Текст книги "Солнце и смерть. Диалогические исследования"
Автор книги: Ганс-Юрген Хайнрихс
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
II. Солнце и смерть
Речь о человекопарке[34]34
Выражение, придуманное Слотердайком – «Menschenpark», – переводится по-разному. «Человеческий парк» или «парк человека» не передают смысла, который вкладывается в это понятие Слотердайк. Перевод «человеческий зоопарк» вызывает возмущение – автор, дескать, уравнивает человека с животными. Мы изберем здесь вариант перевода «человекопарк», намекающий на «зоопарк», но не уравнивающий человека с животным (чего не делает и в своей речи Слотердайк). Напротив, он очень много уделяет внимания тезису Хайдеггера «человек есть пастырь бытия» и считает себя продолжателем этого мыслителя, который никогда не приравнял бы человека к животному. Основной пафос речи таков: если человек есть только пастырь, пастух бытия, то он – отнюдь не центр Вселенной и не пуп земли. Абсолютный смысловой центр – это бытие, а человек – только лишь при нем, как охранник и служитель. Современная западная идеология, напротив, возвела человека на пьедестал, объявила гуманизм абсолютной ценностью, а в результате впала в «гуманистический фундаментализм», перестала относиться к человеку критически – и в результате это привело к вседозволенности. Это – бич XX в., породивший войны и революции, а в последнее время – диктатуру безбрежного либерализма. Смысл названия – в том, что мы должны понаблюдать за человеком со стороны, не включаясь в человеческие занятия, – так, как мы наблюдаем в зоопарке за животными. Это и будет выражать название «человекопарк».
[Закрыть] и ее последствия
Гуманизм и следы травмы: Подтексты одних дебатов
Г. – Ю. Х.: Позвольте мне, чтобы войти в наш новый разговор, привести воспоминания Алена Роб-Грийе[35]35
Ален Роб Грийе (1922–2008) – французский прозаик, сценарист и кинорежиссер, основной идеолог «нового романа».
[Закрыть] о вступительной лекции Ролана Барта в Коллеж де Франс в январе 1977 года, во время которой Барт сделал рискованное замечание, что любое говорение является «фашистским», – и тут же свел на нет это высказывание, (ведь если бы оно было верным, то относилось бы и к нему самому), произнеся блестящую речь. Он, как написал Роб-Грийе в «Возвращающемся зеркале», дал «сбивающий с толку пример дискурса, который отнюдь не был дискурсом; пример дискурса, который шаг за шагом разрушал в себе любой соблазн впасть в догматизм». Далее он продолжил: его поразило в выступлении Барта то, что «он оставлял мне свободу или, лучше сказать, придавал ей новые силы каждым придаточным предложением».
Я подхватываю эту мысль и хотел бы задать вопрос: готовы ли и способны ли вообще люди откликнуться на предложение свободы, сделанное на языке поэзии или в информативном философском дискурсе? Следует ли им «реагировать» так, как мы могли это наблюдать во время нашумевшего дела, связанного с Вашим именем?[36]36
Речь идет о скандале в прессе, возникшем вокруг речи Слотердайка о «человекопарке»; его перипетии подробно разбираются на с. 67–71 и далее наст. изд.
[Закрыть] Преувеличение ли говорить, что многочисленные индивиды явно не желают свободы и вынуждены связывать свой персональный отказ пользоваться ею с придуманными противниками – с противниками, которым они приписывают дурное, потому что те практикуют свободно парящее, отважное, открытое для будущего мышление? Не определяет ли недавние дебаты в Германии эта основная черта: неспособность отрешиться от прошлого как мыслительного горизонта и горизонта опыта, мучительная неспособность формировать будущее? И не служит ли вся эта машинерия тому, что люди сами виноваты в своем несчастье?
П. С.: Выражение «сами виноваты», должно, вероятно, подразумевать, что даже и для несчастья уже нет солидных объективных оснований. Годами немецкое общество тестирует в форме скандалов социально-психологические кондиции, снова и снова убеждаясь в существовании собственных стандартов внутренней неуверенности и несвободы. Через какие-то интервалы времени оно проводит ритуалы, в ходе которых производится проверка прочности и устойчивости, и в итоге достигается сильнейшее чувство сплоченности, Чувство-МЫ. Есть у Дорис Лессинг[37]37
Дорис Лессинг (1919–2013) – английская писательница-фантаст, лауреат Нобелевской премии по литературе за 2007 г. с формулировкой: «Повествующей об опыте женщин, со скептицизмом, страстью и провидческой силой подвергшей рассмотрению разделенную цивилизацию».
