Текст книги "Солнце и смерть. Диалогические исследования"
Автор книги: Ганс-Юрген Хайнрихс
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
«Правила для человекопарка», или Мыслить молнию!
Г. – Ю. Х.: «Правила для человекопарка» – таков заголовок Вашего доклада, подзаголовок которого гласит: «Ответ на „Письмо о гуманизме“ Хайдеггера». Представляется, что формулировки эти относятся к совершенно разным уровням мышления и языка. Заголовок заставляет вспомнить кодировки или регулирующие нормы, правила для совместной жизни людей в прошлом, настоящем и будущем; подзаголовок объявляет внутрифилософскую полемику с хайдеггеровским мышлением о бытии и гуманизме. В эстетически насыщенном тексте, в котором, наряду с продуманной стратегией метафор, также находится место юмору и иронии, Вы пытаетесь осуществить на нескольких уровнях обсуждение вопроса, имеющего решающее значение для человечества: какие правила оно должно установить для себя, коль скоро оно крепко ухватилось за проект генной технологии, но в то же время заинтересовано в будущем, достойном человека. Для того чтобы обозначить этот комплекс вопросов и образов поведения, Вы ввели в оборот выражение «антропотехники» – чеканную словесную формулу, которая сразу же показала свою эффективность. Почему форма ее – едва ли не в большей степени, чем содержание, – вызвала такую массированную агрессию и привела прямо-таки к абсурдным, совершенно противоположным по смыслу толкованиям?
П. С.: На мой взгляд, все недоразумения и искажения, если только они не отражают личных намерений и упомянутых выше несвободных ассоциаций, проистекают от нежелания читать. Это находит свое выражение в том обстоятельстве, что почти никто из тех, кто доныне публично комментировал мою речь, не был готов принять во внимание ссылку, сделанную мной, – указаниие на то, что речь идет об «ответе», – о попытке эпистолярно ответить на названный «письмом» текст Мартина Хайдеггера, относящийся к 1946 году, – ответить на текст, который, в свою очередь, претендовал на то, чтобы стать ответом на впечатляющий вопрос, поставленный молодым французом Жаном Бофре[104]104
Жан Бофре (1907–1982) – французский философ, ученик, друг, исследователь и переводчик Хайдеггера.
[Закрыть]: «Как можно придать слову „гуманизм“ новый смысл? – Comment redonner un sens au mot „Humanisme“?» Ну, что это значило – сформулировать в 1997 году в Швейцарии или в 1999 году перед немецкой общественностью ответ на мысли Хайдеггера о гуманизме? После того что произошло в Германии осенью 1999 года, нам известно немного больше о тех рисках, которые связаны с попыткой ответить Хайдеггеру в том же ключе, в котором писал он. По крайней мере, косвенным образом выяснилось, насколько это взрывоопасно – предоставлять слово Хайдеггеру, если всерьез устраивать его диалог с близкими ему авторами – а именно, с Ницше и с Платоном, которые в моей речи выступают в роли приглашенных ораторов, оказывающихся в гостях у Хайдеггера. Все уже так свыклись с ситуацией, в которой действует правило: «Никогда больше никакой великой культурной политики!» А тут – отсылка к проблеме, при обсуждении которой никак не годится превращать себя в нечто мелкое и незначительное.
Начавшийся после этого скандал – доказательство того, что восприятие Хайдеггера в послевоенной Германии никогда не приводило к осмысленным результатам – ни на ранней фазе, ни на поздней, то есть ни в период уверений в приверженности его идеям, которые доминировали вплоть до начала 1960-х годов, ни в период отвержения, который начался с работы Адорно «Жаргон подлинности», и который, в общем и целом, продолжается и сегодня, и признак которого состоит в том, что сегодня фельетонисты считают себя вправе выносить морализирующие обобщающие суждения о мыслителе, который, без сомнения, может быть поставлен в ряд величайших представителей европейской философии, – о мыслителе, которого, вероятно единственного в нашем веке, можно, окидывая взглядом всю историю, поставить, не задумываясь ни на миг, в один ряд с Платоном, Августином, Фомой Аквинским, Спинозой, Кантом, Гегелем и Ницше. Приверженность и неприятие – это два вида и способа скверно обойтись с мыслителем, причем, как представляется, плохое обращение посредством неприятия – это у нас наиболее отработанный вариант. Предпосылка для этого – уже с давних пор совершенно искаженное восприятие. Имя Хайдеггера всегда оставалось у нас джокером в политико-нарциссической культуре дискуссии, которого разыгрывают, чтобы показать: мы – в лагере достойных людей.
