Электронная библиотека » Филип Рот » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Мой муж – коммунист!"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 00:44


Автор книги: Филип Рот


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Канарейка лежала в маленьком белом гробике, но несли его все равно четверо. Собралась огромная толпа – тысяч десять народу выстроилось вдоль маршрута процессии. Зеваки гроздьями висели на пожарных лестницах, даже на крышах стояли. Из окон целыми семьями высовывались, смотрели.

Руссоманно ехал за гробом в карете. Я говорил, он безутешен был, этот Эмидио Руссоманно, ехал в карете и плакал, тогда как остальной народ по всему Первому околотку корчился от смеха. Некоторые так ухохатывались, что падали со смеху наземь. Хохотали до того, что ноги их отказывались держать. Даже те, что гроб несли, в цилиндрах и белых перчатках, шли и смеялись. Смех овладел всеми, как вирус, как зараза. Возница на катафалке и то смеялся. Из уважения к скорбящему люди на тротуарах старались сдерживаться, пока карета не проедет мимо, но и такое было для них непосильной задачей, особенно для детей.

У нас в квартале жили скученно, и детишки кишмя кишели: дети в переулках, дети в подъездах, дети стайками на тротуарах – бегают, мельтешат. День-деньской, а летом так и половину ночи слышно было, как они перекрикиваются: «Гуа-а-йооо! Гуа-а-йооо!»[11]11
  От ит. gualgione – мальчишка (неаполитанский диалект).


[Закрыть]
Куда ни глянь – компании, сонмища, батальоны ребятишек; в орлянку, в карты режутся, мечут кости, гоняют мяч, лижут мороженое, поджигают петарды, пугают девчонок. Справляться с ними могли разве что монахини, и то если с линейками в руках. Тысячи и тысячи мальчишек, и все не старше десяти. Одним из них был Айра. Тысячи и тысячи итальянских маленьких сорванцов, детей тех итальянцев, что укладывали рельсы на железной дороге, мостили улицы и копали канавы, детей мелких торговцев, фабричных рабочих, старьевщиков и владельцев салунов. Детей с именами Джу-зеппе и Родольфо, Рафаэле и Гаэтано, и среди них единственный еврейский мальчишка по имени Айра.

В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку. А еще в церкви Святой Лючии на Рождество устаривали preserpio[12]12
  Вертеп (ит.).


[Закрыть]
– что-то вроде неаполитанской деревни, изображающей место рождения Иисуса, в ней до сотни итальянских статуэток, среди которых Мария, Иосиф и, конечно, Bambino.[13]13
  Младенец (ит).


[Закрыть]
Во время шествия алебастровый Bambino двигался среди итальянских волынщиков, а за Bambino валом валил народ, распевающий итальянские рождественские гимны. По улицам сновали лоточники, продавали угрей для рождественского обеда. На религиозные празднества люди валили гуртом, и долларовые бумажки в складки одежды алебастрового святого так и совали, и горстями бросали из окон цветочные лепестки, словно конфетти. Даже птиц из клеток выпускали – по большей части голубей, которые ошалело носились над толпой от одного телеграфного столба к другому. В такие праздничные дни голуби, должно быть, сами были не рады своей свободе.

На День святого Михаила итальянцы одевали двух маленьких девочек ангелочками. И они летали над толпой от одной пожарной лестницы к другой, пристегнутые лонжами к тросу. Маленькие тощенькие девчонки в белых платьицах с кое-как присобаченными крылышками и нимбами, но вот они появлялись в воздухе, распевая молитвы, и толпа благоговейно замирала, а когда их ангельское служение кончалось, уже все шло вразнос. Вот тут-то как раз и выпускали голубей, запускали фейерверки, все кругом бабахало и трещало, и кто-нибудь непременно оказывался в больнице без нескольких пальцев.

