Текст книги "Солнце и смерть. Диалогические исследования"
Автор книги: Ганс-Юрген Хайнрихс
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Попытаемся детальнее охарактеризовать онтологическую эксцентрику человеческой ситуации, этот выход в открытое и пребывание в открытости. Природа была описана современной наукой как гипермашина, строящая сама себя. Расхожее название для такого самопостроения – «эволюция». Внутри великого физикалистского машиностроения, о котором повествуют космология и геология, происходят два процесса специфического машиностроения: в процессе одного из них создаются живые машины, а именно: создаются автопластически или автопоэтически. Уже это вызывает неприятные, неуютные ощущения: то, что все это там еще и живет, а не только «существует»; то, что оно чувствует и испытывает влечения; то, что оно так пунктуально встроено в мир, как будто зарождается открытость миру, – подогнано к миру благодаря раздражимости организма, благодаря качествам, присущим растению, и качествам, присущим животному. Поразительно, как это атомы, лишенные страстей и страданий, вдруг так легкомысленно решились на создание нервных систем, боли и памяти – и это задолго до возникновения человека. Ведь это само по себе непостижимо! Да, это непостижимо, но лишь тогда, когда существует человек, которому это бросается в глаза. Непостижимость этого, пожалуй, может броситься ему в глаза только на фоне его собственной чудовищной несуразности (Ungeheuerlichkeit) – лишь на фоне того, что сам он бросается в глаза еще больше на фоне его онтологического экстаза, который обозначается словом «экзистенция», – словом на все времена и для всех миров. Тем самым мы приходим ко второму особому аспекту – к тому, что у человека вдобавок к его живой машине эволюционно возникает нечто вроде машины духа – как возможность мыслить и в мышлении дать возможность появиться миру как миру. Хайдеггер в квазинатурфилософском сочинении «Основные понятия метафизики» (1929–1930), после известных отрывков, посвященных скуке[118]118
Скука – один из основополагающих экзистенциалов у Хайдеггера, который выражает состояние отвращения от повседневности и обращения к бытию.
[Закрыть], предложил различать лишенность мира, которая присуща камням, скудость мира, присущую животным, и формирующую мир сущность человека, впрочем, изобразил с такой силой, которой нет равных, – одновременно и по-профессорски, и демонически. Это можно прочесть и так, что у человека добавляется, в дополнение ко всем органам, какие были у него до сих пор, еще один орган – онтологический: это чувство мира или чувство тотальности, чувство всего в целом, которого не может иметь ни одно животное, – добавляется при условии, что человек «распрямляется», высоко поднимает голову и экзистирует [119]119
То есть ведет подлинное, собственное существование, а не живет навязанной жизнью.
[Закрыть]. В противном случае члены рода человеческого заслуживают того замечания, которое сделал Хайдеггер: «Вульгарный рассудок не видит мира за сплошным сущим, которое застит ему все»[120]120
У Хайдеггера глубокая игра слов: «Не видит мира перед сплошным сущим».
[Закрыть]. Эта многократно усиленная, возведенная в степень неуютность, неприятность вопроса о бытии, который ставится как вопрос о человеке или, лучше сказать, как вопрос о бытии-через-посредство-человека и придает чрезвычайную атакующую силу столь обходительным и деликатным, по видимости, размышлениям Хайдеггера. Некоторые современники почувствовали, что столь же мощные постановки вопроса имели место только во времена создания великих религий. Столь же всеобъемлющим образом, каким какой-либо основатель религии ставил вопрос о пути к спасению, Хайдеггер ставит вопрос об истине о человеке или об истине, обретаемой через посредство человека. Я полагаю, можно будет лучше понять его, если поставить в один ряд с такими учителями уединенной мудрости, как Лао-Цзы, с такими индийскими наставниками мышления, как Шанкара и Нагарджуна, или с такими основателями религий, как апостол Павел, Мани[121]121
Мани – персидский пророк, основатель гностического учения – манихейства.
[Закрыть] или Лютер. У фигур такого ранга речь идет о новых пониманиях modus vivendi. У Хайдеггера это было столь неприятным и неуютным для нас потому, что нам в конечном счете ничего не дала попытка свести его мысли к какому-нибудь мистическому образцу или провести какие-то христианские аналогии. Мы не смогли сказать, что все это есть уже у Майстера Экхарта – ведь Майстер Экхарт не пережил атомной бомбы, а Хайдеггер пережил ее, и даже более того – ее помыслил. Осенью 1946 года, когда он редактировал письмо о гуманизме, была открыта не только истина об Освенциме и о гитлеровском режиме – за год до этого на Японию были сброшены две американские бомбы. Разумеется, Хайдеггер тогда преследовал и апологетические интересы – он хотел защититься, обелить себя и оправдаться, но это не играло той роли в сфере основополагающих мыслей, которую выдумывают те, кто склонен выпячивать лишь то, в чем Хайдеггер был не прав. Вспышки над Хиросимой и Нагасаки были чем-то вроде откровений, высвечивающих положение вещей на линии его исследований. Оба ядерных гриба выросли, по его мнению, из ядра гуманоцентризма, они были квинтэссенцией человеческой шутки и человеческого искусства, они были промышленной сфабрикованностью и взрывом, слившимися воедино, они были клятвенным выражением и откровением современной физики и, в определенном смысле, наиболее ясным самообъяснением не только американской, но и всеобщей позиции по отношению к миру вообще.
Поэтому нет никакого смысла читать Хайдеггера через призму прошлого и представлять дело так, будто он сказал то же самое, что и немецкие мистики, только приспособив это к духу времени. Попытки отделить Хайдеггера от грозовых вспышек нашего века обедняют дискуссию и сужают поле зрения. Он был в наше время самым сильным интерпретатором того исторического факта, что люди сделались повелителями ядерного огня, хотя нигде не обсудил стратегические и физикалистские детали новой ситуации столь подробно, как Ясперс в своей книге «Атомная бомба и будущее человечества». Но ему было ясно, что вопрос о бытии ставится через вопрос о власти и вопрос о технике. Насколько верно он это увидел, заметно сегодня не в последнюю очередь по тому факту, что новейшие технологии в области life sciences дошли до переписывания кода живого.
Медиалогия арены
Г. – Ю. Х.: Что, если мы сейчас отступим на шаг от рассмотрения бурных дебатов о человекопарке и зададимся вопросом: а что можно понять, проследив за их ходом, в исторической ситуации, во внутреннем устройстве нашего общества и в его культурном состоянии? Думаю, нам следует немного продолжить начатый выше анализ подтекста дискуссии и поставить вопрос: что мы еще не сказали до сих пор и чего не увидели еще в этом скандале?
П. С.: Мне кажется, что, глядя на медийные хитросплетения этого дела, можно извлечь урок относительно чего-то такого, что имеет решающее значение в индустрии привлечения внимания в массовой культуре, – а кроме того, узнать, как медийно фабрикуется современное общество. В принципе, я пожелал бы каждому культурологу и философу, который хотел бы узнать, как происходит социальное конструирование действительности за пределами специализированных профессиональных журналов, чтобы он как-нибудь смог обрести такой опыт – стать предметом скандала национальных масштабов. За эти месяцы я узнал больше о способе функционирования нашей публичной жизни и общественного мнения, чем за всю свою предшествующую жизнь. Я, конечно, преувеличиваю, но этот опыт не заменишь никакой докторской степенью по социологии. Я проснулся однажды утром и обнаружил, что скандально знаменит. Что произошло? Что за шутку позволили себе сыграть со мной массмедиа и судьба, когда они решили сделать скандальную фигуру из скорее маргинального, с головой ушедшего в обширную работу интеллектуала? Для меня это переживание стало чем-то вроде эмпирического доказательства того, что сегодня еще, пусть и в несколько ином смысле, чем тот, который имел в виду Ницше, происходит возвращение античности – под современными псевдонимами.
И современность, и античность видят недостаточно, когда держат в поле зрения только поверхностный уровень спора между anciens и modernes в литературе и изобразительном искусстве. Ведь под официальными, изысканными литературными традициями, под античностью, штудируемой в гимназиях, скрыто то, что порождает неприятные ренессансы – возрождения и возврашения чего-то более темного. До сих пор под ренессансом понималось лишь возобновление привязанности европейских научных и художественных элит к литературным и эстетическим моделям античности. Но при этом упускалось из виду нечто существенное. Между тем античная римская массовая культура доказала, что она тоже способна к возрождению, причем в таких масштабах, которые еще не вполне ясны наблюдателям. И в этом – открытие, который нужно распространить с XX века на всю историю цивилизации. Ведь дело не сводится к ссылке на то, что современные люди вновь восприняли древнегреческую культуру состязания и возродили Олимпийские игры. Речь, скорее, надо вести о том, что произошло возвращение древнеримской арены и совершилось тенденциозное превращение современного общества в зрительскую массу нового театра жестокости.
Ранняя Критическая Теория уже сделала некоторые интуитивные догадки в этом направлении; она не случайно заимствовала понятие художественной или культурной индустрии у Алоиза Ригля[122]122
Алоиз Ригль (1858–1905) – австрийский историк, искусствовед, представитель Венской школы искусствознания, сторонник формализма в искусстве.
[Закрыть], знатока истории древнеримского искусства, – понятие, которое охватывало позднеантичные культурные товары массового потребления: вазы, предметы домашнего обихода, картины на стену, украшения для могил et cetera. Но эти интуитивные прозрения не доходят до самого решающего. Центром древнеримской индустрии культуры были жестокие сцены, разыгрывавшиеся в цирке, – можно было бы сказать, что ее главным хитом были snuff movies life[123]123
Жестокое видео жизни (англ.).
[Закрыть]. Недостаточное внимание обращалось на то, что самый мощный символ и посредник, благодаря которому получила распространение античная массовая культура – а именно: римская арена, – возвратилась только в XX веке как архитектурная и драматургическая форма. Если бы, наряду с представителями классической филологии, у нас существовали и специалисты по античной гимнастике или знатоки гладиаторских боев, мы узнали бы, пожалуй, немного больше о драме, разыгравшейся на протяжении XX века, – но, к сожалению, у нас есть только спортивные журналисты, которые, как правило, не имеют ни малейшего представления о тех играх, освещать которые они приглашены и в которых участвуют, таким образом, сами. Конечно, они ведут репортажи об играх, которые наблюдают, но они не видят той арены, на которой они сами выступают действующими лицами. Ведя репортаж, они влияют на превращение общества в виртуальную арену. При этом возникает тоталитарное медийное общество, которое в перспективе втягивает внутрь арены все.
Поэтому важнейший момент подтекста, выплывающий наружу в медийных скандалах последнего десятилетия, говорит о том, что арена возвращается в развлекательных медиа постхристианского общества. Этот момент выходит за рамки тех допущений, которые сделал Ги Дебор в своем анализе sociutu du spectacle. Римляне, начав с состязаний фехтовальщиков на мечах, которые первоначально были частью погребального ритуала у этрусков, уже к 100 году до Р. Х. развили своего рода протокультурную индустрию. Рим в этом плане превратился в жестокий Голливуд. Во времена императоров эта система развилась и превратилась в форменный чемпионат по зверству, собиравший из всех провинций, лежавших вокруг Средиземного моря, местных чемпионов среди убийц во всех видах вооруженных единоборств с любым оружием. Ритуал между тем продолжали развивать в духе примитивной эстетики – и превратили его в поединки ради развлечения публики, в завораживающий кровавый спорт. Когда-то существовавшая связь с ритуалом погребения в конце концов сохранилась только в одном: неподдельный смысл игр сводился к тому, чтобы отправить проигравшего в небытие – по дорожке, посыпаемой песком для сокрытия следов крови. Правда, во время открытия и закрытия кровавых поединков – точно так же, как сегодня перед открытием и перед закрытием кровавых словесных ристалищ на заданные темы – происходили превознесения происходящего в духе мифологии; сохранились и имитации сражений, но ныне они не значат почти ничего – все свелось к чистому культу успеха и ритуала. Фортуна тогда была богиней стадиона. Фактически началось превращение ритуала в бойню. Смысл этого превращения состоял в том, чтобы производить победителей, с судьбами которых могли идентифицировать себя павшие духом массы. На этом функциональном уровне игры продержались с невероятным успехом пятьсот лет – и это уникальный результат в истории цивилизации: развлекательная резня как долговременно существующий институт – впрочем, с добавлением демонстрации редких крупных зверей, забой которых был поставлен как искусно разыгранный бой. Прямое продолжение римских убийств животных, или, как это называли, венаций, буквально – охот на стадионе, сохранилось по сей день в Испании.
Можно было бы со всем основанием назвать эту систему развлекательным фашизмом. Эта словесная поправка с самого начала давала бы то преимущество, что можно было бы акцентировать ясную взаимосвязь, существующую между массовым развлечением и рессентиментом-менеджментом фашизоидного типа. Представители социальной психологии выдвинули гипотезу, что насилие на аренах сковывает насилие в обществе: очень ненадежное допущение – именно тогда, когда оно соответствует действительности. Из него следовало бы, будто только фашизм, выпускающий пар, может сковать психополитически реальный фашизм. Это придало бы выражению «энергетическая политика» достаточно пикантное дополнительное значение.
А теперь надо обратить внимание на следующий механизм: парламенты, новостные системы и спортивные арены – если ограничиться только этими тремя инстанциями публичности – обеспечивают нашей цивилизации систему различений или сдержек, которая гарантирует функционирование современного массового общества в наполовину умиротворенных формах. Но бывает исключительное состояние, при котором границы между полями исчезают, так что становится возможным полное социальное слияние, тотализация посредством кризиса. Это внезапно возникающее исключительное состояние называется у нас скандалом или аферой. Аферы и скандалы – это драматические уничтожения всех различий в обществе, во время которых все разом могут говорить всё про всех, и притом где угодно. Парламент становится ареной, арена становится средством массовой информации, средой для распространения новостей, новостные вещательные системы превращаются в парламент – кризис отменяет разделение функциональных сфер. Все наслаждаются этим исключительным состоянием, пусть даже и со слегка нечистой совестью, – а потому в эти вальпургиевы ночи возмущения следует приносить в жертву только тех людей, которым, как полагают, были присущи реальные ошибки. Ведь если жертва не виновата, как же можно участвовать в охоте на нее? При слиянии общества в одно целое главной становится функция арены, она настраивает собравшуюся массу, жадную до зрелищ, на спектакль, который зачаровывает и обеспечивает синхронность <восприятий и реакций>.
Эти свойства новой арены – а именно способность быть машиной для возбуждения и сплочения, которую использует массовая культура, – могут открыться современным людям лишь после того, как они уже будут привлечены на эту арену, но окажутся на ней не в качестве зрителей, а в качестве бойцов; это происходит, как только человек становится публичной персоной, политиком, медиазвездой, выдающимся спортсменом или объектом скандала. Позиция бойца столь информативна потому, что ты оказываешься в самом центре арены и оттуда черпаешь решающую информацию: то, что трибуны замкнуты в круг, из которого никуда не выйти, и только успех в борьбе решит, выберешься ты из этого котла или нет и как именно выберешься – вопрос, который никогда не встает перед людьми, находящимися с краю, потому что им всем до выхода рукой подать. Для зрителей христиане и львы находятся на одной и той же ступени, благодаря чему всегда можно гарантированно развлечься и получить удовольствие. То, что с одной стороны представляется дискутирующей демократией, с другой стороны предстает сплошным, тотальным стадионом. Что же касается моего случая, то следует призадуматься над тем, что фанфарный сигнал к открытию игр исходил от тех медиа, которые подают себя как гаранты критичности и гражданской бдительности – от «Цайт» и «Шпигеля». Следует ли на этом основании сделать вывод, что критическое сознание сменилось формулой panik et circenses?[124]124
Автор превращает латинскую формулу «Хлеба и зрелищ» (panem et circenses) в формулу «паники и зрелищ».
[Закрыть] Я не хочу этим сказать, что больше нет никакой аутентичной критики. Однако сегодня я знаю, что критика – это прежде всего сопротивление неоримскому фельетонному цирку. Я вспоминаю удивительную статью Антье Фольмер «Рыцарь сверхморали» во «Франкфуртер альгемайне цайтунг», ясный анализ проблем Клаусом Подаком в «Зюддойче цайтунг» и некоторые другие выступления. Было небольшое число публицистов – как в эфирных медиа, так и в прессе, – которые понимали, что в ходе скандала происходило злоупотребление публичностью и использование ее не по назначению, во зло. Они поставили волнорезы, предотвратившие полный потоп.
Если есть желание расшифровать подтекст таких процессов, следует обратить внимание вот на что: о состоянии европейской культуры можно судить, помимо прочего, по тому, как она применяет античное наследие. С этой точки зрения наше отношение к римским прецедентам драматично. Следует вспомнить только определенные факты из истории европейской архитектуры. Во времена Каролингов христианская монархия вначале повторяла римские архитектурные формы – такие, как базилика и круглые постройки, XVI век повторяет виллу, в XVII и XVIII веках возвращаются формы, которые римляне создавали в подражание греческим образцам, – храм, храм круглой формы, крытая галерея; затем следует наполовину абсолютистское, наполовину буржуазное использование формы амфитеатра для придворного театра, затем – для зданий, в которых заседают новые парламенты, – не забудем упомянуть и появившиеся раньше университетские римские аудитории. Все это – архитектурные формы, которые позволяют слышать человеческие голоса по отдельности. Античной формой, которая дольше всех заставила ждать своего возвращения, оказалась арена – новый спортивный стадион, цирк для состязаний. Эта социально-архитектоническая идея пространства и идея собрания пережила возвращение лишь в XX веке, но это произошло сразу же в эпидемических масштабах – без сомнения, по той причине, что римский круглый театр давал наиболее убедительную пространственную формулу для удовлетворения потребностей возродившейся массовой культуры. Стадион – это чистая неоантичность в самом темном, крайнем ее проявлении. Это – культовое место фатализма, который снова стал религией масс. Фатум – вот что определяет различие между победившими и проигравшими. В то же время это – vox omium, рев массы. Большие стадионы – это ее архитектурная форма: идя от нее, можно наиболее глубоко проникнуть в суть новой массовой цивилизации. К античной арене стекались зрители, чтобы присутствовать при том, как победитель поставит свою ногу на побежденного. На современной арене, правда, применяются такие формы игры, которые позволяют отличить победителя от проигравшего без кровопролития. Однако так называемый спорт по-прежнему основан на той колдовской притягательности, которой обладает наблюдение за различием победы и поражения. Нужно еще понять, что эти колдовские чары обеспечиваются и вне стадионов, а именно в той мере, в какой общество как целое время от времени превращается в тоталитарную медиа-арену.
Едва только общество устраняет различия внутри себя – в ходе скандала или аферы – функция арены тут же переходит к массмедиа, которые, как известно, не особо церемонятся при охоте на человека и в реальности. Тогда насквозь медиализированное общество становится единственным стадионом, на котором, профессионально развлекаясь, наблюдают за травлей и убийством. И о каждом, кого это коснулось, можно, в полном соответствии с истиной, сказать, что он не первый и не последний.
На мой взгляд, скандал Клинтона – Левински – переломный пункт истории новейшей цивилизации. С этого момента никто больше не вправе утверждать, что он не знал, что за игрища происходят сегодня. С началом глобализированной медийной охоты с гончими на президента США и его маленькую подружку был преодолен критический порог. Тогда можно было конкретно проследить, как так называемый общественный интерес был поглощен интересом арены. Политика несколько месяцев выполняла функции цирка в римском его понимании. Клинтон вышел из скандала, особенно не пострадав, лишь потому, что он сам принял правила арены и, как испытанный гладиатор, выстоял до конца. Я полагаю, что, наблюдая за такими прорывами плотины, еще предстоит начать с нуля разработку теории фашизма будущего и теории массового сумасшествия будущего, чтобы вести конкретное сопротивление вновь происходящему ползучему превращению res publica в общество-арену.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?