Я должен, пожалуй, согласиться: моя попытка снова сделать Хайдеггера актуальным мыслителем, основываясь на самых сильных местах в его учении, в этой речи решительно провалилась. А именно: она провалилась потому, что я в своем тексте имел дело с двумя в высшей степени трудными вещами, о которых посмел утверждать, что разобрался с ними до конца, а это не соответствовало истине. Обе вещи весьма сильно влияли на понимание человека, были сильно заряжены идейно-политически и эмоционально. Первая трудность была связана с тем, что современно понятый человек как субъект в онтологическом плане спускается на одну ступеньку назад, вторая была связана с титанической битвой между душой и машиной, которая разразилась в высокотехнологической фазе истории. Тем самым налицо были две большие сложности, которые затрагивали две крайне чувствительные точки в человеческом или культурном плане – не важно, вместе или порознь. В любом случае, неверно было бы утверждать, что скандал был неизбежен. За два года до дебатов в Германии этот доклад уже был зачитан перед широкой публикой в Базеле, на утреннем театральном фестивале, а именно – как речь, завершающая долгую серию размышлений об аспектах гуманизма в условиях современности. Передо мной участниками этого лектория были Имре Кертес[105]105
Имре Кертес (р. 1929) – венгерский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе за 2002 г., которая была вручена «за творчество, в котором хрупкость личности противопоставлена варварскому деспотизму истории».
[Закрыть], Иоахим Гаук[106]106
Иоахим Гаук (р. 1940) – политический деятель, президент Германии с 23 марта 2012 г.
[Закрыть], Витторио Хёсле[107]107
Витторио Хёсле (р. 1960) – немецкий философ, ныне работающий в Университете Нотр-Дам.
[Закрыть], Элизабет Бронфен[108]108
Элизабет Бронфен (р. 1958) – английская писательница и литературовед, занимает кафедру в Университете Цюриха.
[Закрыть], Вольфганг Рим[109]109
Вольфганг Рим (р. 1952) – немецкий композитор и педагог.
[Закрыть], Аннемари Шиммель[110]110
Аннемари Шиммель (1922–2003) – немецкий религиовед, арабист и иранист, крупнейшая исследовательница исламского мистицизма, переводчик восточной поэзии.
[Закрыть], Витторио Лампу-жани[111]111
Витторио Лампужани (р. 1951) – итальянский историк и архитектор.
[Закрыть] и другие, так что у меня были все основания полагать, что публика будет настроена на рассмотрение темы «Гуманизм сегодня» во всей ее внутренней противоречивости. Эта серия докладов была опубликована в «Швабе Ферлаг» Базеля, издателем выступил Франк Гирк[112]112
Франк Гирк (1946–2008) – немецкий писатель и живописец.
[Закрыть] – инициатор того выступления в театре, – мне хотелось бы, чтобы немецкие фельетонисты взяли на себя труд рассмотреть все произошедшее в широком контексте, представляя все в целом. Тогда пришлось бы согласиться с мыслью о том, что клевета – всего лишь иное название рассмотрения вне контекста. Мой текст прочел вместо меня известный актер, потому что у меня тогда были проблемы с голосом, – и я прекрасно помню, что это происходило в атмосфере веселости и небезразличия, что вполне отвечало ироническому и в то же время серьезному тону всех выступлений. В исполнении профессионального чтеца очень хорошо проявился в первую очередь комизм пассажа из Платона и был блестяще подчеркнут легкий, шутливый характер моего обхождения с античным диалогом. Базельская публика веселилась – причем довольно шумно – во время этого блестящего фрагмента, от которого впоследствии впал в панику Хабермас, выразивший ее в неопубликованной, но прочитанной многими приватной рецензии.