Так что яркие представления у итальянцев Первого околотка были делом обыкновенным. Забавные персонажи, фривольные выходки в стиле старой родины, шум и драки, трюки и фокусы – это уж как водится. А похороны – что ж, тоже ведь дело житейское. Во время эпидемии испанки людей умирало так много, что гробы выставляли на улице в ряд. Это было в тысяча девятьсот восемнадцатом. Похоронные конторы не справлялись. За гробами шли процессии – весь день напролет шли по дороге от церкви Святой Лючии к кладбищу Гроба Господня, а там и идти-то всего пару миль. Бывало, маленький гробик несут – ребенок умер. А чтоб похоронить ребенка, это надо было еще очереди дождаться – пока соседи своих похоронят. Когда ты сам от горшка два вершка, это ужас незабываемый. А тут, через два года после эпидемии, вдруг похороны канарейки… Это их сразило наповал.

Все в тот день хохотали до колик. Все, да не все. Единственный в Ньюарке, кто шутки не понял, был Айра. Сколько я ни объяснял, не помогало. Пытался, но все напрасно. Почему так? Может, потому что он был глуповат, а может, потому что умен. Может, просто от рождения у него не было этого чувства карнавала, может быть, революционерам оно вообще не свойственно. А еще может быть, это оттого, что всего несколько месяцев назад у нас умерла мать, у нас были свои похороны, и тогда Айра тоже не хотел принимать в них участие. Нет, он хотел гулять, носиться по улице, гонять мяч. Умолял меня не заставлять его переодеваться и идти на кладбище. Пытался спрятаться в чулан. Но все-таки он пошел с нами. Отец проследил. На кладбище стоял, смотрел, как мы ее хороним, но за руку меня взять отказался и обнять себя не позволил. На раввина смотрел сердито. Просто даже злобно смотрел. Никому не дал себя приласкать, утешить. И не плакал, ни слезы не проронил. Слишком сердит был, чтобы плакать.

Когда и я начал смеяться – потому что смешно ведь, Натан, ну ведь действительно смешно было! – Айра вышел из себя окончательно. Такое с Айрой на моих глазах случилось в первый раз. Стал махать кулаками, кричать на меня. Он и тогда был рослым мальчиком, и я не мог совладать с ним, а он вдруг набросился на нескольких ребят, стоявших рядом с нами – те тоже хохотали как сумасшедшие, – и, когда я сгреб его, хотел оттащить, чтобы не поколотили всей гурьбой мальчишки, его кулак вдруг попал мне в нос. Он сломал мне переносицу – это в семь-то лет! У меня хлынула кровь, проклятый нос был явно сломан, а Айру только и видели.

Мы его на следующий день еле нашли. Ночь он провел во дворе пивоварни на Клифтон-авеню. Кстати, он не первый раз тогда не ночевал дома. Спал у пакгауза под погрузочным настилом. Отец его там утром обнаружил. И всю дорогу до школы тащил за шкирку; так за шкирку и в класс впихнул, где уже урок шел полным ходом. Когда одноклассники увидели, как Айру в грязных джинсах, в которых он спал черт-те где, впихнул в класс его папаня, они заорали: «Ха-а! Беглого привели!», и с тех пор это стало прозвищем Айры не на один год. Беглый Рингольд. Еврейчик, который плакал на похоронах канарейки.

На его счастье, Айра был крупнее других ребят его возраста, был сильным и умел обращаться с мячом. Айра мог бы стать знаменитым спортсменом, если бы не зрение. Среди ребят в нашем квартале если Айру и уважали за что-то, так это за финты с мячом. Что же до драк, то с тех пор он дрался постоянно. Оттуда и пошел его революционный пыл.

