Текст книги "Пармская обитель"
Автор книги: Фредерик Стендаль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
– Ваше сиятельство, я не понимаю вас! Вы человек такой умный, такой ученый… для чего же вы все это говорите мне? Ведь я ваш верный слуга. Напрасно вы так осторожны со мной, ваше сиятельство. Такие слова надо говорить публично или на суде.
«Этот человек считает меня убийцей и все же любит меня по-прежнему», – подумал Фабрицио, ошеломленный таким открытием.
Через три дня после отъезда Пепе он, к великому своему удивлению, получил огромный пакет с печатью на шелковом шнурке, как во времена Людовика XIV, адресованный его сиятельству монсиньору Фабрицио дель Донго, главному викарию Пармской епархии, канонику и т. д.
«Неужели эти титулы все еще относятся ко мне?» – подумал он с усмешкой. Послание архиепископа Ландриани было образцом логики и ясности, в нем не меньше чем на девятнадцати страницах большого формата превосходно излагалось все, что произошло в Парме в связи со смертью Джилетти.
«Если бы французская армия под командой маршала Нея подошла к городу, это не произвело бы большего впечатления, – писал ему добрый архиепископ. – За исключением герцогини и меня, возлюбленный сын мой, все уверены, что вы изволили убить скомороха Джилетти. Если бы такое несчастье и случилось с вами, подобные истории всегда можно с легкостью замять при помощи двухсот луидоров и шестимесячного путешествия; но Раверси хочет воспользоваться случаем, чтобы сбросить графа Моску. В обществе вас осуждают не за ужасный грех убийства, но лишь за неловкость, или, вернее, за дерзкое нежелание прибегнуть к услугам bulo (то есть своего рода наемного бретера). Я передаю вам суть тех речей, какие слышу вокруг себя. Со времени этого несчастья, о котором я не устану скорбеть, я ежедневно бываю в трех самых влиятельных домах нашего города, дабы иметь возможность при случае защитить вас. И, быть может, малый дар слова, ниспосланный мне небом, никогда еще не находил себе более праведного применения».
Пелена спала с глаз Фабрицио; герцогиня в своих многочисленных письмах, преисполненных сердечных излияний, ни разу не снизошла до того, чтобы рассказать ему о происходящих событиях. Она клялась, что навсегда покинет Парму, если он вскоре не вернется туда триумфатором. «Граф сделает для тебя все, что в силах человеческих, – писала она в письме, приложенном к посланию архиепископа. – Что же касается меня, то из-за твоих замечательных похождений мой характер совершенно изменился: я теперь скупа, как банкир Томбоне; я рассчитала всех рабочих и, более того, продиктовала графу опись моего состояния, и оно оказалось менее значительным, чем я думала. После смерти графа Пьетранеры, чудесного человека (к слову сказать, тебе скорее следовало бы отомстить за него, чем сражаться с таким ничтожеством, как Джилетти), у меня осталась рента в тысячу двести франков и долгов на пять тысяч; между прочим, помнится, у меня было тридцать пар белых атласных туфель, выписанных из Парижа, и только одна пара башмаков для улицы. Знаешь, я почти уже решила взять те триста тысяч франков, что мне оставил герцог, а прежде я хотела на эти деньги воздвигнуть ему великолепную гробницу. Кстати, главный твой враг, вернее, мой враг, – маркиза Раверси. Если ты скучаешь в Болонье, скажи лишь слово, – я приеду повидаться с тобою. Посылаю тебе еще четыре векселя», и т. д., и т. д.
Герцогиня ни слова не писала Фабрицио, какое мнение составилось в Парме о его деле: прежде всего она хотела его утешить, а кроме того, считала, что смерть столь презренного существа, как Джилетти, не такая уж большая важность и не может быть поставлена в упрек носителю имени дель Донго. «Сколько всяких Джилетти наши предки отправили на тот свет, – говорила она графу, – и никому в голову не приходило укорять их за это».