Позвольте мне вначале кратко обрисовать первую трудность, интерпретируя которую, all things considered, нельзя было обойти вниманием вклад, внесенный Хайдеггером. Назовем ее, краткости ради, децентрацией человека. Именно об этом идет речь, когда Хайдеггер утверждает, что до сих пор существовавшая метафизика «недостаточно высоко» думала о человеке. О нем думают слишком низко вследствие того, что традиционно представляют человека как животное (animal) с добавлением разума. Достаточно высоко человек мыслится тогда, когда он понимается как тут-сущее, здесь-бытийствующее, то есть как существо, стоящее в просвете, в котором открывает себя бытие, или как существо, которое само есть просвет бытия. Я попытался очень кратко обрисовать движение мысли Хайдеггера после крутого поворота, в особенности – после Второй мировой войны, связывая этот поворот с крайне католически звучащим тезисом, что и в современном мире речь идет не столько о человеке, сколько о чем-то таком, что выходит за пределы человека и поднимается значительно выше, – о чем-то таком, для чего человек может служить только проводником, посредником, медиумом или резонатором – Хайдеггер говорит «пастырем» или «соседом», – а именно о бытии. Христианская традиция предпочла бы вести речь о Боге, но с момента появления Хайдеггера мы знаем, что следует избегать беззаботного отождествления Бога и бытия. Это не особенно сложные и довольно привычные мысли. Христианская традиция – там, где она была августинской, – сплошь пронизана теоцентрическим или теономным мышлением. Августинизм исходит из того, что у человека существует неизбывная тяга к извращенности, неискоренимая любовь к ложному, которая сводится к склонности ставить себя выше Творца, и это – до такой степени, что без движения Бога навстречу человеку, без Его инициативы никакого спасения просто не произошло бы, оно бы даже и не началось. В знаменитом вердикте, который Хайдеггер вынес во время беседы с Рудольфом Аугштайном[113]113
Рудольф Аугштайн (1923–2002) – один из самых известных и влиятельных немецких журналистов, основатель знаменитого журнала «Шпигель».
[Закрыть] – «Только какой-нибудь Бог еще сможет спасти нас», – можно услышать запоздалый отзвук августинского подхода. Тут дело не только в человеке – даже если бы дело было только в нем, это бы никак ему не помогло, потому что только Бог или только какой-нибудь Бог еще может спасти нас. Спасение человека собственными силами невозможно, как нас здесь настоятельно уверяют. Поэтому устраиваемые людьми революции не ведут ни к чему – таково было и таким остается основополагающее убеждение отставного революционера Хайдеггера с того момента, как он распознал чудовищную сущность нацизма и отошел от ложной революции и даже от революционной иллюзии вообще, – революции делают все еще хуже, потому что они с неотвратимостью берутся за дело опять-таки антропоцентрично, по-прежнему оставаясь в пределах фабрикующего подхода (gestell-immanent), и уже никогда не будут вершиться как судьба, представляя собой самоосуществление благодаря чему-то иному.
Эта не вполне ясная и скептически относящаяся к человеку антропология идет вразрез с современностью, ведь современность безальтернативно подает себя как проект обретения полномочий и прогресса в области политического разума и в сфере техники – проект, который обретает смысл лишь тогда, когда человек может собственными усилиями стать добрым и умным, по крайней мере, достаточно умным и добрым, чтобы сразу же не потерпеть фиаско от себя самого. Просвещение возможно лишь тогда, когда человек уже не нуждается постоянно в милости <Божьей>, чтобы делать то, что нужно. Современные люди – это как раз уже не последователи Августина, но пелагианцы или исповедующие гуманизм полумонотеисты, а по большей части – лишь рассеянные атеисты с приданым из квазитрансцендентных прав человека. Для приверженцев теономных или онтономных мыслительных форм этот пелагианский гуманизм, напротив, есть не что иное, как прогрессивнейшая форма тварно-бунтарского ослепления и матрица субъективистского самоуправства, которые, по их убеждению, должны привести к проматыванию, извращению и уничтожению всего. В противовес этим заблуждениям, на взгляд теономистов, требуется радикальное заглушение <всех этих тенденций> – Хайдеггер говорит об «образумлении» (Besinnung), о необходимости опомниться, причем делает упор на то, что образумиться как раз и невозможно самостоятельно, по собственной воле, – это должно быть нам «дано» или «послано» бытием, коль скоро оно должно реализовать себя.
Проблема, которая возникает в связи с речами подобного рода, состоит не в том, что они при первом прослушивании столь трудны для понимания, ведь они становятся неудобопонятны только при проникновении в глубину, когда придется поменять грамматику действия на грамматику происходящего само собой, самосвершающегося. Закавыка с такими речами, скорее, в том, что они неприятны – поскольку нарушают хороший тон гуманизма и неопелагианский консенсус, короче говоря, они являются прегрешением против буржуазного критического вкуса, ориентированного на автономию субъекта. В самом деле: теономия безвкусна по той причине, что она радикально направлена против такого зазнайства человека, и точно так же обстоит дело с онтономией. В приличном обществе просто не подобает вести подобные речи. Ну а какое дело Хайдеггеру до приличного общества? Центр – в Боге, а человек – точка на периферии, бытие – в центре, а явленное бытие, вот-бытие[114]114
Обыгрывается знаменитый тезис М. Хайдеггера о том, что человек как существование (Dasein) есть всего лишь Da-Sein, то есть явленность бытия в данном конкретном месте, «тут-бытие», «вот-бытие». К примеру, какой-либо человек не есть нечто автономное в своей жизни, а есть проявление бытия в городе Москве в 1956 году. Другой человек – тоже явленное бытие, и, следовательно, их встреча не есть случайность – само бытие послало их навстречу друг другу. В христианской традиции об этом способе видеть происходящее говорили: «Бог послал ему такого-то человека». Подобный способ видения призван преодолеть субъективизм и индивидуализм безбожных обществ – а у Хайдеггера это способ преодолеть тотальную «сфабрикованность», убеждение в том, что можно сделать все, что хочется, по субъективному решению – не только на производстве, но и в обществе, которое становится продолжением фабричного производства и массово фабрикует людей, произведения культуры и т. п.
[Закрыть] в качестве пастыря, хранителя, сторожа бытия – отодвинуто на край: о чем-то подобном больше и слышать не желают.
Ничуть не в меньшей степени можно показать, что хайдеггеровское отвергание обычно понимаемого гуманизма – это фигура мышления, которая коренится в староевропейской традиции и от которой не следовало бы приходить в такое возбуждение: просто надо иметь хотя бы малейшее представление о том, что <в Европе> теономное мышление с незапамятных времен приветствовалось, и ему учили. И вот в 1946 году Хайдеггер заявляет, «что существенен не человек, но бытие как размерность экстатического в (человеческой) экзистенции». Этот тезис, пожалуй, представлял собой бомбу замедленного действия, и я взорвал ее пятьдесят лет спустя – благодаря тому, что перефразировал этот тезис и тем самым зажег запал.
Г. – Ю. Х.: На этом фоне генная технология, в принципе, выступает только как самая современная фаза того процесса, который Вы назвали своевольным самоуправством и который у Хайдеггера называется фабрикацией (Gestell)[115]115
«Gestell» – принципиальное понятие М. Хайдеггера, которое, на наш взгляд, надо переводить с учетом того, что Хайдеггер постоянно использует игру слов, считая, что таким образом сам язык – дом бытия – подсказывает нам что-то важное. «Gestell» произведено от слова «hergestellt» – что означает «промышленно произведено». Обычно такая надпись делается на упаковках с товаром – «(Промышленно) сделано в Германии». «Gestell» – это, стало быть, «фабрикат», совокупность всего того, что сфабриковано, массово произведено – от промышленных товаров и до людей, образованных в соответствии со стандартами образования, а также произведений массовой культуры.
[Закрыть]. С наступлением этой фазы объективирование сущего, превращение сущего в объект поднимается на следующую ступень – доходит до самой внутренней механики жизни. Дискуссия о вмешательстве в гены отнюдь не нова. Она ведется уже как минимум, на протяжении двадцати лет, и за это время мы успели услышать каждый аргумент каждой стороны бесчисленное количество раз. Что же, собственно, случилось? Отчего вдруг произошли такие великие потрясения? Я в данный момент оставляю в стороне тот факт, что речь о человекопарке лишь косвенно связана с генными технологиями и что Ваше намерение как автора не заключалось в том, чтобы углубиться в ожесточенные дебаты специалистов по данной теме, что Вам приписывают многие критики. Но тем не менее я задаю вопрос: почему они выделили из текста именно этот аспект биотехники и как он был выдвинут на первый план? В чем новизна сегодняшней ситуации?
П. С.: Новое заключается в двух типичных для нашего времени моментах: остро оно проявляется в обострении проблемы genetic ingeneering, а хронически – в обострении гуманизма, превратившегося в фундаментализм западной культуры. Оба феномена связаны с тем, что я только что назвал второй наивысшей трудностью в речи о человекопарке. Относительно первого момента я могу заметить: в воображении своем мы уже сейчас живем по календарю post Dolli creatam, от сотворения Долли. После публикации благой вести о клонированной клетке, которая превратилась в овечку в феврале 1997 года, в головах людей переменилось абсолютно всё. Все вдруг разом почувствовали, что вступление биотехники в решающую фазу свершилось, Тут произошло нечто, в высшей степени заслуживающее внимания, – нечто такое, что снова активировало нашу религиозную программу. Последовали чисто метафизические дебаты. Едва увидели начало, как фантазия сразу перескочила на возможный конец развития, и выводы уже были перенесены с овечки на человека – вероятно, потому, что ассоциация между Богом и Агнцем отвечает староевропейским представлениям – кто же исключит такое предположение? Ясно только одно – все почуяли метафизическую сенсацию. Все как-то смутно почувствовали, что клонированный человек стал бы первым человеком после Христа, к которому была бы снова применима формула genitus non factus – по крайней мере, по смыслу, по сути дела – ведь genitus в коде, используемом теологами, означает: вызванный к жизни напрямую Богом Отцом посредством сообщения Им самого себя, а не через посредство физической причинности, но также и не произведенный на свет тем способом, каким был создан Адам. Следовательно, – точно так же, как Долли – это уже не порожденная по-овечьи овца, – и homo clonatis уже больше не порожденный по-человечески человек, но в то же время он, по существу, был бы человеком, который сделан людьми, то есть он был бы гомункулусом, о котором со времен Возрождения говорили европейцы устами своего алхимического авангарда. Из-за него вся существовавшая до сих пор генеалогическая логика встает вверх ногами. Клоны, если бы они использовались чаще – что невозможно, – нанесли бы последний удар и без того атакуемой системе с двумя родителями (biparential). Что, к примеру, следует думать об индивидууме женского пола, который был бы сестрой-близнецом своей матери и ее дочерью? Нельзя отрицать, что вопросы подобного рода заслуживают того, чтобы о них поспорили. Когда читают, что в Византии IV века люди выходили на улицы из-за спора о том, единосущ ли Бог Сын Богу Отцу или всего лишь подобен Ему, то представляется вполне допустимым, что где-нибудь году этак к 2000-му люди будут устраивать уличные демонстрации, отстаивая свое понимание различия между единосущностью или подобием клона и человека.
Г. – Ю. Х.: Проводя такие параллели, Вы ставите современные процессы развития в религиозно-философский контекст, восходящий к раннему христианству. Мы явно способны воспринять новое лишь на таком историческом фоне. Но я спрашиваю себя: действительно ли мы поймем таким образом подлинную новизну?
П. С.: Позвольте мне, чтобы ответить на это возражение, сказать несколько слов о второй из упомянутых трудностей. Мы живем сегодня посреди того, что соответствует великой войне ради бытия, о которой упоминал Платон, – живем, будучи вовлеченными в спор о том, где проводить новые границы между тем, чтó относится к душе, и тем, чтó относится к машинерии, к машинному – или между субъективным и высшим механизмом. То, что эти границы надо пересмотреть, есть следствие развития современного естествознания, а также психологического и социологического просвещения. Я, присоединяясь к Готтхарду Гюнтеру, определяю онтологическое просвещение – основополагающий процесс современности – как эпохальный процесс доказательства, а именно – прогрессирующего доказательства того, что механике принадлежит значительно большая доля в общем составе сущего, чем то предполагали традиционная метафизика субъекта, метафизика духа и метафизика души. Доказательство этого обретает весомость по мере прогресса в производстве машин. Все больше и больше машинерии, все больше механического обнаруживают в самой что ни на есть заповедной зоне, в самом сердце того, что считали исконно относящимся к душе и исконно субъективным, – и обнаруживают тем больше, чем больше проникают в эту зону. Из этого следует, что люди вступили в эпоху, которая вырвет у них из груди сердце, совершенно не обращая внимания на что-то персональное, не вкладывая в это ничего личного, если они упорно будут держаться в плену старых и явно негодных уже различий, которые были заданы кодом метафизики. Посредством обнаружения механического в той сфере, которая казалась самой сердцевиной субъективного, будет обследовано едва ли не все, что как будто не поддавалось обследованию или не желало считаться доступным для обследования: отношение к ребенку, отношение к животному, отношение к собственному телу, включая его яйцеклетки и семенные клетки, отношение к эротическим переживаниям, отношение к чувствам и субъективным состояниям, отношение к языку и, наконец, отношение к Абсолютному, которое было дано нам в пограничных ситуациях рождения и смерти, кажущихся нам неподвластными.
Можно вспомнить, что и сегодня на большинстве знаков, зримо свидетельствующих о человеческой жизни, на могильных плитах и памятниках указываются оба места контакта с тем, что нам неподвластно, или с Абсолютным – дата рождения и дата смерти. Совершенно независимо от того, крест там стоит рядом, как это обычно бывает у христиан, или пирамида, которую устанавливают некоторые масоны, либо звезда, как ее можно видеть на надгробии Хайдеггера в Мескирхе, – даты рождения и смерти как таковые не отсутствуют никогда. Это – высшая маркировка, превзойти которую нельзя, – отмеченные точки соприкосновения случайного и безусловного. И тем не менее современность показывает, что пришли в движение даже эти метки мест нашего соприкосновения с тем, что не в нашей власти. Как ни одна цивилизация прежде, современная цивилизация стремится передвигать пограничные знаки. Рождение становится планируемым, смерть в определенных границах можно отодвинуть, тела оперируются в таких масштабах, которые невозможно было доныне представить, сексуальность и продолжение рода разведены и утратили прямую связь, чувства модерируются фармакологически, психические состояния формируются с помощью эстетических и фармакологических техник, логическое мышление, речь, перевод и многие другие ментальные операции могут быть записаны в виде компьютерных программ и повторены компьютером – этот список можно продолжить.
Какой урок можно извлечь из этих наблюдений? Они касаются катастрофических процессов с непрослеживаемыми культурно-историческими перспективами. Вероятно, сталкиваясь с такими вопросами, не следует выступать в роли дурака, который живет исключительно собственным умом и тут же дает на все вопросы свои ответы; для начала можно и посмотреть, что говорили об этих масштабных переменах величайшие авторы века. Если бы мне пришлось писать доклад о человекопарке еще раз, я построил бы его иначе: я бы сопоставил выдающиеся по интеллектуальной глубине высказывания двух мыслителей о двух величайших социальных катастрофах XX века; я употребляю сейчас слово «катастрофа» в двояком смысле, одновременно и как теоретическое описание перелома в процессе, и в обиходном смысле. Во-первых, я рассмотрел бы статью Поля Валери «La crise de l’esprit» 1919 года (с добавлением, сделанным в 1922 году), во-вторых, я снова обратился бы к письму Хайдеггера «О гуманизме» 1946 года. Два текста, каждый из которых на свой лад непосредственно трактует чудовищное. В обоих встает вопрос: кто, собственно, выступает субъектом кризиса? Кто вынесет какие-то уроки из произошедшего? И что это даст в результате тем, кто осмысляет эти события, – что даст их понимание? Оба автора, окидывая ретроспективным взглядом комплекс катастроф, выносят о них не столько моральные суждения, сколько вердикты о технике как подлинной силе, правящей миром. Валери сделал это в ключе теории цивилизаций, Хайдеггер – в форме критики гуманизма и критики субъективизма. Валери говорит: мы знаем теперь, что и цивилизация смертна и «что в пропасти истории есть место для всех». Это – тезис, значение которого все более и более возрастает с того момента, как он был сформулирован. У меня нет никакого сомнения в том, что его следует отнести к двум или трем абсолютным по своему значению формулам столетия. Он означает, и по неотвратимой логике своей, и в самом буквальном значении: смертен не только человек, как это считалось в греческой, христианской и гуманистической традиции; не только индивиды смертны, теперь смертна и цивилизация, которая должна рассматриваться как затея конечная и сомнительная, даже и после того, как она выдержала бедствия ужасающего кризиса. Валери совершил смелый поворот в теории и соотнес смертность и цивилизацию так, что наметилась экологическая проблема. Отныне целые культуры, целые сообщества с единым стилем существования – в особенности общества с высокими технологиями – вынуждены вести себя, сообразуясь со своей конечностью. Когда повышается внутренний риск самоуничтожения культуры, люди вынуждены осознанно относиться к своей силе и к ее применению. По крайней мере, со времени Первой мировой войны они должны отвечать на вопрос, вынесли ли они из того, с чем им пришлось столкнуться, какие-то познания о самих себе.
Как бы мы ответили сегодня, если бы кто-то поставил перед нами этот вопрос? Нашли ли европейцы во время Первой мировой войны ключи к пониманию собственной культуры: сделали ли выводы после того, как им открылся принцип материальной битвы – как битвы материалов, после явления народу высшей силы тотальной мобилизации как божества, во власти которого оказались все и каждый в отдельности? Стали ли они другими благодаря тому, что с ними произошло? Дало ли это им какую-то metanoia, переосмысление последних, глубинных слоев движущих ими мотивов? Можно в этом и усомниться. Но если есть желание ответить на этот вопрос утвердительно, можно сослаться на успехи в обучении среди меньшинств.
Хайдеггер повторяет то, что сделал Валери, на еще более мрачном фоне и, в свою очередь, ставит вопрос: что же мы узнали о человеке, оглядываясь на тот комплекс катастроф, который чуть было не поглотил нас? Разве не дают нам колоссальные битвы нашего времени что-то вроде антроподицеи – поучительного знания о людях, которые были деятелями, активно участвовавшими в том, что произошло, и которые, в конечном итоге, даже там, где они хотели выступать в роли активных деятелей, снова оказались почти все без исключения на пассивно-страдательной стороне истории? Когда Хайдеггер в письме к молодому французу о гуманизме в 1946 году отвергает ярлык гуманизма, замечая, что понятия такого рода уже натворили достаточно бед, следует учесть то, на какой исторической сцене это было сказано; надо учесть, что подводился баланс после самого наихудшего, что только могло произойти; надо учесть и влияние этого на глубинный диагноз, поставленный современному миру людей, которые в оргиях массового уничтожения в какой-то степени нарисовали свой собственный портрет и представили себя. Нужно было, чтобы все осветила молния катастрофы и в ее свете рассмотреть, как обстоит дело бытия и дело человека[116]116
Автор обыгрывает название работы М. Хайдеггера «О деле мышления».
[Закрыть]. Le soleil ni la mort ne se peuvent regarder fixement, – гласит известный афоризм Ларошфуко: нельзя смотреть не отводя глаз ни на солнце, ни на смерть. После Хайдеггера можно было бы добавить, что нельзя смотреть не отводя глаз ни внутрь человека, ни в просвет бытия[117]117
Просвет бытия – die Lichtung – это образ из того же «лесного» ряда, что и die Holzwege – дороги, заводящие в тупик. Это – дороги за дровами, которые внезапно заканчиваются посреди леса – там, где рубят лес на дрова и возвращаются домой. В этом ряду die Lichtung означает «прогалина» – просвет в темном лесу, через который проглядывает небо. Переносный смысл таков: человек в повседневной жизни своей следует дорогами, заводящими в тупик, и заблуждается – пока не увидит свет бытия как просвет и прогалину в чащобе.
[Закрыть].
Г. – Ю. Х.: Стало быть, скандально выглядевший жест Хайдеггера, сделанный в его письме о гуманизме, заключался в том, чтобы не отводить взгляда от этой молнии, которая заставляет содрогнуться человека – «пастыря бытия»?