Ты знаешь, слава богу, что мы не в Третьем околотке, не с остальной еврейской беднотой росли. В Первом околотке Айра для итальянцев всегда оставался чужаком, брехливым марамоем. Каким бы он ни становился большим, сильным и свирепым, Боярдо не смотрел на него как на юное дарование, достойное приема в банду. В Третьем околотке, среди евреев, все могло обернуться по-другому. Там Айра среди других мальчишек не играл бы роль официально отверженного. Благодаря одному только своему сложению он привлек бы внимание Лонги Цвильмана. Насколько я в курсе дела, у Лонги, который был на десять лет старше Айры, детство было очень схожим: здоровенный, бешеный, злобный мальчишка, он тоже бросил школу, был отчаянным уличным драчуном и в дополнение к начальственной внешности имел кое-какие мозги. Подмяв под себя азартные игры, незаконную торговлю спиртным, торговые автоматы, склады, профсоюзы, строительство, Лонги поднялся до больших высот. Но даже оказавшись на вершине, где был запанибрата с Багзи Зигелем, Лански и Лаки Лючиано, все равно дружбу водил с теми, кто с ним вместе вырос, бегал по тем же улицам Третьего околотка, такими же заводными еврейскими мальчишками, как и он сам. Например, был у него такой Нигги Рюткин, мастер мочить неугодных. Сэм Кац, телохранитель. Джордж Гольдштейн, бухгалтер. Билли Типлиц, специалист по лотереям и лохотронам. Док Стачер, его ходячий арифмометр. А Эйб Лью, его двоюродный брат, заправлял по указке Лонги Цвильмана профсоюзом продавцов мелкой розницы. Господи, да о чем тут говорить, если даже Меир Элленштейн (вот тебе еще один пацан из гетто Третьего околотка), когда был мэром Ньюарка, чуть ли не правил всем городом так, как выгодно Цвильману.

Айра запросто мог оказаться у Лонги в шестерках и верно бы ему служил. Как раз дозрел, только мигни, помани пальцем. И ничего тут не было бы странного: преступление – это как раз то, к чему мальчишки тянулись с детства. Для Айры это был бы следующий шаг, вполне логичный. Была в нем эта грубость, готовность применить силу, без которой в рэкете делать нечего: надо ведь, чтобы тебя боялись, иначе будешь выглядеть неубедительно. Сначала, наверное, в порту повкалывал бы, перегружая канадское контрабандное виски из быстроходных катеров в грузовики Лонги Цвильмана, а кончить мог бы так же, как и Лонги: с миллионерским особняком в Вест-Ориндже и петлей на шее.

Даже странно, от какой чепухи порой зависит, кем ты станешь, каким ты станешь, правда же? Из-за какого-то мелкого топографического несовпадения Айре так и не выпал случай оказаться на подхвате у Цвильмана. А мог бы и карьеру сделать, глуша дубиной конкурентов Лонги, вышибая бабки из его должников или надзирая за карточными столами в каком-нибудь казино, принадлежащем этому бандиту. Карьеру, которая закончилась бы вызовом в комитет Кифаувера, где он два часа давал бы показания как свидетель, а потом пошел бы домой и повесился. Когда Айра все же встретил человека, который был и жестче, и умнее его, про кого было сразу понятно, что он далеко пойдет, Айра уже служил в армии, и оказалось, что на становление личности Айры оказал влияние не гангстер из Ньюарка, а коммунист, рабочий с литейного производства. Для Айры персональным Лонги Цвильманом стал Джонни О'Дей.


– Почему я не сказал ему – в тот первый раз, когда он приехал к нам с ночевкой, – чтобы он с женатой жизнью закруглялся и делал ноги? Да потому что этот его брак, эта женщина, ее прекрасный дом, все эти книги, пластинки, картины на стене, жизнь, полная состоявшихся людей, солидных, интересных, образованных, – все это было тем, чего ему всегда не хватало. Что он и сам уже чего-то добился – ерунда, плюнуть и забыть. Дом! – у него появился дом! Раньше не было, а теперь есть, а парню уже тридцать пять. Тридцать пять, и наконец свершилось: живет не в какой-то там комнатенке, не по кафешкам кушает, да и спит уже не с официантками, подавальщицами из баров или какими-нибудь вообще – бабами, которые подчас толком расписаться и то не могут.

После демобилизации, когда он только что приехал в Калумет-Сити и поселился с О'Деем, у него был роман с девятнадцатилетней стриптизеркой. Дона Джонс ее звали. Познакомился с ней в прачечной самообслуживания. Сперва думал, она в местной школе учится, и прошло какое-то время, прежде чем она потрудилась внести ясность. Маленькая, вся какая-то дерганая, бесстыжая и злая. По крайней мере, на первый взгляд она казалась довольно грубой особой. И дико озабоченная сексуально. Все время рука на письке.