Итак, Фабрицио был крайне удивлен, впервые представив себе истинное положение вещей; он принялся изучать письмо архиепископа; к несчастью, и сам архиепископ считал его более осведомленным, чем это было в действительности. Фабрицио понял, что торжество маркизы Раверси основано главным образом на невозможности найти свидетелей – очевидцев рокового поединка. Камердинер, который первым доставил в Парму вести о нем, во время схватки находился в таверне деревни Сангинья; Мариетта и старуха, состоявшая при ней в роли мамаши, исчезли, а веттурино, который их вез, маркиза подкупила, и он давал убийственные показания.
«Хотя следствие окружено глубочайшей тайной, – писал добрый архиепископ своим цицероновским стилем, – и руководит им главный фискал Расси, о котором единственно лишь христианское милосердие не дозволяет мне говорить дурно, но который преуспел в жизни, травя несчастных обвиняемых, как собака травит зайцев, хотя именно этот Расси, человек невообразимо коварный и продажный, руководит процессом по поручению разгневанного принца, мне все же удалось прочесть три показания веттурино. К несказанной моей радости, этот негодяй сам себе противоречит. И поскольку я пишу сейчас главному своему викарию, будущему моему преемнику в руководстве епархией, добавлю, что я вызвал к себе священника того прихода, где живет сей заблудший грешник. Скажу вам, возлюбленный сын мой, но при условии соблюсти тайну исповеди, что этому священнику уже известно через жену вышеозначенного веттурино, сколько экю получено им от маркизы Раверси; не осмелюсь утверждать, что маркиза потребовала от него возвести на вас клевету, но это вполне возможно. Деньги были переданы веттурино через слабодушного пастыря, исполняющего при маркизе недостойные обязанности, и я вынужден был вторично запретить ему совершать богослужение. Не стану утомлять вас рассказом о других принятых мною мерах, ибо вы вправе были ожидать их от меня, и они к тому же являются моим долгом. Некий каноник, ваш коллега в соборном капитуле, к слову сказать, слишком уж часто вспоминающий о том, какой вес придают ему родовые поместья, единственным наследником которых он стал по соизволению господню, позволил себе сказать в доме графа Дзурлы, министра внутренних дел, что считает доказанной вашу виновность в этом пустяковом деле (он говорил об убийстве несчастного Джилетти). Я вызвал его к себе и в присутствии трех остальных моих старших викариев, моего казначея и двух священников, ожидавших приема, попросил его сообщить нам, своим братьям, на чем основана высказываемая им полная уверенность в преступлении одного из его коллег. Несчастный бессвязно бормотал какие-то нелепые доводы; все восстали против него, и, хотя я лично счел своим долгом добавить всего лишь несколько слов, он залился слезами и просил нас засвидетельствовать чистосердечное признание им своего заблуждения; после этого я обещал ему от своего имени и от имени присутствовавших на собеседовании сохранить все в тайне, при условии, однако, что он все свое рвение направит на то, чтобы рассеять ложное впечатление, какое могли создать его речи за последние две недели.
Не буду повторять вам, возлюбленный сын мой, то, что вы, должно быть, давно уже знаете, а именно, что из тридцати четырех крестьян, работавших на раскопках, производимых графом Моской, и, по утверждению Раверси, нанятых вами в пособники для совершения преступления, тридцать два человека находились в канаве и заняты были своей работой, когда вы подобрали охотничий нож и употребили его для защиты своей жизни от человека, нежданно напавшего на вас. Два землекопа, стоявшие у канавы, крикнули остальным: «Монсиньора убивают!» Уже одни эти слова с полнейшей ясностью доказывают вашу невиновность! И что же! Главный фискал Расси утверждает, что оба эти землекопа скрылись! Более того, разыскали восемь человек из тех, что находились в канаве; на первом допросе шестеро из них показали, что они слышали крик: «Монсиньора убивают!» Окольными путями я узнал, что на пятом допросе, происходившем вчера, пятеро уже заявили, будто хорошо не помнят, сами ли они это слышали или им об этом рассказывал кто-то из товарищей. Мною дано распоряжение узнать, где живут эти землекопы, и приходские их священники постараются им внушить, что они погубят свою душу, если поддадутся соблазну ради нескольких экю извратить истину».