[Закрыть] слова, которые точно обрисовывают нашу проблему: «Тюрьмы, которые мы сами выбрали» (Prisons we choose to live inside). Формулировка очень хорошо схватывает суть некоторых аспектов великого медиа-бешенства, имевшего место осенью 1999 года[38]38
То есть после произнесения Слотердайком его речи.
[Закрыть]. Скандал по поводу речи о человекопарке протекал – прежде всего в начальной его фазе – как состязание: кто быстрее предложит самые несвободные из всех возможных толкований. И чем ближе подбирались к самому ядру немецкой несвободы, тем больше становилось вынужденных ассоциаций, пока в итоге не осталась только одна – ассоциация с полным единством, за которое ратовали нацисты. У нас явно есть потребность снова и снова устанавливать, выверять и проверять ментальные тюремные решетки, за которыми решило жить великое множество людей. В этом надо видеть феномен самозаключения, стремление по собственной воле посадить себя под арест – я называю это мазо-патриотическим синдромом. Если «наказание – это честь, оказываемая преступнику», то многие немцы уже не хотят отказываться от таких почестей, по крайней мере, в том, что касается их фельетонов на темы морали. Сделать их нормальными настолько трудно, что можно заподозрить их в своего рода гордыне. Кажется, они никогда не желали правильно понимать различие между виной и ответственностью – и всё еще искренне убеждены, что вызовут больше доверия к себе и наберут больше очков, если будут вести себя скорее как виноватые, чем как ответственные люди. Так, иной не замечает, какое производит впечатление, когда везде появляется в эффектном рубище для покаяния от-кутюр. Во фрейдизме было принято говорить об обретении вторичного, производного чувства вины. К сожалению, этот феномен еще не был описан в достаточной мере, потому что психоаналитики обращали внимание скорее на те принуждения к повторению, которые исходили из бессознательного, чем на те принуждения к повторению, причиной которых был хитроумный трезвый расчет или неуверенность. В связи с этой темой я вспоминаю сообщение из США – где аресты превратились по несколько иной причине в настоящую эпидемию, – сообщение о том, что в настоящее время произошла техническая революция в сфере исполнения наказаний, которая отчасти делает излишним строительство тюрем. Закрепив на ноге у человека электронный браслет, можно устроить ему домашний арест с дистанционным контролем. Электронный браслет – источник сигнала, начинающий работать, стоит только осужденному сделать хотя бы шаг за границу территории, в пределах которой ему определен домашний арест. Я полагаю, что эта виртуальная тюремная система представляет собой технический аналог тому, что у нас уже давно существует на ментальном уровне. С конца войны в Германии были установлены такие электронные ножные браслеты, и это, возможно, имело смысл, пока приходилось учиться основам демократии. Фридрих Зибург[39]39
Фридрих Зибург (1893–1964) – немецкий журналист.
[Закрыть] в 1954 году меланхолически написал в одной из статей, что немцы после освобождения от диктатуры не вышли на волю, а предпочли застенок на дому, тюрьму навынос, с доставкой на дом (Kerker zum Mitnehmen). Примечательно, что сказанное все еще попадает в точку даже два поколения спустя, уже после смены декораций и при другом актерском составе – и с полностью изменившейся социальной функцией, хотя мы – или, лучше сказать, потому что мы после 1968 года отваживаемся на ощутимо бóльшую демократию. На плоскости дискурса мы живем более чем когда бы то ни было под наблюдением систем, подающих сигнал тревоги в случае опасности, – систем тревоги, которыми маркированы границы мыслительных ареалов распространения, причем решающее значение имеет то, что сигнал тревоги срабатывает в ответ на всего лишь лексические, словесные сигналы, то есть происходит реакция на отдельные слова – вне их связи с грамматической или синтаксической плоскостью.
Г. – Ю. Х.: Итак, мы имеем дело с регрессией в сферу, так сказать, досинтаксических отношений понимания.
П. С.: Вы можете, не стесняясь, сказать – в сферу коммуникации приматов. Исследователи еще спорят о том, дошли ли наши ближайшие родственники из животного мира до стадии образования предложений, или же им приходится довольствоваться отдельными словами. Высшие обезьяны могут вырабатывать до сотни отчетливо различимых знаков и использовать их для коммуникации – это считается точно установленным. Но поднялись ли они до сферы синтаксиса, могут ли комбинировать знаки и образовывать примитивное предложение, пока неясно. В том, что касается моей речи – прежде всего в самом начале дебатов о ней, – немецкая журналистика по большей части ответила прямо-таки по схеме «слово-раздражитель – реакция», совершенно на том уровне, который был описан Павловым, и, найдя в тексте определенные слова, которые неизбежно допускали различное толкование, были спорными, только на этом основании сделала свои выводы, совершенно пустив побоку синтаксис, пустив побоку аргументацию, пустив побоку архитектонику текста, пустив побоку интенции автора, пустив побоку наличие элитарно-евгенических интенций – или, точнее, не сделала выводы, а впала в галлюцинации, как раз по закону искомых несвободных ассоциаций, в силу чего действительно напрашивается диагноз – заключение самих себя в тюрьму строгого режима. В этом проявляется запоздалое влияние нацистских времен в нервных системах тех, кто эти времена пережил, – влияние, которое невозможно в достаточной степени разоблачить и выставить на всеобщее обозрение по причине его совершеннейшего неприличия.
Чтобы не осталось никаких неясностей, скажу: я вовсе не хочу только лишь давать отпор той критике, которую встретил; я готов поразмыслить над собственными ошибками, если мне будет убедительно на них указано. Я принадлежу к поколению интеллектуалов, которые более всего привыкли считаться с тем, как они выглядят в глазах других, – с тем, как другие отражают их позиции. Это – наследие 1968 года. В психологизированной и политизированной среде, в которой я живу, это – первичный рефлекс: если кому-то ветер дует навстречу, винить в этом он должен себя самого – и искать причину в себе. Но то, что произошло тогда в средствах массовой информации, далеко превосходит масштабы тех вещей, в которых мог бы чувствовать себя повинным впавший в заблуждения автор. Ведь все это, скорее, происходило так, будто прорвался старый нарыв и на это откликнулся весь организм в целом. Все происходило так, будто Гитлер все еще держит в оккупации важные зоны немецких мозгов – настолько, что основные мыслительные операции в наших головах проводить уже невозможно. Целые лексические поля невозможно использовать осмысленно – или, по меньшей мере, оказывается, что доступ к ним затруднен. Я понимаю, что некоторые испытывают отвращение к понятию сурового воспитания, сопровождающегося строгим отбором, когда это понятие применяется к людям, <а не к животным>, и что им неприятно все понятийное поле, описывающее педагогическое формирование человека. Но факт остается фактом: концепты такого рода – в первую очередь триада «воспитание, дисциплинирование, отбор», – принадлежат к философской и дидактической традиции, которая простирается от Платона до Ницше, – и я взял на себя смелость напомнить в свете развившейся в последнее время биотехники об этом подводном течении, об этом подтексте, который оставался до сих пор скрытым под литературно ориентированным гуманизмом. Что могло быть неправильным в таком связывании классического с актуальным сегодня? За мной очень захотели закрепить роль провокатора – а я понимаю в этом толк, потому что философ сегодня оказывает влияние только тогда, когда он предоставляет себя в распоряжение в качестве плоскости, куда можно проецировать заблуждения, заряженные страстями. Это – публичный вариант психоанализа, при котором клиенты вправе предаваться «свободным» ассоциациям, выражая их в форме рецензий. Но не будем строить иллюзий. Если такое понятие, как «селекция», «отбор», сегодня должно быть признано неподобающим и находится под запретом у всех, кто говорит на немецком языке, как того практически потребовали в ходе дебатов, то интеллектуальный рай уже наперед запрограммирован, – ведь речь идет о фундаментальном понятии современных наук. Если бы мы установили такой запрет, то не смогли бы больше заниматься основными разделами математики; были бы парализованы теория игр и теория принятия решений, стала бы совершенно невозможной формальная лингвистика; биология и метабиология – главные науки грядущего века – были бы блокированы в своем логическом ядре. Это означало бы просто-напросто атаку на основной словарный запас наук о жизни, равно как и на словарный запас наук о структуре. И теория систем, и кибернетика должны были бы закрыть свои лавочки – ведь для них «селекция» выполняет функцию фундаментального понятия. Не придется ли нам признать в конце концов, что немцы по причинам исторического порядка стали чересчур чувствительными – до того, что не могут заниматься современными науками? Курьеза ради замечу, что на французском языке тренер национальной сборной называется селекционером.
Г. – Ю. Х.: Позвольте мне попытаться упорядочить свои собственные впечатления о том, как шла дискуссия. Первый результат дебатов, чреватый многими последствиями, как представляется, заключался в том, что широкая общественность окончательно смогла принять к сведению, что на сцену вышла новая научная парадигима – биология в союзе с информатикой. Ведь в последние десятилетия то и дело провозглашалось, что новую парадигму определяют дисциплины гуманитарные. Вначале это была лингвистика, у которой заимствовались формальные мыслительные модели; позднее ведущую роль должна была перенять структурная антропология. Необыкновенно важно, что недавно антропология уступила свой имидж ведущей науки, передав его биологии и родственным с ней наукам, потому что тем самым науки о культуре нашли новый контакт с естественными и техническими науками.
Второй пункт, на который я хотел бы опереться при постановке своего диагноза, – это наблюдение, что дебаты о речи про человекопарк, как уже было сказано, сошли на досинтаксический уровень и превратились в битву исключительно из-за отдельных используемых слов. Как раз самое время подчеркнуть нечто важное: как с начала этого века выяснила этнология, то, что считалось хаотичным, лишенным всяких правил, диким, на самом деле никоим образом не является неструктурированным – и досинтаксическое тоже имеет свои структуры, свои закономерности. В этих дебатах на первый план вышло нечто такое, что, казалось, никем не регулировалось, было чисто спонтанным, возникшим само собой, – однако это лишенное правил происходившее, в свою очередь, подчинялось определенным правилам и закономерностям, которые мы должны раскрыть, чтобы дойти до сути вещей, а именно – найти их причины на плоскости медийных инсценировок, равно как и на плоскости дискурса, несущего на себе отпечаток культуры.
Третьим весьма существенным аспектом мне представляется следующее: понятие «неподобающее», которое Вы только что употребили, может, собственно, пониматься значительно более широко. Его нужно распространить и на экономическое положение дел, которое до сих пор слишком мало принималось во внимание. Недавно я следил за теледебатами, в которых участвовали, в числе других, Билл Гейтс и Эдмунд Штойбер[40]40
Эдмунд Штойбер (р. 1941) – немецкий политик, бывший председатель партии Христианско-социального союза и премьер-министр Баварии.
[Закрыть], и в ходе этих дебатов премьер-министр Баварии высказался буквально так: «В область генной технологии нам придется хорошенько вложиться».
В высказываниях подобного рода только и можно уловить подлинную непристойность, которая постоянно присутствует в публичной дискуссии, – присутствует как неявный политический подтекст. Общество ФРГ, правда, по своему обыкновению, притязает на благосостояние, рост, перераспределение и тому подобное. Из каких именно источников должны взяться подлежащие перераспределению богатства, прекраснодушные господа и дамы знать не желают, хотя именно тут красно-зеленые и притворяются всезнающими, как никогда раньше. Пока мы не разоблачим подобного рода неподобающие вещи морально, ментально, дискурсивно, в обществе неизбежно будут существовать подобные проекции и неустранимые противоречия. Поэтому всегда будут в цене такие публичные фигуры, которые в политике и экономике не имеют ни власти, ни влияния, то есть интеллектуалы, – они займутся рефлексией и вынесут эти неясные проблемы на обсуждение, выразив их в языке. Их стараниями и будет бушевать опубликованное общественное мнение[41]41
В оригинале игра слов: противопоставляется хffentliche Meinung (общественное мнение, публичное мнение) и verхffentliche Meinung (опубликованное мнение журналистов).
[Закрыть].
П. С.: Причем снова может расцвести фантазия, будто историю в конечном счете делают все же герменевтики, а не инженеры.
Г. – Ю. Х.: Наконец, четвертый мой пункт мог бы заключаться в том, что в основе сегодняшних острых дебатов о генной инженерии, о «новом человеке», об artificial life и тому подобном всегда лежит воображаемый подтекст, который составляют нереализованные фантазии и утопии счастливой жизни. Утопический потенциал общества не может просто умереть даже в такое не верящее в волшебство время, как наше, – он всего лишь немного уходит с поверхности на глубину и связываются там с другими концептами, с другими полями реальности – например, с культом тела, с массовой эстетикой, с сексуальными фантазмами и с медицинскими ясновидческими прозрениями. Было бы важно выяснить, в каких местах этот подтекст обретает значимость, где именно он проявляется в языке, в образах, в культуре, утверждается с помощью языка, образов, культуры, а где происходит его вытеснение, и он уходит, чтобы позднее – такие отсрочки нам известны! – снова обрести значимость и влияние в других формах.
П. С.: У меня тоже с самого начала возникло впечатление, что скандал был супердетерминирован – у произошедшего было сразу несколько переплетавшихся друг с другом причин. Мы имели дело по меньшей мере с тремя вклинившимися друг в друга скандальными феноменами и, соответственно, со множеством разрядов накапливавшейся энергии, а потому и с тремя подтекстами – пусть даже мы и допускали, что каждый компонент имел только одну «редакцию», – что не совсем реалистично, потому что, наряду с общими, существовали еще и частные скандалы и они имели свою внутреннюю сложность и были неоднозначными. Потому уже краткое время спустя возникло впечатление, будто все в целом было лишь хаотической истерией и пора возвращаться к обычному распорядку дня. Я полагаю, что нужно прежде всего всякий раз по отдельности исследовать слои или субскандалы, из которых сложился большой «скандал», – так, чтобы мы поняли, о чем, собственно, говорим и чем во время бури была так разгорячена общественность. Впрочем, не я один предлагаю такой анализ трех факторов. Норберт Больц[42]42
Норберт Больц (р. 1953) – немецкий философ и теоретик медиа.
[Закрыть] уже в октябре 1999 года во время теледебатов в Баден-Бадене предлагал подход, похожий на этот.
Первый фактор, по моему убеждению, кроется в том обстоятельстве, что внутренний климат немецкого общества на протяжении нескольких лет определяется сменой поколений, что затрагивает те его самоописания, которые были приняты до сих пор. Можно было бы сказать, что нервический общественный договор послевоенного поколения должен быть переработан – по той причине, что минуло немало времени. Те нервные системы, которые еще напрямую соприкасались с национал-социализмом, сменились на другие, сохраняющие память о господстве нацистов только на символическом уровне, получив впечатление о нем только через знаки, которые сформированы уже не политической педагогикой, как это было прежде, а все больше и больше формируются индустрией развлечений, к которой в самое недавнее время присоединилась весьма примечательная сообщница – своего рода индустрия морали, понятие о способе функционирования которой лишь начинает складываться – очень неуверенно, с большими колебаниями. На протяжении некоторого времени мы наблюдаем, как на первый план выдвигаются не основные, а производные истории, имеющие ужасное содержание, – феномен, потенциальную опасность которого еще нельзя оценить в полной мере. Я считаю, что опасность эта велика. Рассчитанные на скандал спекуляции на самом ужасном и мерзком и были тем, на что указал в своей речи в церкви Святого Павла в 1998 году Мартин Вальзер [43]43
Мартин Вальзер (р. 1927) – современный немецкий писатель и драматург.
[Закрыть], приводя тот аргумент, что холокост – дело слишком серьезное, чтобы было позволительно превращать его в инструмент для достижения своих целей посредством раздувания шумихи в средствах массовой информации, – ведь память о жертвах, по мнению Вальзера, больше принадлежит к forum internum отдельных индивидов, чем относится к сфере общественного пользования. Это – тезис, который будет верным до тех пор, пока воспоминания мыслятся как потрясение. Потрясенная совесть не может и не должна доверять публичным представлениям. Только в таком контексте и можно понимать призыв Вальзера «отвернуться и не смотреть это», который вызвал споры[44]44
Речь идет о том, что некоторые журналисты делают себе имя, устраивая передачи с участием людей, лично переживших различные ужасы. Они прикрываются тем, что хотят знать все «из первых уст», «непосредственно от свидетеля», освободившись от «идеологических клише». В результате не формируется общего представления о преступлениях (например, о холокосте – об уничтожении евреев национал-социалистами) и не даются их оценки; вместо этого смакуются жестокие подробности как «случаи», а в результате тема становится «затертой», вызывает пресыщение, переводится в плоскость привычной повседневности, что снижает ее остроту и важность. Автор призывает не выносить на телешоу личные трагедии вместо принципиального обсуждения социальных феноменов – к примеру, не сводить войну к судьбам отдельных людей, оставляя в стороне ее социальный смысл. Такая «деидеологизация» ведет к возвращению человеконенавистничестких идеологий.
[Закрыть]. Эту формулировку вырвали из контекста, как это бывает обычно, и злоупотребили ею, придав ей неверное толкование для достижения собственных стратегических целей. Я, если мне будет позволено заметить, никогда не смог бы проследить, как в конфессии Вальзера можно усмотреть что-то иное, кроме применения протестантской идеи совести к черным пятнам немецкой истории, так что примечательно уже само происходящее здесь перетолковывание – превращение персонального фона, который повлиял на все, в очень мрачную, угнетенную форму католицизма; он сам уже в 1980-е годы дал на этот счет впечатляющие разъяснения. В этом контексте становится понятным то раздражение, которое вызывает у него власть священника во всех ее проявлениях и различные попытки подзаработать на морали. Тезис Вальзера утрачивает очевидность, как только память начинает пониматься как политическая институция – ведь на политической арене память всегда используется либо как медикамент, либо как оружие. На этом поле властвует тот, кто определяет, какой должна быть доза. Насколько точно Вальзер попал в нервный центр той партии, которая прописывает большие дозы, показывают великая шумиха и беспокойство, вызванные его словами. Скандал есть признак того, что борьба за право поставить знак – плюс или минус – и за право определять дозу в будущем будет вестись более жестко. При этом весьма примечателен момент времени – и тем самым я снова возвращаюсь к своему аргументу. Последние живущие нервные системы, которые знают, что было тогда, а отчасти знают еще и то, кто был тогда, достигнут в этом десятилетии границы биологически возможного. Следовательно, возникает – и вполне оправданно – озабоченность тем, как это знание должно вновь воплотиться в следующих поколениях – причем так, чтобы передалась и исцеляющая сила непосредственно пережитого ужаса, вызванного самым мерзким из происходившего. В вопросе о смене поколений, следовательно, заложена и озабоченность тем, как может неврологически и экзистенциально воспроизвестись достаточно глубоко укорененное табу – воспроизвестись в культуре, которая по основному своему дизайну представляет собой форму жизни, лишенную всяческих табу и враждебно относящуюся к табу как таковому.
Чтобы оценить эту озабоченность, нужно учесть, что Запад – самое позднее, в XIX веке – стал цивилизаторской лабораторией, в которой на все лады экспериментируют со снятием и преодолением функций табу и с расширением того, что допустимо морально. Ведь просвещенное и продолжающее просвещать общество понимает себя в принципе как общество, в котором не существует табу. Оно должно иметь право говорить обо всем и считает, что все можно сделать предметом переговоров; оно полагает, что должно заменить и архаические защитные страхи привычными запретами, «подкрепляемыми наказаниями». Таким образом и дошло до того, что европейцы только с помощью импортированного из Полинезии слова, пришедшего к нам через английских этнологов, смогли выразить в своем повседневном языке эту функцию.
Г. – Ю. Х.: В свете сравнительной этнологии, tabu полинезийцев приблизительно соответствует sacer римлян, ääos греков или kodausch евреев. Фрейд попытался соединить два противоречащих друг другу значения; с одной стороны – священный, посвященный, богоданный, неприкосновенный; с другой – неприятный, опасный, запрещенный, нечистый. В Полинезии noa – «привычный, обыкновенный, заурядный» считается противоположностью tabu. Вундт[45]45
Вильгельм Вундт (1832–1920) – немецкий врач, физиолог и психолог, известен как основатель экспериментальной психологии.
[Закрыть] называет табу старейшим неписаным кодексом законов человечества.
В «Тотеме и табу» Фрейд исходит из того, что табу по своей «психологической природе» – эквивалент кантовского категорического императива, который действует как своего рода бессознательное принуждение. Тотемизм, напротив, есть, по его мнению, ставшая чуждой сегодняшнему нашему <миро>ощущению религиозно-социальная институция, от которой давно отказались de facto. Прогресс истории человечества меньше смог повредить табу, чем тотему. Фрейд хотел «угадать по его инфантильным следам» первоначальный смысл тотемизма. Однако в этнологии понятие тотемизма все более и более демонтировалось: полагали, что это по большей части сотворенный представителями социальных наук фантом, который мало пригоден к использованию в качестве понятия, описывающего историю культуры. Книга Фрейда уже не имеет хождения у этнологов и считается у многих специалистов доказательством того, что в эмпирическом плане с психоанализом далеко не уедешь. Что же касается фрейдовского понятия «табу», то у него кривая успешности выглядит получше. Оно дало возможность перенести результаты клинических исследований, выявившие вынужденный характер определенных действий, в сферу культуры. С тех пор мы знаем: принуждающие запреты встречаются как раз там, где члены общества испытывают сильную потребность эти запреты нарушить.
П. С.: Я полагаю, что мы, европейцы, не имеем никакого собственного названия этого феномена еще и потому, что до самого недавнего времени не могли уяснить себе, что культурам вообще для их саморегулирования нужна известная функция табу. Концепция табу сделала нас квазиантропологами в понимании своих собственных дел, и она снова и снова учит нас, что и в собственной культуре действуют покрытые мраком регулятивные механизмы. За то, чтобы усвоить это, пришлось дорого заплатить. Разумеется, нам была известна заповедь «не убий», но только международная практика нарушений этой заповеди в нынешнем веке научила нас, что это – не просто одно из предписаний в ряду других, а нечто большее; именно ему в первую очередь соответствует функция табу – это текст, с которым в человеческое сознание входит нечто квазиабсолютное и устанавливает там безусловный предел, за который нельзя перешагивать. Просвещенным обществам пришлось уяснить себе, что и во внецерковном пространстве существует нечто вроде чистого, абсолютного зла и что они volens nolens должны заставить демократию принимать во внимание необходимость функции табу. Какая-то часть этого множества проблем была попутно затронута уже тогда, когда некоторые комментаторы сочли нужным выставить как «нарушение табу» мои – как я все еще считаю – достаточно мягко сформулированные указания на рискованность замаячившего на горизонте биотехнического формирования человека и на необходимость активной полемики с новыми данностями. При этом не столь интересно просто поразительное искажение смысла прочитанного – что в какой-то степени проясняет представление моих критиков о тех аргументах, которые они полагали необходимым выставить против меня, – интересна та безудержность, с которой некоторые журналисты и другие участники дискуссии впали во мнение, что здесь нарушена некоторая граница. Это показывает, по крайней мере, в моих глазах, как жадно ждут такого нарушения границ.
Одних только аспектов, связанных с табу и его динамикой, однако, никогда не оказалось бы достаточно, чтобы вызвать такую бурю, которую нам довелось пережить осенью 1999 года. Общий скандал дополнился двумя подскандалами и поднялся на новый уровень: одно направление скандала вылилось в дебаты о генной технологии как таковой, которые в Германии были несколько запоздалыми, по крайней мере – в том, что касалось политики, ведь в кулуарах уже было кое-что сказано на эту тему; другое направление закончилось постижением упадка Критической Теории, а началось оно с публикации в средствах массовой информации известных писем Хабермаса к своим помощникам. Нужно было в одночасье уразуметь, что в Германии дебаты о генных технологиях велись явно не на том уровне, которого требовало дело, – а именно, не в последюю очередь, из-за известного исторически сложившегося блокирования. Мы лишь тогда заметили, как с шумом вылетают пробки из бутылок, давление в которых стало избыточным, когда запертый в бутылках дух биотехнологии уже вырвался на волю. Впрочем, благодаря тому, что дебаты о человекопарке почти совпали по времени с ускорением работ над проектом Human Genom, проблемы предстали предельно объективными и реальными. Лишь поначалу тон дискуссии определялся немецкой чувствительностью – со временем возобладал предметный спор. Выснилось, что беглые, не развернутые мною подробно указания на действительное положение дел имеют под собой реальное содержание, от которого уже не удастся отделаться, вытеснив куда-нибудь в подсознание. В ходе скандала такое вытеснение было преодолено. Для нас это означало, что произошло присоединение к международному положению дел в искусстве. Из локального недоразумения в конце концов возникло нечто такое, что во Франции назвали бы débat national. Для наших условий это был просто квантовый скачок в культуре дискуссии.
Я, вероятно, должен был еще раз подчеркнуть, что моя речь не имела ничего общего с фантазией о так называемом выведении-отборе людей, – в этом отношении она содержала только лишь конвенциональный тезис, что эволюция homo sapiens представляет собой биологически особый путь, который заканчивается возникновением культурного живого существа, у которого – и это менее конвенциональная часть моего тезиса – и в его культурном состоянии тоже продолжают происходить биологические процессы, разумеется, скорее, естественным, проистекающим из природных факторов образом и преимущественно неосознанно, однако в будущем придется считаться с тем, что в эти процессы осуществляются сознательные вмешательства. Речь о человекопарке в принципе, представляла собой инсценированный диалог с Хайдеггером о смысле «просвета» (Lichtung) – c участием Ницше и Платона как приглашенных в студию гостей. Я как-то назвал эту речь «ноктюрном», чтобы указать на тихий и тревожный характер моих размышлений. В ходе этой ночной беседы мною было предложено – в качестве возражения Хайдеггеру, со ссылкой на наблюдения, сделанные Платоном и Ницше, – поразмыслить над тем, что во время просвета, вероятно, происходит все же что-то большее, чем только лишь тихое обеспечение надежного, подлинного существования (Gewahrwerdung) мира как мира. По моему убеждению, становление человека вообще – и открытие просвета в особенности – имеет дело с доместикацией, то есть с одомашниванием homo sapiens. Становление человека как таковое было спонтанным самодисциплинированием. Этим тезисом взгляд направляется на биологическую конституцию рода, но еще больше, как было сказано, на ее культурно-историческую обусловленность. Что для меня тут важно, так это тезис, что люди – это продукты истории изнеженности, избалованности и единственно в этом смысле могут называться «домашними животными». Нужно хорошенько поразмыслить о том роде «домашности», который присущ homo sapiens. Жизнь под домашним кровом всегда ведет к изнеженности: восходящая к Гердеру и Гелену теорема о человеке как «существе, определяемом недостатками» только вуалирует эту истину. Наличие колоссального количества жизненных форм sapiens – c незапамятных времен, но особенно – на ступени высокой культуры, должно поневоле уравновешиваться собственными усилиями, направленными на формирование человека. Отсюда понятно, почему в высоких культурах не прекращаются споры о воспитании и дрессуре человека. Мое язвительное напоминание о посещении Заратустрой города маленьких домов было призвано указать на это – оно отсылает нас к тезису Ницше о том, что человек – «лучшее домашнее животное для человека». Аналогичную отсылку представляет цитирование мной платоновской пасторали из «Политики», где сущность политики передается метафорой свободного и добровольного (freiwillig) надзора над свободно и добровольно собравшимися «стадами», «паствами», которые способны быть разумными. В платоновском парке, как известно, должны комбинироваться люди храброго характера и люди рассудительно-осмотрительного характера. Следовательно, метафора «человекопарк» – это перефразированный Платон, причем у меня лично выражение «парк» ассоциируется скорее с американскими, чем с европейскими значениями этого слова. Собственно, ближайшая ассоциация должна возникать с такими понятиями, как технопарк или тематический парк, ну, не знаю, может быть парк Евро-Дисней или остров Утопия Томаса Мора – почему бы и нет, ведь там было принято устраивать смотрины невест, не особенно прикрытых цветочными гирляндами. Я, честно говоря, даже и представить себе не мог, как несколько цитат из работ мыслителей прошлого, признанных классиками в истории идей, смогут возбудить и раззадорить человека, не получившего философской подготовки. Но, вероятно, следует мыслить позитивно и уверить себя, что скандал – это хороший признак. Разве он не свидетельствует, что общественный интеллект всегда готов откликнуться на тему, которая вызывает обеспокоенность, и поднять тревогу?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?