Текст книги "Мой муж – коммунист!"
Автор книги: Филип Рот
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
2
Тогда же, в сорок восьмом году на вечернем митинге в поддержку Генри Уоллеса в Ньюарке, я познакомился и с Эвой Фрейм. Она была с Айрой, и с ними была ее дочь по имени Сильфида, начинающая арфистка. В отношениях между Сильфидой и ее матерью я ничего особенного не заметил и о противоборстве их не знал, пока Марри не начал мне рассказывать обо всем том, чего я сам по малолетству не разглядел, – о тех деталях личной жизни Айры, которых я либо не мог понять, либо их Айра успешно от меня скрывал все те два года, что я виделся с ним каждые пару месяцев, когда он приезжал навестить Марри или когда я сам приезжал к нему в его домик (Айра называл его хижиной) в поселке под названием Цинк-таун на северо-западе Нью-Джерси.
Айра удалялся в Цинк-таун не столько чтобы побыть ближе к природе, сколько чтобы вкусить простой жизни, жизни как она есть; там он до ноября купался в илистом пруду, бродил в самый сильный мороз по лесам на снегоступах или, в дождливую погоду, разъезжал по округе на своей дачной машине (стареньком «шевроле» тридцать девятого года), вступая в разговоры с местными фермерами и рабочими цинковых шахт, которых он всячески убеждал в том, что их напропалую эксплуатирует капитализм. Во дворе у него был устроен очаг, где он любил готовить на углях бобы и хот-доги, даже кофе себе там варил, и все это с тем, чтобы напоминать себе теперешнему, ставшему Железным Рином и слегка раздобревшему от славы и денег, что он по-прежнему не более чем простой рабочий парень, простой человек с простыми вкусами и мечтами – тот самый, что в тридцатые мотался по стране в товарняках, а теперь ему просто невероятно повезло. Про свою хижину в Цинк-тауне он говаривал, что она «не дает мне забывать навыки бедности. Просто так, на всякий случай».
Хижина эта была для него лекарством от Западной Одиннадцатой улицы, местом, куда можно оттуда сбежать, убежищем, где можно спустить дурные пары. Кроме того, она служила связью со временами бесприютной юности, когда впервые он оказался брошен среди чужих людей, мол, выживай как хочешь, и каждый день был тяжек, ни на что нельзя было опереться, и каждый день, как это всегда будет в жизни Айры, давался с бою. В пятнадцать лет он ушел из дома, год копал канавы в Ньюарке, потом оказался в северо-западном углу Нью-Джерси – то подметал цеха на каких-то фабриках, то работал батраком на ферме, то матросом, потом, лет в девятнадцать, уехал на запад, но прежде два с половиной года вкалывал на сассекских цинковых копях, задыхаясь в шахте на четырехсотметровой глубине. После взрыва, когда все вокруг еще курилось дымом и тошнотворно воняло динамитной пылью и продуктами сгорания, наступал черед Айры – с киркой и лопатой он трудился бок о бок с мексиканцами, как самый последний пария, а его должность называлась уборщик породы.
В те годы рабочие сассекских копей были еще не организованы, и шахты для их хозяев были столь же прибыльны, сколь неприятны для тех, кто там трудился, как, впрочем, и любые цинковые шахты во всем мире. В Ньюарке на Пассаик-авеню из руды выплавляли металлический цинк и делали оксид цинка для белил, и, хотя к тому времени, когда Айра купил свою хижину, то есть к концу сороковых, цинк из Нью-Джерси стал плохо конкурировать на рынке с импортным и шахты вот-вот должны были закрыться, они все же напоминали Айре о его первом большом прыжке во взрослую жестокую жизнь – поди-ка посиди восемь часов под землей безвылазно, нагружая раздробленной породой вагонетки, потерпи восемь часов ужасные головные боли, глотая буро-красную пыль, когда вместо уборной у тебя ведро с опилками… И все это за сорок два цента в час. Этим и прельщали его теперь, манили к себе обратно сассекские холмы. Приобретением в Цинк-тауне хижины радиоактер Железный Рин выражал сочувствие тому неотесанному, никчемному, почти безымянному существу, которым был когда-то, – как он сам о себе говорил, «безмозглому орудию труда в человеческом облике, если такое вообще бывает». Другой на его месте, достигнув успеха, постарался бы навсегда похоронить эти страшноватые воспоминания, но Айре нужно было, чтобы вся история его жизни, даже тех дней, когда он был унижен, был никем, оставалась в каком-то смысле зримой, иначе бы он сам для себя стал призраком, лишенным плоти и способности осязать реальную жизнь.
А когда он приехал в очередной раз в Ньюарк – у меня тогда как раз кончились занятия в последнем классе, и мы, помнится, поехали на велосипедах через Уиква-ик-парк, обогнули озеро и оказались в местности, служившей нам подобием Кони-Айленда; она называлась «пьяный угол»: здесь устраивали пикники, ели и пили, – я и не знал, что он навестил Лихай-авеню не только ради того, чтобы увидеться с братом. Вечерами после школы я приходил к ним, и Айра рассказывал о годах своей солдатской службы и о том, что узнал в Иране, про О'Дея и про то, чему О'Дей научил его, про свою недавнюю работу на фабрике и в профсоюзе и про то, как он мальчишкой лопатил породу в копях, но для него визиты к брату, оказывается, были еще и поводом сбежать из дома, где с первого же дня, когда он там поселился, у него не получился контакт с Сильфидой, да и с Эвой Фрейм отношения все более разлаживались из-за ее неожиданно неприязненного отношения к евреям.
Впрочем, не ко всем евреям, пояснил Марри. Не к тем лощеным евреям-начальникам, кого она встречала в Голливуде, на Бродвее и в радиобизнесе, не к тем режиссерам, актерам, писателям и музыкантам, с которыми она работала, – вовсе нет, многих из них регулярно можно было видеть на приемах в салоне, в который она превратила свой дом на Западной Одиннадцатой улице. Своей ненавистью она обдавала евреев уличных, что называется, типичных, простых людей с нью-йоркским выговором, которые делали при ней покупки в универмагах или стояли за прилавками в собственных лавочках на Манхэттене; частенько она обращала ее на евреев-таксистов, а также тех, что семьями прогуливались и болтали в Центральном парке. Кто больше всего раздражал ее на улицах, так это еврейские дамы, которые любили ее, узнавали, подходили к ней и просили автограф. Эти женщины составляли ее основную бродвейскую аудиторию, а она презирала их. Особенно еврейских старух – мимо них она не могла пройти без стона отвращения. «Ты погляди только на эти рожи! – передернув плечиком, говорила она. – Взгляни на эти жуткие рожи!»
– У нее это принимало прямо-таки болезненную форму, – рассказывал Марри. – Евреи, недостаточно хорошо скрывавшие свою национальную принадлежность, вызывали у нее жуткое отвращение. Она существовала в какой-то параллельной реальности. Словно вокруг нее не жизнь, а некое ее искаженное подобие. Она могла вполне убедительно изображать рафинированную леди, чем непрестанно и занималась. Тихий голос. Точная лексика. Когда-то в двадцатых британская манерность была в моде, и многие американские девушки ее в себе культивировали, если хотели стать актрисами. В случае с Эвой Фрейм, которая тоже тогда начинала в Голливуде, эта маска прилипла и затвердела. Маска гранд-дамы застыла, как застывает многослойный лак, и лишь где-то внутри горел живой фитилек, но этот фитилек вовсе не был таким уж аристократичным. Она знала все светские ухищрения, владела благостной улыбкой, искусством драматичной паузы и умолчания, пользовалась всеми утонченными жестами. Но вдруг собьется с этого своего параллельного курса, который у нее вроде как бы даже и совпадал с реальной жизнью, и происходит такое, от чего тебя прямо в жар бросает.
– А я и не замечал, – сказал я. – Ко мне она всегда была добра и внимательна, старалась, чтобы я чувствовал себя раскованно, хотя было очень нелегко. Я был чувствительным ребенком, а в ней было много от кинозвезды, много этакого апломба, сохранившегося даже в те радиовремена.
Еще не договорив, я же опять вспоминал вечер в «Мечети». Она тогда призналась мне – мальчишке, который в ее присутствии вообще рот раскрыть боялся, – что не знает, с какими словами обратиться к Полу Робсону, и в его присутствии у нее язык отнимается. «Скажи, ты тоже перед ним трепещешь, не только я? – прошептала она так, словно нам обоим было по пятнадцать. – Он самый прекрасный мужчина из всех, кого я когда-либо видела. Мне даже стыдно – не могу оторвать от него глаз».
Я понимал ее, потому что сам не мог наглядеться на нее: смотрел так, словно, если буду вглядываться достаточно долго, разгляжу нечто важное. Смотрел не только потому, что отдавал должное изяществу ее жестов, той значительности, с которой она держалась, и неопределимой утонченности ее красоты – красоты то темной, яркой, то нежной и застенчивой и постоянно туда-сюда перетекающей, красоты, в наивысшем своем расцвете бывшей, наверное, просто магической, – но, главным образом, потому, что, несмотря на всю ее сдержанность, нечто в ней почти видимым образом трепетало и менялось, в ней ощущалось непостоянство; в тот момент, правда, я это объяснял себе восторгом, которого она не могла не испытывать просто оттого, что она Эва Фрейм.
– Помните тот день, когда я впервые встретил Айру? – спросил я. – Вы тогда вдвоем работали, снимали навесы с окон. Что он у вас делал? Это было в октябре сорок восьмого года, за несколько недель до выборов.
– А, это был дурной день. Тот день я помню очень хорошо. У Айры были неприятности, и в то утро он приехал в Ньюарк, чтобы погостить у нас с Дорис. Две ночи спал на кушетке. Тогда такое в первый раз случилось. Пойми, Натан, их брак был чересчур неравным, с самого начала он был обречен. Нечто вроде этого Айра уже пробовал прежде, правда, на другом конце социальной лестницы. Все было очевидно. Чудовищная разница темпераментов и интересов. Это было заметно всем.
– Кроме Айры?
– Чтобы Айра что-то заметил? Я тебя умоляю! Как бы так помягче выразиться… ну, ведь он, во-первых, влюблен в нее был. Они познакомились, он влюбился и первым делом пошел и купил ей затейливую такую пасхальную шляпу, которую она не надела бы никогда в жизни, потому что ее вкус в одежде определял Диор. Но он-то не знал, что такое Диор, взял да и купил ей огромную смешную дорогущую шляпу и сделал так, чтобы ей ее доставили на дом после их первого свидания. Ошеломленный любовью и звездностью, он был ослеплен ею. Она и впрямь была ослепительна, а у ослепленных своя логика.
Что она в нем нашла, в неотесанном медведе, который с ходу покорил Нью-Йорк и получил непыльную работу в мыльной опере? Ну, тут большой загадки нет. После короткой адаптации он был уже не совсем медведь, он был звездой программы «Свободные и смелые», а это другое дело. Потом – в какой-то мере на Айру распространялись качества его героев. Я-то никогда на это не покупался, но средний слушатель верил, что он и есть их воплощение. Будто над ним сияет этакий нимб героической чистоты. И он сам в себя верил, так что стоило ему войти в комнату – бац, и готово. Пришел на вечеринку, а там она. Одинокая актриса за сорок, трижды разведенная, а тут новое лицо, новый мужчина замаячил, да такой импозантный, а она – ах, бедняжечка, да такая знаменитая, и вот она уже вся принадлежит ему без остатка. Ведь все так и бывает, правда? У каждой женщины свои способы обольщения, а слабость, подчинение – это любимый приемчик Эвы. С другой стороны – что ж, чистая душа, великан, нескладный увалень с огромными руками, который был рабочим на фабрике, был грузчиком, а теперь актер. Мужчины такого типа достаточно привлекательны. Трудно поверить, что этакий простачок может быть чутким и нежным. Как интересно, правда? – нежная неопытность, доброта грубого великана; в таком духе. Для нее это было неотразимо. Да как она вообще могла такого великана упустить? Плюс экзотика: сколько он в жизни испытал, сколько горького изведал. Она чувствовала, что он-то действительно жил, а он, когда услышал ее историю, тоже почувствовал, что уж она-то и впрямь жила!
Когда они познакомились, Сильфида была отправлена на лето во Францию к отцу, так что к этой стороне ее жизни Айра не был заранее подготовлен. Вся ее мощная, хотя и sui generis[8]8
Своеобразная (лат.)
[Закрыть]материнская сущность оказалась обращена на него, и у них все лето была полная идиллия. У парня матери не было с семи лет, он изголодался по внимательной, тонкой заботе, которую она щедро на него расточает, они живут без дочери, одни в доме, а ведь перед тем он, с тех пор как приехал в Нью-Йорк, как и положено истому пролетарию, жил в какой-то трущобе в Нижнем Ист-сайде. Ютился в дешевой конуре, ел в дешевых забегаловках, и вдруг они оказываются вдвоем в этом ее доме на Западной Одиннадцатой улице, как в крепости; стоит лето, кругом Манхэттен, все просто здорово, жизнь – это рай. Фотографии Сильфиды развешаны по всему дому, Сильфида на них маленькая девочка в передничке, и он в восторге от того, какая Эва любящая мать. Она рассказывает ему о своем ужасном опыте с мужчинами и замужествами, рассказывает о Голливуде, о тиранах-режиссерах и филистерах-продюсерах, ужасной, жуткой тамошней безвкусице, и получается Отелло наоборот. «Нет, – ахал в данном случае он; – какая жизнь! Я вне себя от слез и удивления», – то есть в результате он ее «за муки полюбил». Айра заинтригован, зачарован, а главное, он ей нужен! А как же: женщина страдает! Прекрасная женщина, которая страдает, которая много пережила. Духовное существо с декольте. Такой большой и сильный, он бросился вперед – кого еще и защищать, как не ее?
Даже привез ее в Ньюарк знакомить с нами. Выпили у нас дома, потом все вместе двинулись в «Таверну» на Элизабет-авеню. Все в полном ажуре. Ничего такого, что было бы странно и необъяснимо. Она показалась даже удивительно легкой в общении. В тот вечер, когда он впервые привел к нам Эву и мы вместе отправились в ресторан, я сам ничего дурного не заметил. Должен честно сознаться: не только Айра не сумел ничего предвидеть. Он не разобрался в том, кто она есть на самом деле, потому что никто бы не разобрался. Это было совершенно невозможно. На людях Эва так драпировалась этой своей культурностью, что ее не было видно вовсе. Ну и вот, как я уже говорил, там, где другой, может, чуть придержал бы коней, Айра рванул наудалую.
Тогда мне бросились в глаза не ее какие-то неадекватности, а его. Она показалась мне слишком умной для него, слишком – как это теперь говорят? – гламурной, глянцевой и, конечно же, слишком развитой культурно. Подумал: надо же – кинозвезда, а с головой! Выяснилось, что она с детства целенаправленно читала. Не думаю, чтоб у меня на полках нашелся хоть один роман, о котором она не смогла бы поговорить с полным знанием дела. В тот вечер как-то так даже носилось в воздухе, что в глубине души из всех занятий в жизни она предпочитает чтение книг. Возьми какой-нибудь роман девятнадцатого века – она там помнит все хитросплетения сюжета; я всю жизнь литературу преподаю, и то не помню.
Конечно, она показывала товар лицом. Конечно, как и все мы при первом знакомстве, она была начеку, тщательно прятала все, что было в ней плохого. Но хорошее-то было, ведь не отнимешь! Что было, то было, и вроде настоящее и не напоказ, а в человеке такого уровня это очень располагает. Конечно же, я видел – не мог не видеть, – что никакой это не союз душ, очевидно предназначенных друг для друга. Я более чем подозревал, что у них между собой вообще нет ничего общего. Но в тот первый вечер я сам был ослеплен тем, что принял за ее внутреннюю сущность, не говоря уже о внешности.
Потом, не забудь о воздействии славы. Мы с Дорис выросли на ее немых фильмах. Она снималась всегда с мужчинами постарше, высокими, часто седовласыми, и выглядела совершенной девочкой, дочуркой – даже, скорее, внученькой, – а эти мужчины вечно пытались поцеловать ее, а она им вечно говорила «нет». Чтобы разогреть публику в кинозале, в те дни большего не требовалось. Был такой ее фильм, может быть даже ее первый, – назывался «Девушка с сигаретами». Эва, продавщица сигарет, работает в ночном клубе, а в конце фильма, помнится, происходит благотворительный прием, на который она приходит с владельцем клуба. Дело происходит на Пятой авеню, в особняке богатой, спесивой вдовы, девушка-продавщица одета в форму медсестры и выставлена на аукцион – кто больше даст, чтобы поцеловать ее, а деньги пойдут на Красный Крест. Каждый раз, когда очередной претендент перебивает заявку другого, Эва прикрывает рот ладошкой и хихикает из-под нее, словно гейша. Ставки вздымаются выше и выше, и толстые светские дамы смотрят на это с ужасом. Но когда выдающийся банкир с черными усами (Карлтон Пеннингтон) называет астрономическую сумму в тысячу долларов и подступает к ней, чтобы запечатлеть на ее губах долгожданный для всех нас поцелуй, дамы в умопомрачении тоже бросаются вперед, и вместо поцелуя «в диафрагму» на экране оказываются их толстые, светские зады, все на свете заслонившие.
Тогда, в тысяча девятьсот двадцать четвертом, это было нечто! Да и сама Эва была нечто. Как она лучезарно улыбалась, как беспомощно и безнадежно поводила плечиком; потом игра глазами: как они в те времена играли глазами! – и она всем этим владела, а была ведь, по сути, девчонкой. Могла изобразить крушение надежд, гнев, изображала плач, охватив лоб ладонью; да ей и клоунские трюки удавались. Радуясь, бегала вприпрыжку. Скакала от радости. Очаровашка. Играла то бедную продавщицу сигарет, то бедную прачку, которая знакомится с богатым франтом, а то еще богатую балованную девчонку, ну совершенно павшую к ногам трамвайного кондуктора. Все фильмы были о преодолении классовых барьеров. Вот уличная сцена: мельтешение бедных иммигрантов с их грубой энергетикой; а вот обед избранных: американские богачи с их чопорностью и всяческими табу. Детский Драйзер. Сейчас эти вещи невозможно смотреть. Да и тогда на них только из-за нее ходили.
Мы ведь ровесники – Дорис, Эва и я. В Голливуде она начинала в семнадцать, потом – задолго еще до войны – продолжила на Бродвее. Мы с Дорис видели ее с галерки в некоторых пьесах, и она была, ты знаешь, очень ничего. Сами-то пьесы были так себе, но как театральная актриса она неплохо смотрелась и была совсем не то, что можно было бы ожидать по сделавшим ее звездой девчоночьим ролям в немом кино. На сцене у нее был дар заставлять вещи не очень умные казаться умными и тонкими, а вещи несерьезные у нее приобретали какую-то, что ли, значительность. Вот странно: на сцене в ней все было так взвешенно, гармонично. Как человек она имела склонность все преувеличивать, а вот как театральная актриса – наоборот: сплошная умеренность, такт, никакого преувеличения. Впоследствии, после войны, мы услышали ее по радио (благодаря Лорейн: она у нас была главная радиослушательница), так ведь даже в постановки «Американского радиотеатра» она вносила какой-то вкус, причем даже в самые жуткие из них. И тут вдруг она у меня в гостиной, смотрит книги у меня на полках, говорит со мной о Мередите, о Диккенсе, о Теккерее… Господи, ну что женщина с таким опытом, с такими интересами нашла в моем брате?
Что они поженятся, я в тот вечер и помыслить не мог. Хотя знакомство с нею явно льстило его тщеславию; тогда, в «Таверне», за омарами «термидор», он был взволнован и чертовски ею гордился. В самом шикарном из ресторанов Ньюарка, какой только мог себе позволить еврей, и вы таки посмотрите, кто это с Эвой Фрейм, королевой богемы: так это же наш бывший хулиган с Фабричной заставы, а держится-то как уверенно, будто он над ней начальник! Ты, кстати, знал, что Айра некоторое время в качестве помощника официанта собирал в «Таверне» со столов посуду? Когда бросил школу, пытался и на лакейском поприще подвизаться. Недолго, около месяца. Великоват был, чтобы в кухонную дверь с разбега прошмыгивать с полными подносами. Как тысячную тарелку кокнул, его уволили, тут он и рванул в округ Сассекс на цинковые копи. И вот, через двадцать лет снова в «Таверне» – сам радиозвезда, да с другой звездой под ручку, да перед братом и невесткой так и красуется. Властелин жизни, купающийся в своем торжестве.
Владелец «Таверны» Тейгер – Сэм Тейгер – Эву заметил и подошел к их столику с бутылкой шампанского. Айра пригласил его с нами выпить и давай потчевать историей о том, как он в двадцать девятом тридцать дней в «Таверне» посуду собирал – конечно, теперь, когда ясно, что жизнь прошла не даром, собравшиеся рады были послушать о его злоключениях, тем более это так забавно, что он опять оказался здесь. Всем нам понравилось, как он со смехом рассказывал о совсем невеселых тогдашних своих делах. Тейгер пошел в свой офис, вернулся с фотоаппаратом и сделал снимок, как мы вчетвером едим; потом этот снимок висел в фойе вместе с фотографиями других знаменитостей, которые там обедали. Ничто не помешало бы этой фотографии довисеть там и до шестьдесят седьмого (после уличных беспорядков «Таверна» в том году навсегда закрылась), не попади Айра шестнадцатью годами раньше в черные списки. Я так думаю, что, когда это случилось, хозяева «Таверны» на следующий же день сняли снимок со стены – так, словно его жизнь прошла все-таки даром.
Да, так на чем я остановился? – а, идиллия, самое начало. Сперва он еще возвращается ночевать в свою съемную комнатенку, но постепенно перестает, все чаще остается у нее, при этом они не дети, да женщина в последнее время мужчинами не слишком-то и замучена, так что все просто чудненько, они горят от страсти, запертые вдвоем в доме на Западной Одиннадцатой улице, – они как пара сексуальных маньяков, вместе привязанных к кровати. Этакая непринужденная интрижка вослед уходящей молодости. Когда отпускают тормоза и вожжи, влюбляются и чудят. Для Эвы это избавление, освобождение, это сбрасывание с себя ярма. Это ее спасение. А что, ведь он, пожалуй, предоставит ей новый сценарий, новую роль, если она захочет. В сорок один она думала, что все кончено, а выходит, нет – значит, она спасена! «Что ж, – говорит она ему, – не зря я так долго ждала, терпела, хранила себя для будущего!»
Она говорит ему такие вещи, которых прежде никто не говорил. Их роман она называет «нашим невероятно, болезненно прекрасным и странным чувством». Говорит: «Я в нем все более растворяюсь». Говорит ему: «Иногда разговариваю с кем-нибудь, и вдруг – раз! – меня как уносит куда-то». Она называет его топ prince. Цитирует Эмили Дикинсон. Это ему-то, Айре Рингольду – Эмили Дикинсон! «С тобою – в Пустыню! / С тобою – в огонь! / С тобой – в тамариндовый Лес!..»
Ну, и Айра чувствует: это любовь всей его жизни. А когда имеешь любовь всей жизни, о мелочах не думаешь. Когда такую вещь нашел – держи, ее не выбросишь. Они решают пожениться, и, когда Сильфида возвращается из Франции, Эва ей это объявляет. Мамочка опять выходит замуж, но на сей раз за чудесного человека. И она думает, что Сильфида на это купится. А ведь Сильфида – она из старого сценария!
Для Айры Эва Фрейм была весь мир, большой и сверкающий. Да и кто скажет, что это не так? Он не ребенок, видал всякие виды, умел за себя постоять. Но Бродвей? Голливуд? Гринич-виллидж? Это ему в новинку. Насчет личных дел Айра был не самым умным в мире человеком. Да, он до многого дошел своим умом. Сам и на пару с О'Деем проделал большой путь, далеко ушел от Фабричной заставы. Но это все по политической линии. Для этого такой уж остроты ума не требовалось. То есть «мыслить» для этого как раз не нужно было вовсе. Усвоил псевдонаучный марксистский жаргон, набрался утопических клише для иллюстрации и давай, потчуй этим месивом кого-нибудь такого же необразованного, так же не наученного думать самостоятельно, как и ты, вербуй в свои сторонники людей, настолько не умеющих работать головой, что Идеи Великого Переустройства Мира их своим блеском сразу ослепляют, да ежели еще и голова не очень светлая, а возмущения и гнева накопилось, как у Айры… Но это отдельная тема – связь между озлобленностью и неспособностью самостоятельно мыслить.
Ты меня спрашиваешь, что привело его в Ньюарк в день вашего знакомства? Айра был не из тех, кто в жизни действует разумно, кто осмотрительно решает возникающие в супружестве проблемы. А это были еще первые сполохи, всего ведь два-три месяца прошло, как он женился на звезде экрана, сцены и радио и переехал жить в ее городскую резиденцию. Как мог я объяснить ему, что это ошибка? Да при его тщеславии к тому же. Мой братец о себе был весьма высокого мнения. Но и масштабы сопоставлять мог здраво. В нем был этакий театральный инстинкт, что ли, нескромное такое отношение к себе. Не думай, что он отказался бы стать важной персоной. К такой возможности люди привыкают за три дня, и их это очень бодрит. Все вокруг вдруг становится достижимо, все движется по мановению руки, все здесь и сейчас – и это же его драма во всех смыслах этого слова. Он справился, он провернул большой гешефт и теперь сам ставит представление, которое есть его собственная жизнь. Он опьянен нарциссической иллюзией, будто ему удалось выскочить из реальности, где сплошные утраты и боль, будто его жизнь не пуста, не напрасна – да ну! – наоборот. Хватит бродить в потемках своей ограниченности. Хватит быть великаном-изгнанником, пилигримом, чей удел быть вечно всем чужим. А он вот смело – раз! – и в дамках. Прочь, путы безвестности! Я новый, я иной, я вещий! Сколько в этом пьяного куража! Наивная мечта? – а вот сбудется! Гордый Айра, перевоплощенный Айра. Большому кораблю большое плавание. Ну, плыви-плыви.
Кроме того, однажды я успел уже ему сказать: ошибка, мол, ошибка! – а он после этого полтора месяца со мной не разговаривал, пока я сам к нему в Нью-Йорк не съездил, в ноги не кинулся – прости, я был не прав, давай забудем, – еле уговорил. Если бы я полез к нему с этим вторично, он бы вообще меня пристрелил к чертям собачьим. А полный, окончательный разрыв – ужасен был бы для нас обоих. Айра ведь у меня, можно сказать, на руках вырос. Когда мне было семь лет, я его в колясочке по улице выгуливал. Потом умерла наша мать, отец снова женился, и в дом вошла мачеха; не будь меня, Айра прямиком попал бы в исправительную школу. Мама-то у нас чудесная была. Но ей тоже несладко пришлось. Быть замужем за нашим папочкой. Это вам не пикник на природе.
– А что представлял собой ваш отец? – спросил я.
– Знаешь, не будем в это вдаваться.
– Вот и Айра тоже всегда так говорил.
– А что тут еще скажешь. У нас был отец, который… Вообще-то потом, много позже, я понял, что с ним происходило. Но тогда уже было поздно. Хотя мне в итоге повезло куда больше, чем брату. Когда мама умерла, когда кончились все те ужасные месяцы в больнице, я был уже старшеклассник. Потом получил стипендию в Университете Ньюарка. Шел куда надо. А Айра был ребенком. Трудным ребенком. Невоспитанным. И разуверившимся во всех и вся.
Может, слышал историю о птичьих похоронах в бывшем Первом околотке, нет? – про то, как один местный сапожник хоронил любимую канарейку. Из этого становится понятно, насколько Айра был испорченным – и насколько не был. Это было в тысяча девятьсот двадцатом. Мне было тринадцать, Айре семь, а на Бойден-стрит, в паре остановок от нашего дома, жил один холодный сапожник, набойки прибивал, Руссоманно – Эмидио Руссоманно, обтерханный такой старикашка, маленький, ушастый, с худым лицом и седой бородкой клинышком, ходил всегда в заношенном пиджачишке столетней старости. Для компании у себя в мастерской Руссоманно держал канарейку. Звал ее Джимми. Этот Джимми долго у него жил, а потом съел что-то неподобающее да и помер.
Руссоманно был безутешен. Так он что сделал: нанял похоронный оркестр с катафалком, две кареты с лошадьми, и после формального прощания (канарейка лежала у него в сапожной мастерской под распятием, красиво убранная цветами, и свечи вокруг зажженные…) – короче, после гражданской панихиды по улицам двинулась похоронная процессия, по всему району прошли – мимо бакалеи Дель Гуэрцио (у них там перед входом всегда лежали полные корзины дешевых моллюсков – корзины большие такие, не обхватишь, а в окне всегда американский флаг), мимо фруктового киоска Мелильо, мимо булочной Джордано, а дальше там еще была одна лавка, где выпечкой торговали: «Пирожник Арре: Слойки с итальянским вкусным хрустом». Потом мимо мясной торговли Бьонди, шорной лавки Де Лукка, гаража Де Карло, кофейни Д'Инносенцио, обувного магазина Паризи, магазина велосипедов Ноле… дальше там была, кажется, latteria[9]9
Молочная (ит).
[Закрыть]Челентано, потом сразу бильярдная Гранде и две парикмахерских – Бассо и Эспозито, а рядом станок чистильщика с двумя обшарпанными столовскими стульями, чтобы сесть на которые клиентам нужно было предварительно взобраться на высокий помост.
Сорок лет уже, как все это исчезло. В пятьдесят третьем городские власти распорядились итальянский квартал подчистую снести, чтоб высвободить место для многоэтажного дешевого жилья. В девяносто четвертом дешевые высотки взорвали – это на всю страну по телевизору показывали. К тому времени там никто не жил уже лет двадцать. Для жилья их признали непригодными. А теперь там и вовсе пустырь. Церковь Святой Лючии и пустырь. Все, что осталось. Приходская церковь, но ни прихода, ни прихожан.
Хотя нет, осталось еще кафе Никедеми на Седьмой авеню, потом кафе «Рим», тоже на Седьмой, и банк Д'Ауриа – он тоже на Седьмой. Тот банк, между прочим, который перед самой Второй мировой войной открыл кредит Муссолини. Когда Муссолини взял Эфиопию, священник полчаса звонил в колокола. Здесь, у нас в Америке, в самом центре Ньюарка!
М-да. Процессия шла мимо макаронной фабрики, фабрики бижутерии, каменотесной мастерской и театра марионеток, какая-то киношка там была еще… дальше, за итальянским кегельбаном, громадный ледник, за ним типография, ну, и потом уже шли мимо клубов всяких, ресторанов. Мимо кафе «Виктория» – это знаменитое было место, его бандюган держал, Ричи Боярдо. Когда в тридцатых Боярдо вышел из тюрьмы, он специально под тот кабак дом выстроил – «Замок Витторио», на углу Восьмой и Летней. Чтобы в этом замке пообедать, бонзы шоу-бизнеса, бывало, приезжали аж из Нью-Йорка. Там, кстати, Джо Ди-Маджио[10]10
Джозеф Пол Ди-Маджио (1914–1999) – один из самых знаменитых профессиональных бейсболистов Америки.
[Закрыть] питался, когда бывал наездами в Ньюарке. И помолвку со своей девушкой он тоже там праздновал. Как раз из этого-то замка Боярдо и правил всем центром города – тогда это называлось «Первый околоток». Ричи Боярдо рулил своими итальянцами в Первом околотке, а Лонги Цвильман рулил евреями в Третьем, и эти два гангстера беспрерывно воевали.
Минуя несчетное множество салунов, процессия двигалась с востока на запад, к северу по одной улице, к югу по следующей, до муниципальных бань на Клифтон-авеню. (Самым впечатляющим строением после церкви и кафедрального собора в Первом околотке были бани – тяжелое старое здание; когда был маленьким я, а потом Айра, мама нас туда водила мыть; отец туда тоже хаживал; душ бесплатно, и один цент за полотенце.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.