Ленка. – Только я так полагаю, что насчет забастовки со мною вам разговаривать нечего, не по моей части.
Шубников забеспокоился. Стукнул бутылкою о стол, чуть не уронил ее. Спрашивал тревожно:
– Какая забастовка? вы что-нибудь слышали?
Знал, что у Ленки много знакомых и друзей на фабрике и что она может знать многое. Забастовка была теперь особенно неприятна для Шубникова. Правда, она могла оказаться даже полезною, – для Николая, – Горелов от досады на рабочих, может быть, откажется от мысли передать им фабрику. Но наверное расчитывать на это нельзя было, могло случиться и наоборот, что Горелов вздумает теперь же с фабрикою разделаться. Но самое существенное для Шубникова было то, что забастовка угрожает ему лично. По многим признакам Шубников догадывался, что неприязнь рабочих к хозяину была гораздо слабее, чем их злоба к хозяйским прихвостням.
Ленка словно спохватилась, что сказала лишнее. Пожала плечами, отвечала спокойно и замкнуто:
– Что мне слышать? Вам ближе знать. Так, болтают в городе, что на гореловских фабриках забастовка будет.
– Да кто вам говорил? – допрашивал Шубников, крутя веревку и глядя на Ленку недоверчивыми, испуганными и злыми глазами.
– Слухом земля полнится, – неопределенно отвечала Ленка.
Но Шубников приставал с расспросами:
– Слухами! Скажите пожалуйста! Точно слухи сами по улицам прыгают да к вам в окошки вскакивают. Вы-то от кого слышали?
– Кто-то вчера на бульваре сказал, – отвечала Ленка. – Разве упомнишь? Мне-то и ни к чему. В одно ухо впустила, в другое выпустила. Только вот сейчас, вас увидела да про дело какое-то заговорили, вот я и вспомнила.
88
Шубников догадался, что Ленка чего-то недоговаривает и что слышала о забастовке она вовсе не на бульваре. Сообразил, что теперь от Ленки ничего не выведать, а вот выпьет, так, может быть, вино язык развяжет. Он сказал, притворяясь равнодушным:
– Я так думаю, Леночка, что все это – пустая болтовня, небылица в лицах. Нельзя верить всему, что на бульваре какой-нибудь кавалер сболтнет. Знают, что вы с товарищами знакомы, вот вам и рассказывают чепуху всякую. У нас нет никаких признаков забастовки. А такие вещи экспромтом не делаются.
Ленка глянула на Шубникова не то любопытно, не то насмешливо и спросила:
– И ничего рабочие не требовали?
– Ну, они всегда найдут, чего потребовать, – досадливо отвечал Шубников. – Капиталист налицо, есть с кого тянуть. И подстрекатели всегда найдутся, научат. Приходили ко мне на днях в контору два нахала, говорили, чтобы поденщиц считать постоянными работницами, ну да я их осадил. Ушли ни с чем, и больше никаких претензий не слышно.
– Да уж если бы что было, – говорила Ленка, – так вы бы оба сюда не пожаловали, а то и вы, и сам Горелов, оба в городе.
Этого Шубников не знал, но это не было для него неожиданным. Он подумал, что Горелов теперь у нотариуса. Вернее всего, что у Черноклеина, по дружбе и по привычке. А может быть, для большей конспирации, Горелов отправился к Невсееву или к Быстрову, с которыми обыкновенно не имел дела и у которых конторы помещались не на таком бойком месте, как у Черноклеина.
Шубников иронически искривил губы, сжал костлявою рукою свою козлиную бородку, чтобы она стала еще острее, изогнулся на стуле, положил высоко и остро ногу на ногу, локтем остроугольно оперся об острое колено, – всеми манерами придал себе такой необыкновенно мефистофелевский вид, что даже сам подумал: «Ну, для Ленки, пожалуй, слишком роскошно». И язвительным до козлиного дребезжания голосом спросил:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.