Добрый архиепископ вдавался в бесконечные подробности, как это видно из приведенных отрывков его послания. В конце он добавил, перейдя на латинский язык:
«Дело это является не чем иным, как попыткой сменить министерство. Если вас осудят, то приговором будет смертная казнь или каторга. Но тогда я вмешаюсь и с архиепископской кафедры заявлю, что мне известна полная ваша невиновность, что вы лишь защищали свою жизнь от разбойника, посягнувшего на нее, и, наконец, что я запретил вам возвращаться в Парму, пока в ней торжествуют ваши враги. Я даже решил заклеймить главного фискала, как он того заслуживает, – ненависть к этому человеку настолько же единодушна, насколько редко можно встретить уважение к нему. И, наконец, накануне того дня, когда фискал вынесет свой несправедливый приговор, герцогиня Сансеверина покинет город, а может быть, и государство Пармское; в таком случае граф, несомненно, подаст в отставку. Весьма вероятно, что тогда в министерство войдет генерал Фабио Конти, и маркиза Раверси победит. Самое плохое в вашем деле то, что установление вашей невиновности и пресечение подкупа свидетелей не было поручено какому-нибудь сведущему человеку, который предпринял бы для этого нужные шаги. Граф полагает, что он выполняет эту обязанность, но он слишком большой вельможа, чтобы входить во все мелочи; более того, по обязанности министра полиции он вынужден был в первый момент предписать самые суровые меры против вас. Наконец, осмелюсь ли сказать? Наш августейший государь уверен в вашей виновности или по крайней мере притворно выказывает такую уверенность и вносит какое-то ожесточение в это дело».
(Слова наш августейший государь и притворно выказывает такую уверенность написаны были по-гречески, но Фабрицио был бесконечно тронут тем, что архиепископ осмелился их написать. Он вырезал перочинным ножом эту строчку из письма и тотчас же уничтожил бумажку.)
Фабрицио был так взволнован, что раз двадцать прерывал чтение письма. В порыве горячей признательности он сразу же ответил архиепископу письмом в восемь страниц. Часто ему приходилось поднимать голову, чтобы слезы не капали на бумагу. На другой день, собираясь уже запечатать письмо, он нашел, что тон его слишком светский. «Надо написать по-латыни, – решил он, – это покажется учтивее достойному архиепископу». Но, старательно закругляя красивые и длинные периоды, превосходно подражающие цицероновским, он вспомнил, что однажды архиепископ, говоря о Наполеоне, упорно называл его Буонапарте, и все умиленное волнение, накануне доводившее его до слез, мгновенно исчезло. «Ах, король Италии! – воскликнул он. – Столько людей клялись тебе в верности при твоей жизни, а я сохраню ее и после твоей смерти. Архиепископ меня, конечно, любит, но любит за то, что я дель Донго, а он сын мелкого буржуа». Чтобы не пропало впустую красноречивое письмо, написанное по-итальянски, Фабрицио сделал в нем кое-какие необходимые изменения и адресовал его графу Моске.
В тот же самый день Фабрицио встретил на улице Мариетту; она вся вспыхнула от радости и подала ему знак следовать за ней поодаль. Вскоре она вошла в какой-то пустынный портик; там она еще ниже опустила на лицо черное кружево, по местному обычаю покрывавшее ей голову, так что никто не мог бы ее узнать; затем она быстро обернулась.
– Как же это? – сказала она Фабрицио. – Вы совсем свободно ходите по улицам?
Фабрицио рассказал ей свою историю.
– Боже великий! Вы были в Ферраре? А я вас так искала там! Знаете, я поссорилась со своей старухой; она хотела увезти меня в Венецию, но я понимала, что вы туда никогда не приедете, потому что вы у австрийцев в черном списке. Я продала свое золотое ожерелье и приехала в Болонью: предчувствие говорило мне, что тут ждет меня счастье, что я встречу вас. Старуха приехала вслед за мной через два дня. Поэтому я не зову вас к нам в гостиницу: гадкая старуха опять будет выпрашивать у вас денег, а мне так за это бывает стыдно… С того ужасного дня (вы знаете какого) мы жили вполне прилично, а не истратили даже четвертой части ваших денег. Мне бы не хотелось бывать у вас в гостинице «Пеллегрино»: я боюсь афишировать себя. Постарайтесь снять комнатку на какой-нибудь тихой улице, и в час ave Maria (в сумерки) я буду ждать вас тут, под портиком.
С этими словами она убежала.
XIII
Все серьезные мысли были позабыты при нежданном появлении этой прелестной особы. Фабрицио зажил в Болонье в глубокой и безмятежной радости. Простодушная склонность весело довольствоваться тем, что наполняло его жизнь, сквозила и в его письмах к герцогине, так что она даже была раздосадована. Фабрицио едва заметил это; он только написал на циферблате своих часов сокращенными словами: «В письмах к Д. не писать: когда я был прелатом, когда я был духовной особой, – это ее сердит». Он купил двух лошадок, которые очень ему нравились; их запрягали в наемную коляску всякий раз, как Мариетта желала поехать с ним за город полюбоваться одним из тех восхитительных видов, которыми так богаты окрестности Болоньи; почти каждый вечер он возил ее к водопаду Рено. На обратном пути они останавливались у радушного Крешентини, считавшего себя до некоторой степени отцом Мариетты.
«Право, если это именно и есть жизнь завсегдатаев кофеен, напрасно я отвергал ее, считая такую жизнь нелепой для человека сколько-нибудь значительного», – говорил себе Фабрицио. Он забывал, что сам он в кофейню заглядывал лишь затем, чтобы почитать «Constitutionnel», что никто из светского общества Болоньи его не знал, и поэтому никакие утехи тщеславия не примешивались к его блаженству. Когда он не бывал с Мариеттой, вы бы увидели его в обсерватории, где он слушал курс астрономии; профессор питал к нему большую дружбу, и Фабрицио охотно давал ему по воскресеньям лошадей, чтобы он мог блеснуть со своей супругой на Корсо в Монтаньоле.
Ему неприятно было причинять огорчение кому-либо, даже существу самому недостойному. Мариетта решительно не желала, чтоб он встречался со старухой; но как-то раз, когда она была в церкви, Фабрицио явился к mammacia; она побагровела от злости, когда он вошел. «Вот случай показать себя настоящим дель Донго», – решил Фабрицио.
– Сколько Мариетта зарабатывает в месяц, когда у нее есть ангажемент? – спросил он с тем важным видом, с каким уважающий себя молодой парижанин входит на балкон театра Буфф.
– Пятьдесят экю.
– Вы лжете, как всегда. Говорите правду, а то, ей-богу, не получите ни сантима.
– Ну, ладно… В Парме она в нашей труппе получала двадцать два экю, когда мы имели несчастье познакомиться с вами; да я зарабатывала двенадцать экю; правда, мы обе давали Джилетти, нашему защитнику и покровителю, треть из того, что получали, но почти каждый месяц Джилетти делал подарок Мариетте, и этот подарок, наверное, стоил не меньше двух экю.
– Опять ложь! Вы, например, получали только четыре экю. Но если вы будете добры к Мариетте, я вам предлагаю ангажемент, как будто я импресарио; каждый месяц я буду давать двенадцать экю для вас лично и двадцать два для Мариетты; но если я увижу, что у Мариетты глаза заплаканы, я объявлю себя банкротом.
– Ишь гордец какой! Да ведь ваши щедроты нас разорят, – ответила старуха злобным тоном. – Мы потеряем avviamento (связи). Когда, к великому своему несчастью, мы лишимся покровительства вашего сиятельства, ни одна труппа нас знать не будет, везде уже наберут полный состав, и мы не получим ангажемента. Мы из-за вас с голоду умрем.
– Иди ты к черту! – сказал Фабрицио и вышел.
– Нет, к черту мне незачем идти, проклятый богохульник, а я пойду в полицию и расскажу, что вы монсиньор-расстрига и столько же права имеете называться Джузеппе Босси, как я.
Фабрицио, уже спустившийся было на несколько ступеней, вернулся.