Дона была из Мичигана – там есть курортный городок такой на озере, называется Бентон-Харбор. В Бентон-Харборе Дона работала в гостинице на берегу. Ей было шестнадцать, служила горничной, и вот какой-то постоялец из Чикаго ее обрюхатил. Кто именно, сама не знала. В положенный срок родила, оформила отказ, с позором из города сбежала и вынырнула стриптизеркой в одном из кабаков Калумет-Сити.

Когда Айра не был занят, исполняя по выходным роль профсоюзного Эйба Линкольна, он брал у О'Дея машину и вез Дону в Бентон-Харбор навещать маму. Та работала на маленькой местной кондитерской фабрике, где делали сласти, которые на главной улице Бентон-Харбора продавали отдыхающим. Курортные конфетки. Между прочим, они там делали такую сливочную помадку, что она славилась по всему Среднему Западу. Айра вступил в общение с владельцем фабрики, посмотрел, как делается эта помадка, и вскоре в письме сообщил мне, что женится на Доне, переезжает жить в ее родной городок, они поселятся в бунгало на озере, а то, что у него осталось от дембельского пособия, он вложит в кондитерский бизнес, станет совладельцем. Еще у него была тысяча долларов, которые он выиграл в кости на судне по дороге домой, эти деньги он собирался пустить туда же. В тот год он послал Лорейн на Рождество в подарок коробку помадки. Шестнадцать разных ароматов: шоколадно-кокосовый, арахисовый, фисташковый, шоколадно-мятный, с орешками и тому подобное… все свежие, мяконькие, с пылу с жару. Вот кто бы мне сказал, что может быть большей противоположностью бешеному коммунисту, одержимому идеей развалить американскую систему, чем парень, который в Мичигане заворачивает в праздничную посылку для маленькой племянницы сливочные помадки? А на коробке написал еще: «Конфетки для послушной детки». Не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а «Конфетки для послушной детки». Если бы Айра тогда женился на Доне Джонс, жить бы ему тогда по этому лозунгу.

Это ведь не я, а О'Дей отговорил его от Доны. Но не потому, что девятнадцатилетняя девица, выступающая в ночном клубе «Кит-Кэт» в качестве «мисс Шальмар, самой сладкой пампушечки Дункана Хайнза», была весьма рискованной кандидатурой на роль жены и матери; не потому, что сбежавший в неизвестном направлении мистер Джонс, отец Доны, был пьяным придурком, который бил жену и детей; не потому, что весь выводок Джонсов из Бентон-Харбора состоял из неграмотных работяг, и вряд ли такое семейство стоило всерьез и надолго взваливать на свои плечи человеку, позавчера вернувшемуся после четырехлетней армейской службы, – то есть не по тем причинам, которые вежливо излагал ему я. Но для Айры все, гарантированно приводящее к катастрофе в семейной жизни, свидетельствовало как раз в пользу Доны. Этакий раненый птенчик. Помочь обездоленному выкарабкаться со дна для Айры было соблазном непреоборимым. Когда выпиваешь залпом, выпиваешь и отстой – человечность для Айры была синонимом нужды и лишений. А с нуждой, даже в самых ее постыдных формах, он чувствовал себя связанным кровно и неразрывно. Потребовалось вмешательство О'Дея, чтобы развеять любовный дурман, воплощавшийся в Доне Джонс и шестнадцати ароматах помадки. Не кто иной, как О'Дей, потребовал, чтобы он и в личной жизни действовал в соответствии со своим политическим кредо, причем О'Дей сделал это без всяких этих моих «буржуазных» экивоков. Чтобы отругать Айру за какой-то проступок или упущение, О'Дею не надо было на это решаться, не надо было заранее расшаркиваться в извинениях. О'Дей вообще никогда и ни за что не извинялся. Ставил человека на место, и все тут.