П. С.: Когда требуют чего-то подобного, поначалу неизвестно, просветительство это или мистика. Обычно под просветительством или основанным на опыте мышлением понимается следующее: нужно смотреть на освещаемые или светящиеся собственным светом вещи и фиксировать увиденное в описаниях, предназначенных для широкой публики. Там, где первый вгляд не проникает достаточно глубоко, вещи следует вскрыть – то есть выставить на свет их внутренности в разрезе. Типичный жест просвещения – выставлять на обозрение сокрытое. Это есть универсальная практика подозрения по отношению к скрыто существующему. И вот Хайдеггер делает прямо-таки подрывное предложение. Он предлагает не только рассматривать то, что выставлено на свет, но и поразмыслить о том, как вступают в соприкосновение свет и вещи, как они сходятся и взаимодействуют, то есть, иначе говоря, он предлагает медитировать над просветом как таковым. Просвет – он как молния, которая освещает мир и предъявляет его нам, и мы должны сделать так, чтобы она вспыхнула здесь и сейчас. Но тот, кто посмотрит на нее в упор, не отводя взора, ослепнет.
Если хорошенько поразмыслить, то окажется, что у Хайдеггера речь идет об основании своего рода анонимной религии – в стороне от классической метафизики, и все же на консервативный лад: религия просвета. Принцип ее гласит, что люди должны стать сдержаннее и сосредоточеннее, чем когда-либо. Они не только должны следовать десяти заповедям или идти восьмеричным путем – это останется благим и достойным чести, как одно, так и другое, и от этого не следует отказываться никогда, – они вдобавок должны чтить еще и одиннадцатую отнологическую заповедь и вступить на девятое ответвление пути, если позволительно так выразиться. Условие для этого таково: надо научиться мыслить молнию и научиться в ее свете бояться самих себя – как чего-то зловещего. Если свести к простой формуле, то глубокомысленная рекомендация письма о гуманизме начинается с диагноза: человек еще совсем себя не знает, потому что он еще никогда не ставил правильно вопроса о себе самом. Когда он конвенционально определяет себя как animal rationale, он всего лишь сводит воедино две величины, которые кажутся ему известными: он воображает, что знает, что такое животное, и полагает, что представляет себе, что такое рацио; сведя в одно две тривиальности, он думает, наконец, что объемлет своим взором всё без остатка, – и чувствует себя комфортно, как дома. На том же уровне аргументируют по сей день все те, кто чувствует, что для них стало чересчур много неведомого, неопределенного и необозримого, как старого, так и нового, и кто хочет найти спасение от всего этого в «новом гуманизме» – например, реакционные неокантианцы во Франции, которые вначале исказили до безобразия якобы антигуманное мышление 1968 года, а затем отвергли его в таком обезображенном виде. Все гуманно тогда, когда ты хорошо знаешь, чем обладаешь. Гуманизм – это фундаментализм нашей культуры, он есть политическая религия глобализированного западного человека, который считает себя таким благим и прозорливым, что очень хотел бы, чтобы ему повсеместно подражали.
Хайдеггер – это онтология неприязненного отношения человека к себе самому, коль скоро он указывает на то, что человек занимает место среди сущего только там, где он вообще ставит вопрос о бытии. Из-за человека происходят и проходят сквозь человека все эти взрывные события – такие, как мировая война, выступающая проекцией на всю планету вопроса о власти, и тотальное использование Земли и всего живого для производства, для обмена, для потребления. Если вопросы ставятся таким образом, времена назидательного гуманизма в школе и в воскресном воспитании остались позади. Я не хочу сказать тем самым, что Хайдеггер был прав во всем. Его большим упущением было то, что он обошел стороной адскую бездну уничтожения нацистами евреев и чудовищные советские репрессии. Тем самым с решающей стороны был предрешен его крах в роли мыслителя современности – ведь он мог выдвигать свои основные претензии к миру техники лишь после того, как, соответственно этому, развернул бы феноменологию смертоносных политик настолько эксплицитно, насколько того требовало произошедшее на протяжении века. И он тоже не смог смотреть на эту молнию уничтожения, не отводя от нее взгляда. Он посмотрел в опасном направлении лишь на миг, а затем ему пришлось отвести взгляд. Что же он увидел? Уничтожение, еще более всеобъемлющее? То, что он воспринял, пребывая в ослеплении после этого, были абстракции, подобные призрачным теням, – абстракции, в которых различия между преступниками и жертвами, нападающими и защищающимися, тоталитаристами и демократами еще не обрели снова той четкости, с которой они являлись нормально видящему глазу. Начиная с этого момента могли происходить только недоразумения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?