– Во-первых, полиция лучше тебя знает мое настоящее имя. Но если ты вздумаешь на меня донести, если ты сделаешь эту подлость, – сказал он весьма строгим тоном, – с тобой поговорит Лодовико, и ты, старая карга, получишь полдюжины, а то и целых две дюжины ножевых ран и полгода проведешь в больнице, да еще без табака.
Старуха побледнела и, бросившись к Фабрицио, хотела поцеловать его руку.
– Согласна! Спасибо вам, что вы желаете позаботиться о нас с Мариеттой. Вы с виду такой добрый, что я вас принимала за простака, и, знаете ли, другие могут так же ошибиться. Советую вам держаться поважнее. – И она добавила с забавным бесстыдством: – Поразмыслите над этим и за добрый совет сделайте нам подарок: зима уже недалеко, купите мне и Мариетте по хорошему салопу из той прекрасной английской материи, что продается у толстого купца на площади Сан-Петроне.
Любовь прелестной Мариетты давала Фабрицио все радости нежнейшей дружбы, и он невольно думал, что подобное же счастье он мог бы найти близ герцогини.
«Но как, право, странно, – говорил он себе иногда, – я совсем неспособен на то всепоглощающее и страстное волнение, которое зовут любовью! Среди всех связей, какие по воле случая были у меня в Новаре и в Неаполе, разве мне встретилась хоть одна женщина, свидание с которой даже в первые дни было бы мне приятнее прогулки верхом на породистой и еще незнакомой мне лошади? Неужели то, что зовут любовью, опять-таки ложь? Я, конечно, люблю, но так же, как чувствую аппетит в шесть часов вечера! Неужели из такого довольно вульгарного влечения лжецы создали любовь Отелло, любовь Танкреда? Или надо считать, что я устроен иначе, чем другие люди? Неужели моя душа лишена этой страсти? Почему? Удивительная участь!»
В Неаполе, особенно в последнее время, Фабрицио встречал женщин, гордых своею красотой, родовитостью, поклонением знатных вздыхателей, которыми они пожертвовали ради него, и поэтому желавших властвовать над ним. Заметив такие намерения, Фабрицио весьма бесцеремонно и быстро порывал с ними. «Однако, – думал он, – если я когда-нибудь поддамся соблазну изведать несомненно жгучее наслаждение близости с той пленительной женщиной, что зовется герцогиней Сансеверина, я поступлю так же глупо, как некий недальновидный француз, зарезавший курицу, которая несла для него золотые яйца. Герцогине я обязан единственным счастьем, какое могут дать мне нежные чувства: моя дружба с ней – это моя жизнь. Да и чем бы я был без нее? Бедным изгнанником, обреченным на прозябание в полуразвалившемся замке около Новары. Помню, как в проливные осенние дожди мне по вечерам приходилось во избежание неприятных неожиданностей прикреплять раскрытый зонт над изголовьем моей кровати. Я ездил верхом на лошадях управителя; он терпел это из уважения к моей голубой крови (высокому моему происхождению), но уже стал находить, что я зажился у него; отец назначил мне содержание в тысячу двести франков и считал себя великим грешником за то, что кормит якобинца. Бедная матушка и сестры отказывали себе в новых платьях для того, чтобы я мог делать мелкие подарки моим любовницам. Проявлять щедрость таким путем мне было мучительно. Да и люди уже догадывались о моей нищете: окрестные молодые дворяне начали жалеть меня. Рано или поздно какой-нибудь фат выказал бы презрение к молодому неудачнику якобинцу – ведь в глазах всех этих господ я именно им и был. Я нанес бы или получил меткий удар шпагой, который привел бы меня в крепость Фенестрелло, или же мне вновь пришлось бы бежать в Швейцарию все с тем же пенсионом в тысячу двести франков. Счастьем избавления от всех этих бед я обязан герцогине, и вдобавок она чувствует ко мне ту страстную дружбу, которую, скорее, следовало бы мне питать к ней.
Я вырвался из нелепого и жалкого существования, которое превратило бы меня в животное, в унылого глупца, и уже четыре года живу в большом городе; у меня превосходный экипаж, я не знаю зависти и всяких низких чувств, процветающих в провинции. Тетка моя даже слишком добра: она журит меня, что я мало беру денег у ее банкира. Неужели я захочу навеки испортить свое чудесное положение? Неужели я захочу потерять единственного своего друга на земле? Для этого достаточно солгать прелестной женщине, равной которой нет, пожалуй, во всем мире, сказать этой женщине, к которой я чувствую самую горячую дружбу, «люблю тебя», хотя я не знаю, что такое любовь. И тогда она целыми днями будет корить меня, считая преступлением, что мне чужды восторги любви. Напротив, Мариетта не умеет заглянуть в мое сердце, ласки принимает за порывы души, думает, что я безумно влюблен, и считает себя счастливейшей женщиной.
На самом же деле то нежное волнение, которое, кажется, называют любовью, я немного чувствовал только близ юной Аникен из харчевни в Зондерсе, у бельгийской границы».
Теперь мы, к глубокому сожалению своему, должны рассказать об одном из самых дурных поступков Фабрицио; среди этой спокойной жизни жалкое тщеславие вдруг укололо его сердце, неуязвимое для любви, и завело его очень далеко. Одновременно с ним в Болонье жила знаменитая Фауста Ф***, бесспорно, одна из лучших певиц нашего века и, может быть, самая своенравная из женщин. Превосходный поэт, венецианец Буратти, написал о ней знаменитый сатирический сонет, который в то время был у всех на устах, от князей до последних уличных мальчишек:
«Хотеть и не хотеть, обожать и ненавидеть в один и тот же день, быть счастливой лишь в непостоянстве, презирать то, чему поклоняется свет, меж тем как свет поклоняется ей, – ты найдешь у Фаусты все эти недостатки, а также много других. Не смотри на эту змею! Безрассудный! Увидя ее, ты забудешь все ее причуды. А если тебе выпадет счастье услышать ее, ты забудешь самого себя, и в одно мгновение любовь совершит с тобою то же, что некогда Цирцея совершила со спутниками Улисса».
Это чудо красоты было в ту пору так очаровано огромными бакенбардами и дерзким высокомерием молодого графа М***, что даже терпело его отвратительную ревность. Фабрицио видел графа на улицах Болоньи и был возмущен видом превосходства, с которым тот гарцевал на лошади, снисходительно предоставляя зрителям любоваться его изяществом. Молодой граф был очень богат и считал, что ему все дозволено, но так как его prepotenze[22]22
Наглые замашки (ит.).
[Закрыть] навлекли на него вражду, он всегда появлялся со свитой из восьми – десяти одетых в его ливрею buli (головорезов), выписанных им из его поместий в окрестностях Брешии. Однажды, когда Фабрицио случилось услышать Фаусту, взгляд его раза два скрестился с грозным взглядом графа. Фабрицио поразила ангельская нежность голоса знаменитой певицы – ничего подобного он даже вообразить не мог; ей он обязан был минутами высокого счастья, представлявшими чудесный контраст с благодушным однообразием его тогдашней жизни. «Неужели это любовь?» – подумал он. Стремясь любопытства ради изведать это чувство, а также желая подразнить графа М***, пугавшего всех физиономией более грозной, чем у любого тамбурмажора, наш герой стал из мальчишеского озорства слишком часто прогуливаться перед дворцом Танари, который граф М*** снял для Фаусты.
Однажды вечером, когда Фабрицио проходил мимо дворца Танари, стараясь, чтобы Фауста его заметила, он услышал нарочито громкий хохот, которым встретили его графские buli, собравшиеся у ворот. Он помчался домой, захватил надежное оружие и еще раз прошелся перед дворцом. Фауста поджидала его, спрятавшись за решетчатым ставнем, и оценила эту смелость. Граф М***, ревновавший Фаусту ко всем на свете, больше всего стал ревновать к г-ну Джузеппе Босси и в ярости разразился нелепыми угрозами; после этого наш герой стал каждое утро посылать ему записочки следующего содержания:
«Г-н Джузеппе Босси уничтожает докучливых насекомых, живет в гостинице «Пеллегрино», виа Ларга, № 79».
Граф М***, привыкший к почтению, которым он обязан был своему огромному богатству, своей голубой крови и храбрости своих тридцати слуг, не пожелал понять смысл этих писем.
Совсем иные записочки Фабрицио посылал Фаусте. Граф М*** окружил шпионами соперника, который, возможно, не был отвергнут; прежде всего он узнал его настоящее имя, а затем и то обстоятельство, что Фабрицио в данное время нельзя показываться в Парме. Несколько дней спустя граф М***, его buli, его великолепные лошади и Фауста отправились в Парму.
Фабрицио, увлекшись игрой, последовал за ними на другой же день. Напрасно добрый Лодовико патетически увещевал его; Фабрицио послал непрошеного наставника ко всем чертям, и Лодовико, сам человек весьма отважный, почувствовал к нему уважение; к тому же это путешествие сулило ему встречу с его красивой любовницей, проживавшей в Казаль-Маджоре. Благодаря усердию Лодовико к г-ну Джузеппе Босси поступили в качестве слуг восемь или десять бывших солдат наполеоновских полков. Решившись на безумную затею последовать за Фаустой, Фабрицио думал так: «Лишь бы не иметь никаких сношений с министром полиции, графом Моской, и с герцогиней, – тогда опасность будет грозить только мне одному. А впоследствии я скажу Джине, что отправился на поиски любви, прекрасного чувства, которого я никогда еще не испытывал. Право, я ведь постоянно думаю о Фаусте, даже когда не вижу ее… Но что же я люблю? Ее самое или воспоминание о ее голосе?»
Оставив все помыслы о церковной карьере, Фабрицио отрастил себе усы и огромные бакенбарды, почти столь же грозные, как у графа М***, и это несколько изменяло его наружность. Штаб-квартиру он устроил не в Парме, что было бы уж слишком неосторожно, а в одной из окрестных деревень, приютившихся в лесу, у дороги в Сакку, где была усадьба его тетки. По совету Лодовико он назвался в деревне камердинером знатного и богатого англичанина, большого чудака и страстного любителя охоты, тратившего на нее сто тысяч франков в год, и говорил, что его хозяин скоро приедет с озера Комо, где он задержался, чтобы половить форелей. К счастью, небольшой красивый особняк, который граф М*** снял для Фаусты, находился на южной окраине города, как раз у дороги в Сакку, и окна Фаусты выходили на ту прекрасную аллею густых деревьев, что тянется мимо высокой башни крепости. Фабрицио совсем не знали в этом пустынном квартале; он учредил наблюдение за графом М*** и однажды, когда тот вышел от прелестной певицы, дерзко появился на ее улице среди бела дня, правда, он приехал верхом на превосходном коне и был хорошо вооружен. Немедленно под окнами Фаусты расположились со своими контрабасами бродячие музыканты, а среди них в Италии попадаются настоящие артисты; они сыграли прелюдию, а затем очень недурно спели кантату в честь красавицы. Фауста показалась у окна и, конечно, без труда заметила весьма учтивого молодого человека, красовавшегося на коне посреди улицы; он сначала ей поклонился, а затем стал бросать на нее весьма красноречивые взгляды. Несмотря на подчеркнуто английский костюм Фабрицио, она скоро узнала автора пылких писем, явившихся причиной ее отъезда из Болоньи. «Вот удивительный человек! – подумала она. – Кажется, я влюблюсь в него. У меня есть сто луидоров, отчего бы мне не бросить этого ужасного графа М***? Ну что в нем хорошего? Ни остроумия, ни оригинальности, только и забавного, что свирепые физиономии его слуг».
На другой день Фабрицио узнал, что каждое утро в одиннадцать часов Фауста бывает у обедни в центре города, в той самой церкви Сан-Джованни, где находится гробница его предка, архиепископа Асканьо дель Донго, и он осмелился появиться там. Правда, Лодовико раздобыл ему великолепный парик прекрасного рыжего цвета, как шевелюра англичанина. Фабрицио написал сонет, где уподобил огненную окраску этих волос пламени, сжигавшему его сердце. Фаусте очень понравился этот сонет, который чья-то благожелательная рука положила на ее фортепьяно. Мирная осада длилась с неделю, но Фабрицио видел, что вопреки всевозможным его маневрам он не достиг существенных успехов: Фауста отказывалась принять его. Он не знал меры в своих чудачествах. Фауста впоследствии говорила, что она боялась его. Фабрицио удерживала в Парме лишь слабая надежда изведать то, что называется любовью, но он зачастую скучал.
– Сударь, уедемте, – твердил ему Лодовико. – Честное слово, вы совсем не влюблены, я вижу в вас ужасающий избыток хладнокровия и здравого смысла!.. И к тому же вы ничего не достигли. От одного уж стыда надо бежать!
Фабрицио в порыве досады совсем было собрался уехать, но вдруг узнал, что Фауста будет петь у герцогини Сансеверина. «Может быть, этот дивный голос все-таки воспламенит мое сердце», – подумал он и смело пробрался, переодетый, в этот дворец, где все так хорошо его знали. Судите сами, как взволновалась герцогиня, когда под конец концерта у двери большой гостиной появился человек, одетый как выездной лакей, – в его осанке было что-то знакомое ей. Она разыскала графа Моску, и только тогда он рассказал ей о неслыханном, поистине безрассудном поступке Фабрицио. Граф относился к этому сумасбродству весьма благосклонно. Он радовался, что Фабрицио любит не герцогиню, а другую женщину; но за пределами политики граф был человеком вполне порядочным и всегда руководствовался правилом, что счастье герцогини – его счастье.
– Я спасу Фабрицио от него самого, – сказал он своей подруге. – Подумайте, как будут торжествовать наши враги, если его арестуют у вас в доме. Поэтому со мной здесь больше ста моих людей, и я недаром попросил у вас ключ от водонапорной башни. Фабрицио вообразил, что он безумно влюблен в Фаусту, но до сих пор никак не может отбить ее у графа М***, окружившего эту причудницу королевской роскошью.
Герцогиня слушала молча, но не могла скрыть своей глубокой скорби. Стало быть, Фабрицио пустой ветрогон, неспособный на глубокое, нежное чувство.
– И он не пожелал повидаться с нами! Этого я никогда ему не прощу! – сказала она наконец. – А я-то каждый день пишу ему в Болонью!
– Напротив, я очень одобряю такую сдержанность, – возразил граф. – Он не хочет компрометировать нас своей выходкой. Любопытно будет послушать потом его рассказы обо всей этой истории.
Сумасбродка Фауста не умела таить про себя то, что ее занимало. На следующий день после концерта, на котором все свои арии она взглядом посвящала высокому молодому человеку в лакейской ливрее, она рассказала графу М*** о незнакомом поклоннике.
– Где вы его видите? – свирепым тоном спросил граф.
– На улицах, в церкви, – ответила Фауста, растерявшись.
Она тотчас же спохватилась и, чтобы исправить свою оплошность или хотя бы отвлечь подозрения от Фабрицио, пустилась в бесконечные описания высокого рыжеволосого молодого человека с голубыми глазами. Это, несомненно, англичанин, очень богатый и очень неловкий, а может быть, какой-нибудь принц. При слове «принц» графу, не блиставшему сообразительностью, пришла на ум мысль, весьма приятная для тщеславия, что его соперник не кто иной, как наследный принц Пармский. Этот несчастный меланхолический юноша, опекаемый пятью-шестью гувернерами, помощниками гувернеров, наставниками и прочими стражами, державшими совет между собой, прежде чем позволить ему выйти на прогулку, бросал странные взгляды на всех сколько-нибудь миловидных женщин, к которым ему разрешалось приближаться. На концерте у герцогини он, сообразно своему рангу, сидел в кресле впереди всех, в трех шагах от красавицы Фаусты, и взгляды, которые он устремлял на нее, крайне возмущали графа М***. Смешная фантазия этого тщеславного глупца считать своим соперником наследного принца очень позабавила Фаусту, и она с удовольствием подтвердила эту догадку, сообщив с простодушным видом множество подробностей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.