О'Дей преподал Айре то, что у него называлось «Курсом молодого бойца по браку и семье в эпоху мировой революции», а содержание этого курса базировалось на его собственном опыте семейной жизни перед войной. «Неужто за этим ты сюда ко мне в Калумет-Сити приехал? Тебе что надо – поднять кондитерское производство или революцию? Теперь не время для всяких дурацких блужданий! Время-то – видишь какое? Встал вопрос не на жизнь, а на смерть: быть или не быть условиям труда, к каким мы привыкли за последние десять лет! Распри побоку, все смыкаются воедино. Да ты сам видишь. Если мы возьмем эту подачу и никто не будет прыгать за борт, тогда черт бы меня побрал, Железный, но через год, максимум через два заводы будут наши!»

В итоге месяцев через восемь Айра сказал Доне, что все кончено, и она проглотила какие-то таблетки – вроде как немножко убивать себя пыталась. Еще месяц спустя Дона была уже опять в «Кит-Кэте» и завела себе нового парня, а ее давно исчезнувший пьяный отец на пару с одним из братьев Доны вдруг появился у дверей Айры, крича, что он сейчас Айре покажет, сейчас научит его, как обращаться с его дочерью. Стоя в дверях, Айра вступил с ними в сражение, отец вытащил нож, но тут О'Дей одним ударом сломал мерзавцу челюсть и вышиб нож… М-да, то была первая семья, с которой Айра собирался породниться.

После такого фарса подчас, бывает, не так уж сразу и очухаешься, но к сорок восьмому году предполагаемый спаситель малышки Доны превратился в Железного Рина из «Свободных и смелых» и был полностью готов к следующей большой ошибке. Ты бы слышал, как он запел, когда узнал, что Эва беременна. Ребенок! Своя собственная семья. И не с какой-то там бывшей стриптизеркой, которая не понравилась брату, а со знаменитой артисткой, звездой американского радио. Такое даже близко никогда ему не выпадало. И положения такого он никогда не занимал. Ему самому с трудом верилось. Два года – и пожалуйста! Он закрепился, он больше не перекати-поле.

– Она была беременна? Когда же это?

– А вот как раз, как они поженились. Но это и десяти недель не продлилось. Вот почему он тогда остался у нас, и вы с ним встретились. Она решилась на аборт.

Мы сидели на задней веранде, дышали воздухом, глядя на пруд и вздымающийся далеко на западе горный хребет. Я живу один, сам по себе, и дом у меня невелик, всего из двух комнат. В одной я пишу и ем – это рабочий кабинет с ванной и кухней в нише (там, под прямым углом к стене из сплошных полок с книгами, установлен каменный очаг), напротив ряд из пяти больших подъемных окон, из которых виден обширный луг и защитительная рать старых кленов, отделяющих меня от грунтовой дороги. В другом помещении я сплю – это приличного размера комната в деревенском стиле; у меня там кровать, шкаф и дровяная печка; по четырем углам торчат старые балки, под ними опять полки с книгами, кресло, сидя в котором я читаю, небольшой письменный стол, а в западной стене раздвижная стеклянная дверь, открывающаяся на веранду, где мы и сидели с Марри, попивая перед обедом мартини. Когда-то я купил этот дом, утеплил его (прежде он был чьей-то летней дачей) и в шестьдесят лет в нем поселился, чтобы жить в одиночестве, как можно реже сталкиваясь с людьми. Это было четыре года назад. Хотя жить здешней простой и суровой жизнью не всегда приятно – иногда не хватает той суеты, которая в городе заменяет собой всю ткань человеческого бытия, – я верю, что сделанный мною выбор – это наименьшее из зол. Но не о моей уединенной жизни я веду рассказ. Да и вообще я никакого рассказа тут не веду. Я и приехал-то сюда потому, что не хочу больше никаких рассказов. Я уже нарассказывался.

Я смотрел на Марри и думал, распознал ли он в моем доме некую осовремененную версию той двухкомнатной хижины, что стояла у знаменитой теснины реки Делавер на стороне штата Нью-Джерси и была любимым убежищем Айры, к тому же тем местом, где я впервые почувствовал вкус к сельской Америке, когда приехал туда летом сорок девятого или пятидесятого года, чтобы пожить у него с недельку. Я всегда с удовольствием вспоминал тот первый раз, когда мы жили с Айрой в хижине одни, и, едва мне показали этот дом, я сразу подумал о его хижине. Хотя первоначально я искал нечто большее по размерам и более похожее на нормальный дом, я тут же эту хибарку купил. Комнаты здесь примерно того же размера, как у Айры, и примерно так же расположены. Такой же длинный овальный пруд, как у него, и примерно на том же расстоянии от заднего крыльца. И хотя мой дом гораздо светлее (в его доме обшитые сосновой доской стены от старости стали почти черными, а потолочные балки проходили очень низко, так что в контрасте с его ростом это выглядело довольно странно, при том что окна были маленькие, и их было меньше), он так же стоит вдалеке от дороги, как стояла его хижина, и пусть, может быть, внешне он не производит впечатления ветхой, почерневшей развалюхи, всем своим видом говорящей: «Затворник. Не подходить!», все же в том, что через луг к запертой парадной двери не ведет ничего похожего на дорожку, умонастроение хозяина кое-как прочитывается. Узкий немощеный проезд, огибая дом, ведет у меня на двор к открытому навесу, где зимой я держу машину; это покосившееся деревянное сооружение, явно построенное гораздо раньше дома, выглядит так, словно его целиком взяли да и перенесли из восьмиакрового участка Айры.

Почему образ той хижины Айры так надолго засел у меня в сознании? Видимо, это свойство ранних впечатлений, особенно от независимости и свободы – они держатся и не уходят, несмотря на все радости и беды, которые полной мерой несет с собою жизнь. А вообще-то идея такой хижины идет не от Айры. Скорее от Руссо. От Торо. В смягченном виде это мечта о некой первобытной пещере. О таком месте, где все лишнее отпадает, где тебе ничего не нужно, кроме предметов первой необходимости, куда ты возвращаешься (даже если произошел вовсе и не оттуда) – возвращаешься, чтобы очиститься и избавиться от опостылевшей борьбы и гонки. Где можно всё с себя снять, сбросить, как старую кожу – все приросшие к тебе личины, все маскарадные костюмы, – где ты отторгаешь от себя все жизненные поражения и обиды, где не нужно ни потакать миру, ни бросать ему вызов, и неважно, ты ли подчинил мир себе или он тебя подмял и изуродовал. Постарев, человек покидает мир, уходит в леса – этим мотивом изобилует восточная философская мысль: это и в индуизме, и в «дао де цзин», да и у всех китайцев. «Лесной отшельник» – это конечная стадия жизненного пути. Вспомните хотя бы китайские картины, где старик сидит под горой, старый китаец под горой; в полном одиночестве постепенно удаляет от себя автобиографическое смятение. Когда-то он яростно вступил в битву с жизнью; теперь, успокоенный, он вступает в схватку со смертью, и низведение жизни к простой ее аскетической сути есть его последняя, окончательная задача.


Мартини – это была идея Марри. Хорошая, хотя и ничем невыдающаяся идея, поскольку выпивка летним вечером в компании с тем, кто тебе симпатичен, и разговор с человеком, подобным Марри, ведут к одному и тому же: заставляют тебя вспомнить о радостях общения. Мне многие бывали симпатичны, на жизненном пути я не был таким уж равнодушным прохожим, общения не бежал…

Но рассказ все же об Айре. Почему жизнь не сложилась у него.

– Он всегда хотел мальчика, – продолжал Марри. – Страсть как хотел назвать его в честь своего друга. Джонни О'Дей Рингольд. У нас-то с Дорис была Лорейн, дочь, но и ей, когда он оставался ночевать у нас на кушетке, удавалось поднять ему настроение. Лорейн нравилось смотреть, как Айра спит. Встанет этак в дверном проеме и смотрит, как там спит дядя Лемюэль Гулливер. Он очень привязался к маленькой девочке с черненькой челкой. А она к нему. Когда он приходил к нам, она заставляла его играть с ее русскими матрешками. Он ей сам их и подарил на день рождения. Знаешь, такая деревянная кукла из двух половинок, женщина в русском народном костюме и платочке, ее разнимаешь, а внутри еще одна такая же, и так, пока не доберешься до фигурки размером с горошину. Вместе они придумывали всякие истории про каждую из этих кукол и про то, как тяжко эти маленькие люди трудятся в России. Потом он возьмет, схватит куклу, стиснет ее в огромной своей ладони, и она исчезает – ее даже не видно. Как обхватит – а у него еще и каждый палец как лопата! Вообще пальцы у него были необычайной длины – такие, что позавидовал бы Паганини. Лорейн это представление обожала, а главной ее «матрешкой» был сам ее диковинный дядюшка.

На следующий день рождения он купил Лорейн альбом пластинок хора и оркестра Советской Армии с русскими песнями. В хоре у них там больше ста человек, и еще сто человек в оркестре. Такие громоподобные басы – с ума сойти. Они с Айрой наслаждались этими пластинками невероятно. Поют-то там всё по-русски, так что они сперва вместе слушали, а потом Айра стал разыгрывать из себя солиста, притворялся, будто проговаривает умунепостижимые слова, сопровождая это драматическими «русскими» жестами, а когда подходил черед припева, Лорейн произносила тарабарщину, будто бы певшуюся хором. Смешить моя дочурка умела, этого не отнимешь.

Одна была у них особенно любимая песня. Тоже красивая, похожая на псалом, с волнующей, грустной мелодией – называется «Дубинушка»; простая такая, а когда поют, на заднем плане звучит балалайка. Слова «Дубинушки» были напечатаны по-английски на внутреннем развороте конверта альбома, дочурка выучила их наизусть и много месяцев потом ходила по дому, их распевая, хотя и трудно петь, когда стихи переведены так, что не осталось ни складу ни ладу.

 
Много песен я слышал в родной стороне —
Песен радости и печали.
Но одна из них крепко запомнилась мне:
Это песня простого рабочего.
 

Эту часть песни басом выводил солист. Но больше всего она любила распевать хоровой припев. За то, что в нем было этакое удалое восклицание, нечто вроде «А ну, пошла!».

 
Эх, взмахнем дубиной,
А ну, пошла!
Крепче навалимся вместе,
А ну, пошла!
 

Когда Лорейн оставалась в своей комнате одна, она выстраивала всех своих деревянных матрешек в шеренгу, ставила пластинку с «Дубинушкой» на проигрыватель и, трагически выкрикивая: «А ну, пошла! А ну, пошла!», расшвыривала кукол в разные стороны по всему полу.

– Постойте-ка, Марри. Одну минуточку. – С этими словами я встал, прошел с веранды в дом, туда, где в спальне у меня хранились CD-плеер и старый проигрыватель. По большей части, пластинки у меня были сложены в коробки и убраны в чулан, но я знал, в какой коробке искать. Вынул альбом, который в тысяча девятьсот сорок восьмом году Айра подарил мне, и достал из него пластинку, на которой была запись «Дубинушки» в исполнении хора и оркестра Советской Армии. Перевел переключатель «об./мин» в положение «78», сдул пыль с пластинки и поставил ее на вертушку. Иголку я поставил на промежуток как раз перед последней записью на пластинке и, сделав громкость побольше, чтобы Марри мог слышать музыку сквозь открытую дверь веранды, пошел и снова сел с ним вместе.

В темноте сидели и слушали – не я его и не он меня, а оба эту самую «Дубинушку». Все точно, Марри правильно ее описал: красивая, волнующая и грустная, похожая на псалом народная песня. Если бы не потрескивание иглы на изношенной поверхности старой пластинки – впрочем, тоже не сказать чтобы это был треск совсем уж неприятный и мешающий, скорее нечто сродни обыденным ночным звукам летнего луга, – могло показаться, будто песня доносится к нам прямо из отдаленного, почти доисторического прошлого. Пробуждалось совсем иное чувство, нежели когда лежишь на веранде, слушая по радио концерт, который живьем транслируют из Тэнглвуда. Эти «А ну, пошла! А ну, пошла!» слышались как будто из другого времени и пространства, как призрачное, остаточное послезвучие полных революционной экзальтации дней, когда те, кто жаждал плановых, заранее задуманных перемен, по наивности (да и по непростительному безумию тоже) недооценили способность человечества калечить и уродовать благороднейшие идеи, превращая их в трагический фарс. А ну, пошла! А ну, пошла! Как будто человеческие хитрость, слабость, глупость и продажность не выстоят и секунды против коллектива, против мощи народа, всем миром взявшегося создавать новую жизнь и изгонять несправедливость. А ну, пошла!

Когда «Дубинушка» отыграла, Марри продолжал молчать, и я снова начал слышать то, что отметал, отфильтровывал, слушая его речи: кваканье и утробные трели лягушек, какие-то птичьи жалобы в Голубом болоте – тростниковой трясине сразу к востоку от моего дома, – там кто-то ухал, и крякал, и хрюкал, и, словно аккомпанемент, чирикали между собой вьюрки. Да, ну конечно, это же гагары – плачут и смеются, словно буйнопомешанные в сумасшедшем доме. Раз в несколько минут доносился тонкий хохоток ушастой совы, и всю эту разноголосицу нанизывал на неустанный смычок струнный ансамбль сверчков Новой Англии, что пилил и пилил своего сверчкового Бартока. В ближнем лесу пискнул енот, после чего мне уже стало казаться, будто я слышу бобров – как они грызут древесные стволы в той стороне, где в мой пруд вливается лесной ручей. Несколько оленей, сбитые с толку тишиной, подкрались, видимо, слишком близко к дому, потому что вдруг все сразу, почувствовав наше присутствие (сигнал тревоги у них краток и быстр), всхрапнули, топнули, чем-то треснули и ринулись прочь. Их крупы грациозно вплыли в чащу кустарника, и там уже, едва слышные, они бросились наутек что было сил. И вновь слышится лишь ровное дыхание Марри, выдохи, с которыми словно угасает стариковское красноречие.

Прежде чем он вновь заговорил, прошло почти полчаса. Рычаг звукоснимателя в первоначальную позицию не возвратился, и я теперь слышал, как игла шуршит, обегая бумажную наклейку. Я не пошел снимать иглу с пластинки, чтобы не прервать то, что лишило слов моего рассказчика и привнесло такую напряженность в его молчание. Мне было интересно, как долго еще ждать, прежде чем к нему вернется дар речи, если вообще вернется, и не вернется ли всего лишь для того, чтобы он просто встал и попросил подвезти его назад к общежитию – не потребуется ли ему как следует выспаться, чтобы переварить те не известные мне мысли, что забродили в его голове.

Но Марри с тихим смешком сказал наконец:

– Эвона, как меня вдарило.

– Да что вы? Почему?

– Дочурку вспомнил.

– А где она?

– Умерла. Лорейн давно умерла.

– Когда же это случилось?

– Лорейн умерла двадцать шесть лет назад. В тысяча девятьсот семьдесят первом. В тридцать лет, оставив мужа и двоих детей. Менингит. Сгорела в одну ночь.

– А Дорис тоже умерла?

– Дорис? Конечно.

Я прошел в спальню, поднял иглу и положил звукосниматель на опору.

– Хотите послушать еще? – спросил я Марри.

На сей раз он от души рассмеялся и сказал:

– Хочешь проверить, сколько я могу выдержать? О моих силах, Натан, ты слишком высокого мнения. «Дубинушка» и так положила меня на лопатки.

– Ну, сомневаюсь, – проговорил я и, выйдя к нему на веранду, сел в кресло. – Так вы говорили…

– Я говорил… А что я говорил?… Ах да. Говорил, что, когда Айру вышибли из эфира, Лорейн была безутешна. Ей было всего девять или десять, но она восстала. После того как Айру уволили за то, что он коммунист, она отказалась салютовать флагу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации