Электронная библиотека » Ганс-Юрген Хайнрихс » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 марта 2020, 13:00


Автор книги: Ганс-Юрген Хайнрихс


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Висящее в воздухе мышление[87]87
  В оригинале игра слов: Schwebendes Denken означает «паряшее (но в то же время и подвисшее в воздухе, безосновательное) мышление», то есть мышление, не поставленное на прочную основу.


[Закрыть]
:К критике невыразимого словами

Г. – Ю. Х.: Я еще раз вспомню о том, как восхищало Роб-Грийе «скользящее мышление» Ролана Барта – мышление, которое непрерывно что-то схватывает в слове, не давая этому чему-то застыть и закоснеть в неизменности. От Жоржа Батая нам известен тезис, что дискурс полезен только тогда, когда он сам зачеркивает себя и готовит свое собственное исчезновение. Я добавлю к этому вопрос: как может быть определена роль философа с точки зрения философии языка и поэтологии? Батай говорил о том, что философию надо преодолеть, чтобы вновь найти ее и вернуться к ней. В языке не схватить, не выразить, о чем идет речь. Как можно схватить в философии то, что не выразимо в языке?

П. С.: Вероятно, я должен сразу же признаться в том, что не имею никаких особых амбиций относительно так называемого невыразимого. Мне представляется, что тут достаточно будет слегка раздвинуть границы регулярно практикуемых языковых игр. Кроме того, стоит поразмыслить над тем, что концепт невыразимого в слове в высшей степени многозначен, – мне в данный момент приходят на ум три или четыре принципиально разных возможности дать ему определение.

Г-.Ю. Х.: Я, пожалуй, должен был добавить к указанию на невыразимое-несказуемое фрейдовское понятие «неприятно чуждого» (Unheimliche). Неприятно чуждое, от которого «не по себе» – это прежде всего то, что воспринимается взглядом как таковое, но в то же время и свойство самого того, что этот взгляд видит, власть того, что видится, над видящим – власть, которую Вальтер Беньямин усмотрел в культовой ценности объектов, обладающих аурой.

П. С.: По моему мнению, в том комплексе всего, что называют невыразимым, неприятно чуждое стоит на одном из последних мест. А первейший определяющий признак тут, наверное, таков: невыразимым с необходимостью выступает то, что лежит вне ансамбля привычных, заученных языковых игр, – так и получается невыразимое, специфичное для данного кода выражения. С ним приходится сталкиваться, когда оказываешься между языками, – опыт, который все чаще и чаще обретаешь в современную эпоху мобильности. Например, большинство языков не могут адекватно передать смысл немецкого слова «unheimlich»[88]88
  Неуютно, не по себе, как не у себя дома.


[Закрыть]
. Призадумайтесь над тем, как, переводя Фрейда, намучились французы с их étrangeté inquiétante; английское uncanny, в свою очередь, имеет оттенки смысла, которые в значительной степени исчезают в найденных немецких соответствиях. Если мы обращаем внимание на нечто «невыразимое» в таком контексте, то дело тут в том, что мы натыкаемся на границы языка. Тогда становится заметно, что в том или ином коде могут выражаться сложные представления, но при переходе к другому коду они оказываются утраченными, невыразимыми.

Наряду с этим есть второй вид невыразимого в слове: назовем это невыразимым воспринимаемым. Тем самым мы уже приближаемся к подходу Батая. Он основывается на том факте, что между символическими операциями и актами восприятия существует ров, который, в общем, преодолевают, даже не заметив того, потому что он засыпан повседневной рутиной языковых игр. Простейшая медитация, элементарнейшее упражнение, направленное на повышение чувствительности, приводит нас к пониманию того, что между смысловой самоочевидностью – лучше сказать, между «простейшей данностью, простым присутствием» (выражение, которое употребляет неофеноменолог Герман Шмитц), с одной стороны, и символическими операциями, которые мы осуществляем в предложениях, с другой стороны, не существует никакого континуума, нет никакого непрерывного перехода. Это – одно из основополагающих познаний, о которых говорят те, кто занимается медитацией: они с помощью дискретных шизотехник помогают понять то, что обычно сквозь нас постоянно течет артикулированный в языке поток сознания, который вводит нас в заблуждение, а восприятие и язык только прикрывают эту симуляцию. Как только внутренний языковой процесс нейтрализуют, восприятие расцветает так, что люди начинают страдать от недостатка выразительных средств, когда хотят сказать, чтó теперь видят и чувствуют. Различие оказывается настолько драматичным, что некоторые художники борются с восприятием, им приходится либо изобретать новый язык, либо полностью умолкать. Гофмансталь[89]89
  Гуго фон Гофмансталь (1874–1929) – австрийский писатель, поэт, драматург.


[Закрыть]
в своем «Письме лорда Чандоса» изобразил ненамеренный шизо-кризис; вспомните известную сцену с крысами и его формулу о «небывалом сопереживании» агонии этих животных, о перетекании его чувств внутрь этих тварей, которое происходило независимо от языка или по ту сторону языка. Иллюзия абсорбции, поглощения восприятия привычными, испытанными оборотами языка – это своего рода защитное устройство, уберегающее от экстаза, – ведь если бы медитировали радикальную самоценность и вневербальность самого восприятия, то постоянно приходилось бы катапультироваться из самих себя, так сказать, постоянно выпадать из себя в вещи, поскольку каждая вещь есть приглашение к эксцентрированию[90]90
  То есть каждая вещь как бы предлагает человеку прекратить считать себя центром Вселенной и погрузиться в нее без остатка.


[Закрыть]
. Следовательно, невыразим не только индивидуум, но и все сложное, ситуативное, создающее окружающий фон, атмосферу и тому подобное. Целостно скомпонованные ощущения от ситуации и переживания окружающего всегда превосходят возможности выражения – они всегда больше того, что можно выразить. Поэтому социальные системы организованы так, что они, в норме, подавляют у своих членов демонстративное наслаждение восприятием, так как в противном случае возникало бы больше мистиков, чем общество могло переварить.

Г. – Ю. Х.: Эзра Паунд[91]91
  Эзра Паунд (1885–1972) – американский поэт, один из основоположников англоязычной модернистской литературы, издатель и редактор.


[Закрыть]
в «Вортицизме» («Vortizismus») сравнивает писателя, открывающегося невыразимому в слове и благодаря этому выходящего за пределы наличного языкового репертуара, с художником, который должен знать и испробовать больше оттенков цвета и ступеней цвета, чем сушествует названий цветов. Он говорит и о «сгущении, сжатии», о «лучащихся вибрирующих сплетениях <чувств>, из которых исходят идеи, благодаря которым постоянно текут идеи и в которые постоянно входят идеи».

П. С.: Это соответствует избытку нюансов в континууме восприятия, превосходящему лексические возможности языка, о котором только что было сказано. Впрочем, ученые, занимающиеся физиологией цветовосприятия, недавно выяснили, что человеческий зрительный аппарат может различать до десяти миллионов оттенков цвета. Даже если бы только каждый тысячный из них имел эквивалент в языке, пришлось бы учить десять тысяч слов о цветах; не хватило бы всей жизни человека, чтобы включить эти выражения в успешные языковые игры. Позволительно напомнить о том, что большинство людей обсуждают всю свою жизнь, используя активный словарный запас от трех до пяти тысяч слов. Только благодаря крайним огрублениям можно совладать в языке с миром восприятия, пробиться сквозь него. Что же касается выразимости в языке форм, образов, степеней предполагаемой вероятности и царящих атмосфер, то различие между возможностями языка и смысловыми данностями еще сильнее, чем при выражении в языке цветов, а ведь мы еще даже не заводили речь о человеческих лицах, о тембрах голоса и других в высшей степени индивидуальных феноменах.

Кроме того, существует еще и логическое невыразимое, которое вторглось к европейцам со стороны философского мышления – с тех пор, когда в позднем средневековье философы и теологи начали всерьез работать с понятием бесконечного. Тогда в мышление вкралось и нечто вроде демонии логической невыразимости, ведь, в соответствии с общеизвестным схоластическим тезисом, конечное не имеет с бесконечным никакой общей меры. С тех пор операции с бесконечными величинами подспудно считались постоянной угрозой человеческого интеллекта самому себе. Вообще-то, речь идет здесь скорее о непредставимом, чем о невыразимом в языке, потому что именно бесконечное per definitionem есть то, что превышает возможности представления. И в то же время наш интеллект организован так, что мы тем не менее пытаемся представить непредставимое. Известная мера стресса от бесконечности принадлежит к modus operandi европейского интеллекта. Поучительные замечания о вопросах этого рода излил на бумагу Шпенглер, когда провел различие между культурами по стилю, в котором выдержана их математика. Он, например, показал, что для античности была характерной проблемой квадратура круга, то есть попытка навести мост через пропасть между двумя конечными геометрическими фигурами. Напротив, дух западной культуры проявил себя в исчислениях бесконечно малых величин лейбницевского или ньютоновского типа, то есть в расчетах с бесконечными величинами. Лейбниц смог продемонстрировать, как можно математически обуздать демона бесконечности, совершая скачок через пропасть в бесконечно большое или бесконечно малое, но при этом делая вид, будто остаешься в контролируемом путем расчетов континууме, – то есть непрерывность сохраняется.

Что же касается Батая, то у него, как мне кажется, в игре появляется еще один, четвертый, оттенок – я бы назвал его дионисийским невыразимым. Батая завораживала неконституированная, не обретшая порядка реальность, которая вдруг появляется в субъекте как энергетически тревожащее и непривычное или как динамически возвышенное, – так я понимаю его концепт «внутреннего опыта». Если вспомнить кантовское определение возвышенного, согласно которому возвышенным может называться только нравственное возвышение субъекта над возможностью его уничтожения превосходящей силой, то невыразимое у Батая близко к этому определению – правда, с противоположным знаком: ведь там, где субъект Канта стойко хранит себя, сопротивляясь даже превосходящей силе, субъект Батая сдался бы или, как он выражается, расточил бы себя.

Позвольте мне добавить еще один мотив из истории идей, который характеризует до некоторой степени драматические отношения между Батаем и Александром Кожевом, как их описывает Доминик Оффе[92]92
  Доминик Оффе – современный французский исследователь, специалист по философии Александра Кожева.


[Закрыть]
в своей монографии о Кожеве. Батаю во время встречи с Кожевом стало ясно, что ему уже не обрести пути к суверенитету – что бы это сейчас ни означало – в области философии. Кожев на глазах у Батая использовал эту возможность, выступив в роли суверена, так что для Батая никогда больше даже не вставал вопрос о том, можно ли вступить в конкуренцию с этим «абсолютным наставником», – лишь Лакан, как известно посвященным, вступил в соперничество с Кожевом. Рассказывали, что Батай временами приходил словно мертвый с «семинара», на котором Кожев занимался толкованием «Феноменологии духа». У него оставался один-единственный решающий вопрос: возможен ли суверенитет нелогический? Есть ли путь к вершине, который идет не через Гегеля? Ответ он дал в своем учении, которое осуществляет скачок от логицизма к витализму.

Г. – Ю. Х.: Итак, вопрос в том, как это возможно – прийти от идеи суверенного мышления к идее суверенного бытия. Что касается Батая, то он представляет не только индивидуалистскую или эгоманскую сторону, но и демонстрирует причастность к диадической форме суверена. Я как-то назвал его замаскированным буддистом, потому что он хочет преодолеть монологический суверенитет, пытается уйти от суверенитета мышления и прийти к суверенитету бытия. Или, как это называлось у Гурджиева[93]93
  Георгий Иванович Гурджиев (1866 (по другим источникам – 1872, 1874 или 1877) –1949) – философ-мистик, композитор и путешественник.


[Закрыть]
, привести в связь друг с другом, знание жизни и знание бытия. Встает вопрос, сможем ли мы осуществить в действительности и то и другое – энергетически сильную жизнь и энергетически сильное мышление. До сих пор казалось, что великие мыслящие люди в конце оказывались витально исчерпанными, тогда как, наоборот, великие витальные люди заканчивали пустотой в мыслях. Гурджиев говорил об обязанности «сообразно собственной индивидуальности, передать потомкам полезные знания» – хорошо замечено: сообразно собственной индивидуальности, то есть индивидуальной комбинации знания жизни и знания бытия. Незадолго перед смертью Фуко сказал, что нужно «в каждый момент, шаг за шагом, сопоставлять то, что мыслишь и говоришь, с тем, что делаешь, с тем, что ты есть». Ключ к «персональной поэтической установке философа» следует искать не в его идеях, «а скорее в его философии-как-жизни, в его философской жизни, в его этосе». Это было сказано в 1983 году.

Позвольте мне присовокупить еще одно соображение в связи с тем, что мы тут называем «висящим в воздухе мышлением». В последние годы своей жизни Ролан Барт терзался вопросом, не является ли он в сравнении с учеными Сорбонны аферистом и обманщиком. «Напрасно я отвечал ему, – пишет Роб-Грийе, – что он, конечно же, обманщик, потому что на самом деле он – настоящий писатель, а вовсе не „пишущий“, если прибегнуть к его собственному различению, ведь „истина“ писателя, если она существует, может состоять только в нагромождении одного на другое, в скандальном избытке и в преодолении собственной необходимой лжи во всем ее разнообразии. Я не сумел убедить его. Он отвечал, что я имел право, даже обязанность плутовать и мошенничать, а он – нет, потому что он не был человеком творческим».

Что есть мыслитель в наше время? Может ли он еще быть мастером мышления – тем, кто пытается предложить окончательную терминологию и дать окончательные истины? Вероятно, все-таки нет. Но каким образом его мышление должно оказать воздействие на общество, освобождая его? Поддерживая происходящее в нем? Подрывая его основы? В чем состоит шанс парящего в воздухе мышления? Есть ли у поэтического дискурса возможность сдвинуть, словно рычагом, то, что застыло и закоснело – так, например, как безоружный боец тай-чи иногда побеждает солдата в полном вооружении?

П. С.: Я вспоминаю слова, сказанные Батаем о Гегеле: он достиг спасения еще при жизни и усох, сделавшись похожим на ручку от метлы. Энергично мыслящий и вяло живущий человек – вот стандартный диагноз виталиста, поставленный логицисту. Сквозь замечания Батая проглядывает речь Заратустры – слова, сказанные о людях, живущих по ту сторону мира. Ницше вложил в уста своего пророка слова о том, что даже высшие существа, которых произвел старый континент, были только пустоцветами и стали призраками. Здесь слышится виталистический аргумент в чистом виде: он выражен в подозрении, что вся философия – это растение, а все философы – призраки и что все это возникло на фоне новой утопии силы и интенсивности, а именно – не отделенного от жизни типа мышления. Что можно возразить в ответ на такое видение проблемы? Вероятно, только одно: нельзя доверять никому, кто сам расхваливал бы себя, заявляя, что в действительности ведет двойственную жизнь. Сомнения Ролана Барта в самом себе наверняка есть выражение сомнений автора, который мало что задолжал жизни и заплатил за это подозрением, что остался что-то должен науке. Я живу полной жизнью, следовательно, я могу быть только шарлатаном. Стремление соединить силу в одном и силу в другом, видимо, так и придется до лучших времен именовать шарлатанством. Мишелю Фуко, например, который был воплощением впечатляющего соединения двух сил, часто приходилось слышать упрек в шарлатанстве, но он потешался над людьми, которые бросали такие упреки. Он был виталист с размахом, много пил, не пьянея, как возродившийся Сократ, ночи напролет обсуждал анатомическое оснащение своих любовников, был атлетом в архивах и стайером перед пишущей машинкой и перед микрофоном.

Знаете, что выражает слово «шарлатан»? Я недавно изучал историю этого слова, чтобы подготовить медико-философский доклад о различии между оперированием и колдовским ритуалом в современной врачебной практике. Выражение восходит к названию появившегося в Италии эпохи Возрождения типа рыночных торговцев, которые громко расхваливали свой товар, – торговцев из города Церрето, известного своими целебными травами; эти «церретани» (cerretani) во французском языке стали «шарлатанами» (charlatans). Что общего у тех, кто громко кричит о целебных травах, и у философов? Думаю, общего очень много. Одни расхваливают чудодейственные средства, которые по большей части не действуют, другие торгуют формулами мира, которые всегда оказываются несостоятельными. Я бы даже зашел так далеко, что стал бы утверждать: начиная с Фихте, большинство философов, сделавших себе имя вне университета, можно было бы считать шарлатанами, потому что они делали вид, что способны лечить все болезни мира или буржуазного общества одним и тем же средством – будь то самоутверждение Я, или возвращение продукта производителю, или создание идеальной ситуации коммуникации. Сегодня нам представляется, что такие врачи – опаснее, чем те болезни, которые они обещают вылечить. Напротив, нам больше нравится шарлатанство в духе Фуко или Лакана, которое с самого начала заявляет клиенту: я, конечно, помогу вам, как смогу, но советовал бы вам оставаться при своих симптомах, ничего лучшего Вас не ждет. Это, конечно, несколько отличается от того образа, в котором простой терапевтический разум представляет себе помощника человечеству, страдающему от бедствий.

Х-Ю. Х.: В философе есть шарлатан, но в нем есть вдобавок и шут, а также гомеопат и, не в последнюю очередь, художник, устраиваюший спонтанные уличные акции. Сюда относится, пожалуй, и все то, что Батай назвал «смеющимся мышлением». Впрочем, даже если не связывать напрямую биографию и учение Фуко, как это обычно бывает, в его экзистенции все же проявляются невиданные парадоксы; изображать, что мыслитель витальнее всего там, где он подает себя всецело подвластным динамике инстинктов. Мазохистский элемент в инстинктивной жизни Фуко явно мог сосуществовать с повышенно активистской формой мышления.

П. С.: К этому надо добавить рассуждения Делёза и Гваттари об исканиях мазохиста. Авторы показали, что мучительные процедуры – лишь методы для того, чтобы создать «тело без органов». Я понимаю это выражение так, что тело без органов уже не может больше быть никаким объектом, никакой страдающей вещью, страдать которой определено однозначно. Мазохист, претерпевая страдания, тем самым убеждает себя, что его жизненность нераздельна и что его внутренняя энергия простирается дальше, чем любая мучительная объективация[94]94
  Подразумевается, что мазохизм продолжает жить не только в теле, но и в чувствах и мыслях, так что страдания тела, которое выступает пассивным объектом во время мучений, компенсируется активностью переживаний и мысли его как субъекта.


[Закрыть]
.

Г. – Ю. Х.: Вернемся еще раз к вопросу о возможностях и границах дискурсивного выражения. Писатель Джордж Артур Голдшмидт[95]95
  Джордж Артур Голдшмидт (р. 1928) – немецкий писатель.


[Закрыть]
утверждает, что «Замок» Кафки достигает таких измерений, которые остаются недостижимыми для философии, как бы она ни старалась подняться до них. Фиаско человека и содрогание перед крайним, предельным не могут быть схвачены в языке философии. Не случайно такие мыслители, как Ницше или Чоран[96]96
  Эмиль Чоран (1911–1995) – румынский и французский мыслитель-эссеист.


[Закрыть]
, прибегали к литературным формам выражения. Самая прекрасная книга Фуко – книга о Реймоне Русселе[97]97
  Реймон Руссель (1877–1933) – французский писатель.


[Закрыть]
– как раз дальше всего от философии, ее надо поставить в один ряд с текстами Жабеса[98]98
  Эдмон Жабес (1912–1991) – французский поэт.


[Закрыть]
, Бланшо, Лейриса[99]99
  Мишель Лейрис (1901–1990) – французский писатель и этнолог.


[Закрыть]
, Батая и с некоторыми из больших эссе Сартра. Я забыть не могу, как Фуко влезает в кожу Русселя, как он перенимает магию его языка, как он мгновенно умеет вникнуть в тончайшую разницу между словами или предложениями, за которой стоят взрывные различия в значениях, и как между этими выражениями (например, billard, игра в шары, и pillard, грабитель, отнимающий последнее) происходит, по выражению Фуко, «тонкое плетение ткани из слов, тайн и знаков», «языковое событие».

П. С.: Должен признаться, что меня все меньше трогают высказывания вроде того, которое Вы процитировали из Голдшмидта. Я вынужден признаться, что остаюсь абсолютно равнодушным, когда слышу нечто вроде того, сказал Голдшмидт. Все же не стоит представлять дело так, что невыразимы только ужасы и человеческие фиаско. Невыразимо в языке всякое «вот-это-тут» – вот этот стакан, вот эта пуговица на брюках, вот это отражение света на кофейной ложечке. Я не доверяю позе тех писателей, которые объявляют, что их литературные возможности ограничены наличной совокупностью ужасов века.

Г. – Ю. Х.: Все же еще Флобер мог утверждать, что философ в большинстве случаев есть «своего рода соединение поэта и ученого» – и насколько же сегодня разошлись эти полюса в жизни! Поэтому мы оказались перед острой проблемой: можно ли совместить с философским дискурсом значимость поэтического и непосредственно становящегося, процессуального и событийного мышления? Как можно материализовать в тексте «висящее в воздухе» и «пребывающее в свободном плавании»? Сафранский говорит о «видах», которые сменяются и открываются по-новому, когда приходят и уходят мысли, – так ведь и понятие discursus первоначально подразумевало ментальные переходы от одного места речи к другому.

Я спрашиваю со всей прямотой: разве не был решительный прогресс философии шагом из философии?[100]100
  В оригинале игра слов: в буквальном смысле «прогресс» (der Fortschritt) по-немецки означает «шаг прочь от».


[Закрыть]
Это явно выражено у Эдмона Жабеса. Он пишет: «В последние годы философия сделала решающий шаг вон из философии, чтобы войти в то, что я называю поэтическим, и чтобы в первый раз помыслить философски. Есть мышление в поэзии, вéдомое только поэтам, потому что есть поэтическая логика, отличная от той, которую мы называем этим именем. Философия поняла, что есть не одна логика, а есть многие, и среди них – также и поэтическая логика».

«Романный вымысел, – сказал Роб-Грийе, словно отвечая Жабесу, – уже есть нечто вроде превращения философии в мир». Можно ли по аналогии с этим сказать о философской прозе, что она – подготовительная школа для романа? Или все же роман есть нечто, что пишет себя только в мире романа? Натали Саррот[101]101
  Натали Саррот (1900–1999) – французская писательница, родоначальник «нового романа».


[Закрыть]
решительно отстаивала этот тезис, подобно Харри Мулишу[102]102
  Харри Мулиш (1927–2010) – нидерландский писатель, считается одним из «большой тройки» послевоенной нидерландской литературы (вместе с В. Ф. Хермансом и Герардом Реве).


[Закрыть]
, который со всей определенностью заявлял, что «психоанализ мог бы многому научиться у романа, но роман ничему не мог бы научиться у психоанализа». Разве философия, в свою очередь, не есть нечто такое, что всегда может происходить лишь в истории философии?

П. С.: Шаг философии вон из философии: сам оборот этот несколько обескураживает. Причина, пожалуй, в том, что Жабес как бы само собой разумеющимся образом перескакивает через проблему, над которой другие – и я в том числе – бьются как над неразрешимой задачей. Жабес предполагает установленным нечто такое, о чем другие думают, что это нужно сначала доказать: что существует плюрализм логик, то есть не какое-то туманное Иное, а выкристаллизировавшееся многообразие, конкретные способы создания миров.

Г. – Ю. Х.: В пользу Жабеса говорит то, что он знает, о чем говорит, когда заявляет, что «философия перешла через какую-то невидимую или, вероятно, и видимую дверь в поэтическую сферу». Отчаяние писателя, – пишет Жабес в своей «Маленькой не вызывающей подозрений подрывной книжке», – состоит в том, что ему «неведомо, каким образом приходится врабатываться в книгу, которую он не пишет». Слова – это «творения из теней, смысловые образы того, чего недостает»; писать – значит жить с незнакомым лицом, не узнавая себя в зеркале.

П. С.: И здесь я хотел бы возразить: надо сдержаннее относиться к «мышлению того, чего недостает». Это сомнительно – фетишизировать отсутствующее и мыслить о творчестве, исходя из недостающего. Все же к мотиву «плюрализма логик» можно выйти и из истории предшествующей философии. Как молодой Ницше в своем вдохновенном эссе говорил о спасении античной поэзии в платоновском диалоге, так и философская проза вышла из смешения языков и форм, в котором отразилась ситуация античной языковой культуры на исходе классического периода. Так и возникает роман – как большой ковчег, на котором могут собраться фрагменты утраченной великой формы, эпоса, – здесь сходятся вместе обломки трагедии и комедии, остатки лирики, обрывки культуры поговорок и гномическая традиция передачи мудрости, следы загадок, а также большие лоскуты мифа, который уже давным-давно перерос свое наивное время, и вдобавок – хорошая доза юридических, софистических и риторических языковых игр и, наконец, последние остатки шепота мистерий. Античный автор романов был своего рода старьевщиком языка, который собирал выброшенные опустевшие формы. Так сформировался клубок из разных языков, который дал в итоге роман; гением его, если хорошенько разобраться, был Платон. Лучшие романы античности – это диалоги Платона, они как бы предлагают облагороженную версию «кинического пестрого писательства» – выражение Ницше. Роман – как показал в своей гениальной фазе Лукач – есть языковая форма тех, у кого нет истины. Он предоставляет форму, позволяющую соединять одно с другим в лишенном волшебства, расколдованном мире. С этого момента утверждается, что поэты много лгут, а истина, напротив, в прозе – ведь проза говорит истину о нашем положении в отсутствие истины или по меньшей мере в условиях затрудненного доступа к ней. Тот, кто принимает это всерьез, понимает, во-первых, почему Платон, изобретя название philуsophos, санкционировал революцию в прозе, которая соответствует исканиям как форме жизни, – минуло время действительных мудрецов, которые у священного треножника возвещали истины в готовом виде; во-вторых, он понимает, почему история философии на протяжении долгого отрезка истории являет собой историю обеднения языка, потому что она все более и более истощает свою изначальную форму – совокупность различных видов речи, как в романе, – чтобы в конце концов выродиться в чистый трактат и усохнуть в силлогической анорексии. Только имея пред глазами эту историю оскудения, можно постичь, какое возрождение принесло с собой XIX столетие, развив не привязанный к трактатам тип мышления, – достаточно вспомнить Шопенгауэра, Маркса, Мишле, Кьеркегора и, прежде всего, Ницше. От этого возвращения языка в философию зависит почти все, что в XX веке возникло в виде мышления, запечатленного в тех книгах, которые читают и перечитывают. Лукач, правда, связал роман как выразительную форму «метафизической бесприютности» с современным человеком, однако уже представители античности ощутили риск этой бесприютности и – через посредство неорелигиозных форм парафилософии, как Кожев называл догматизированные школьные системы, – предложили себя нерешительным в качестве вождей.

Так все и оставалось, по существу, вплоть до начала современности, если не принимать во внимание чрезмерно затянувшейся интерлюдии – философии Возрождения. Вплоть до самого преддверия современных отношений между прозой истины и поэзией видимости существовали отношения, описываемые прекрасной средневековой метафорой – служанка и госпожа. Посредством исторического компромисса языков поэзия и риторика были выставлены ancillae philosophiae, служанками философии. Им дозволено быть полезными, оказывать услуги, но они не должны желать что-то представлять собой. Применительно к метафизическому тексту верно то, что удачно констатировал Николсон Бейкер[103]103
  Николсон Бейкер (р. 1957) – американский писатель.


[Закрыть]
: «Великие истины, как и благие мадонны, поддерживаются дюжинами деловитых, жизнерадостных ангелов детали». Это может значить: на смертельные абстракции наброшено цветастое покрывало языка, которое создает обманчивое впечатление жизнеспособности и читаемости того, что нежизнеспособно и нечитаемо. Однако потом, в XIX веке, возникло положение, в котором служебная функция поэзии по отношению к госпоже философии сохраняться больше не могла. Теперь руководящее значение обрела поэтическая функция, и мы исходим именно из этого.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации