Текст книги "Хижина дяди Тома"
Автор книги: Гарриет Бичер-Стоу
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава XIII
Поселок квакеров
Перед нами встает мирная картина. Просторная, опрятная кухня, с красиво окрашенными стенами, с желтым блестящим полом без пылинки на нем; черная, хорошенькая плита; на полках ряды блестящей посуды, напоминающей о бесчисленном множестве вкусных кушаний; блестящие, зеленые, деревянные стулья, старые и прочные; маленькое парусиновое кресло качалка с подушкой сшитой из лоскутов разноцветных шерстяных материй; другое кресло побольше старинное, гостеприимно протягивавшее свои объятия, и казавшееся особенно заманчивым от лежавших на нем пуховых подушек, – действительно удобное, приветливое старое кресло, по своим честным, домовитым свойствам стоящее дюжины бархатных или плюшевых кресел аристократов. Я в этом кресле тихонько покачиваясь и устремив глаза на какое-то тонкое шитье сидит наша старая знакомая Элиза. Да, это она! Она похудела и побледнела с тех пор, как оставила свой дом в Кентукки, целый мир безмолвной заботы таился под сенью ее длинных ресниц, в очертаниях ее красивых губ. Ясно было, что ее полудетское сердце постарело и окрепло под гнетом тяжелого горя. Когда она временами поднимала глаза, чтобы следить за прыжками маленького Гарри, который носился по комнате, словно какая-то тропическая бабочка, в ее взгляде читались такая твердость и решительность, каких в нем никогда не замечалось в прежние, более счастливые дни.
Рядом с ней сидела женщина с блестящим оловянным тазом на коленях и бережно складывала в него сушеные персики. Ей могло быть лет 50 или 60; но у нее было одно из тех лиц, которые время делает красивее и привлекательнее. Снежно-белый креповый чепчик строгого квакерского покроя, простой белый кисейный платок, лежавший на груди мягкими складками, темная шаль и платье сразу показывали, к какой религиозной секте она принадлежит. Лицо ее было круглое, розовое, покрытое здоровым, мягким пушком, как спелый персик, ее слегка поседевшие волосы были зачесаны назад, открывая высокий, гладкий лоб, на котором время ничего не начертало, кроме слов: «Мир на земле и в человеке благоволение». ее большие, ясные, карие глаза смотрели ласково; и стоило заглянуть в них, чтобы проникнуть до глубины самого доброго и честного сердца, какое когда-либо билось в груди женщины. Много говорится и поется о красоте молодых девушек! Тому, кто пожелает воспользоваться нашим советом, мы рекомендуем посмотреть на нашу приятельницу Рахиль Галлидэй в то время, когда она сидит в своем маленьком кресле-качалке. Это кресло имеет привычку скрипеть и кряхтеть, может быть, оно схватило простуду в молодые годы, или страдает не то удушьем, не то нервным расстройством: но когда она слегка покачивается взад и вперед, кресло неизменно повторяло вполголоса: скрип, крик, что было бы невыносимо во всяком другом кресле. А. между тем, старый Симеон Галлидэй часто заявлял, что этот скрип для него лучше всякой музыки, а все дети уверяли, что ни за что на свете не согласятся не слышать больше скрипенья материнского кресла. Почему так? Потому что лет двадцать с лишним с этого кресла не раздавалось ничего, кроме слов любви, кроткого увещания, материнской нежности; множество головных и сердечных страданий излечивались здесь, всякие трудные вопросы духовной и практической жизни разрешались здесь, – и все это благодаря одной доброй, любящей женщине. Благослови ее Господи!
– Как же ты, Элиза, все еще думаешь отправляться в Канаду? – спросила она, спокойно разглядывая свои персики.
– Да, мэм, – твердо отвечала Элиза. – Мне необходимо подвигаться дальше. Мне нельзя останавливаться.
– А что же ты там будешь делать? Об этом надо подумать, дочь моя.
«Дочь моя» для Рахиль Галлидэй слово это было вполне естественно: ее лицо и вся наружность внушали желание называть ее матерью.
Руки Элизы задрожали и несколько слезинок упало на ее работу; тем не менее, она ответила твердым голосом.
– Я буду делать, что придется. Надеюсь, мне удастся найти себе какую-нибудь работу.
– Ты знаешь, что можешь жить здесь сколько хочешь.
– О, благодарю вас, – вскричала Элиза, – но я не могу спать по ночам; я ни минуты не могу быть спокойна! Сегодня ночью я видела во сне, что тот человек вошел во двор… – она вздрогнула.
– Бедное дитя, – сказала Рахиль, отирая слезы. – Но ты не должна так тревожиться. По милости Божией до сих пор ни одного беглеца не поймали в нашей деревне; я уверена, что и тебя не поймают.
В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошла маленькая, кругленькая, краснощекая женщина с веселым цветущим личиком, напоминающим спелое яблоко. Она была одета также, как Рахиль, в серое платье с кисейной косынкой, лежавшей красивыми складками вокруг ее круглой, толстой шейки.
– Руфь Стедмен! – вскричала Рахиль радостно, поднимаясь навстречу ей, – Как поживаешь, Руфь – она сердечно пожала обе руки вошедшей.
– Очень хорошо, – отвечала Руфь, снимая маленькую суконную шляпу и смахивая с нее пыль своим носовым платком. Квакерский чепчик сидел как-то очень изящно на ее кругленькой головке, хотя она своими пухлыми ручками всячески старалась примять и пригладить его. Непослушные прядки ее несомненно вьющихся волос выскакивали из под него то там, то здесь, их надобно было подправлять и подсунуть в надлежащее место. Окончив все эти операции перед маленьким зеркальцем, гостья, женщина лет двадцати, по-видимому осталась вполне довольна собой, да и неудивительно, она была такая милая, здоровая, приветливая, маленькая женщина, что всякое мужское сердце радостно забилось бы при взгляде на нее.
– Руфь, это наш друг. Элиза Гаррис, а этот маленький мальчик, о котором я тебе рассказывала.
– Я очень рада видеть тебя, Элиза, очень, – проговорила Руфь, пожимая руку Элизы, как будто это был старый друг, которого она давно ждала. – А. это твой милый мальчик? я принесла ему пряничек, – и она протянула маленькое пряничное сердечко мальчику, который подошел, поглядывая на нее из под нависших кудрей, и робко взял гостинец.
– Где же твой малютка, Руфь?
– О, он сейчас явится; твоя Мори утащила его у меня и побежала в сарай, показать его детям.
В эту минуту дверь отворилась и вошла Мэри хорошенькая, розовенькая девочка с такими же карими глазами, как у матери, и с ребенком на руках.
– Ага! – вскричала Рахиль, подходя и беря на руки большого, толстого, белого мальчугана.
– Какой он молодец, и как вырос!
– Да, он славно растет! – отвечала Руфь. Она взяла ребенка, сняла с него маленький голубой шелковый капотик и разные пеленки и одеяльца, в которые он был завернут; она дернула в одном месте, подтянула в другом, одно расправила, другое разгладила и крепко расцеловав ребенка, посадила его на пол, чтобы он мог придти в себя. Ребенок, по-видимому, привык к такого рода обращению: он засунул в рот большой палец (как будто так и следовало), и погрузился в свои собственные размышления, а мать его между тем села, вытащила длинный чулок из синей и белой бумаги и принялась быстро вязать его.
– Мэри, хорошо, если бы ты поставила котелок воды, – ласково сказала мать.
Мэри ушла с котелком к колодцу и через несколько минут поставила его на плиту, где он вскоре весело зашипел и закипел, как бы свидетельствуя о гостеприимстве и радушии хозяев. Рахиль дала еще несколько ласковых указаний шепотом и та же рука сложила персики в кастрюлю и поставила на огонь.
Рахиль взяла белоснежную доску для теста, подвязала себе передник и начала быстро приготовлять бисквиты, заметив Мэри: «Мэри, сказала бы ты Джону, чтобы он приготовил цыпленка», и Мэри тотчас же исчезла.
– А как здоровье Абигаиль Петерс? – спросила Рахиль, продолжая возиться с бисквитами.
– Ей лучше, – отвечала Руфь. – Я была у нее сегодня утром, постлала постель, убрала комнаты. Лие Гильс пошла к ней в полдень, чтобы напечь ей на несколько дней хлеба и пирогов; я обещала зайти вечером сменить ее.
– Я пойду к ней завтра, постираю и починю, что нужно, сказала Рахиль.
– Ах, это отлично! – вскричала Руфь. – Я слышала, – прибавила она, – что Ганна Стонвуд тоже заболела. Джон был у нее вчера вечером, а я пойду завтра.
– Джон может придти к нам обедать, если тебе придется пробыть там целый день, – предложила Рахиль.
– Благодарю, Рахиль, завтра увидим, что будет. А, вот идет и Симеон.
Симеон Галлидэй, высокий, прямой мускулистый человек, в темном сюртуке, таких же панталонах и широкополой шляпе вошел в комнату.
– Как поживаешь, Руфь, – приветливо сказал он, протягивая свою широкую ручищу, чтобы пожать ее маленькую, пухленькую ручку, – здоров ли Джон?
– Благодарю! Джон здоров, и все наши тоже, – весело отвечала Руфь.
– Что новенького, отец? – спросила Рахиль, ставя бисквиты в печь.
– Петер Стеббинг сказал. мне, что сегодня к ночи они приедут сюда с друзьями, – многозначительно отвечал Симеон, умывая руки у опрятного умывальника в сенях.
– Неужели! – вскричала Рахиль и задумчиво посмотрела на Элизу.
– Ты, кажется говорила, что твоя фамилие Гаррис? – спросил Симеон Элизу, возвращаясь в комнату.
Рахиль быстро взглянула на мужа, а Элиза ответила дрожащим голосом: «да». Под влиянием вечно преследовавшего ее страха, она вообразила, что пришли какия-нибудь вести дурные для нее.
– Мать! – Симеон вызвал Рахиль в сени.
– Что тебе, отец? – спросила Рахиль, выходя к нему и вытирая на ходу свои запачканные мукой руки.
– Муж этой женщины в соседнем поселке и сегодня к ночи будет здесь, – сказал Симеон.
– Да что ты! Нежели это правда, отец? – вскричала Рахиль, и лицо ее засияло радостью.
– Совершенная правда. Петер ездил вчера со своей фурой в тот поселок и встретил там старуху и двух мужчин, один из них сказал, что его зовут Джорж Гаррис: он передал мне в нескольких словах историю, и я уверен, что это он. Он очень красивый, бравый мужчина. Как ты думаешь, сказать об этим Элизе?
– Посоветуемся с Руфью, отвечала Рахиль. – Руфь, приди-ка сюда на минутку!
Руфь отложила свое вязанье и в ту же секунду была в сенях.
– Представь себе. Руфь, – сказала Рахиль. – Отец говорит, что муж Элизы в последней партии негров и будет здесь сегодня к ночи.
Крик радости молоденькой квакерши прервал ее. Она захлопала в ладоши и так подпрыгнула, что два локона выскочило из под ее квакерского чепца и рассыпались по белой косынке.
– Тише, тише, милая, – ласково остановила ее Рахиль, – тише, Руфь! Скажи лучше, как ты думаешь, сообщить ей это теперь же?
– Теперь, конечно! сию же минуту! Подумать только, вдруг это был бы мой Джон, чтобы я чувствовала. Скажите ей сейчас же.
– Ты учишь нас, как надо любить своего ближнего, Руфь, – сказал Симеон, с умилением глядя на молодую женщину.
– Да как же иначе? Ведь мы только для этого и созданы. Если бы я не любила Джона и моего сынишку, я бы не могла понимать ее чувств. Пойдем, скажи ей поскорее! – и она с умоляющим видом положила свои ручки на руку Рахили. – Возьми ее к себе в спальню и поговори с ней, а я в это время изжарю цыпленку.
Рахиль вошла в кухню, где Элиза все еще сидела за шитьем и, отворив дверь маленькой спальни, сказала ласково:
– Приди ко мне сюда, дочь моя, мне надобно рассказать тебе новость.
Кровь прилила к бледным щекам Элизы; она встала с нервной дрожью во всем теле и посмотрела на своего мальчика.
– Нет, нет, – вскричала маленькая Руфь, подбегая к ней и хватая ее за руки, – не бойся, это хорошие новости, Элиза, иди, иди скорей. – И она тихонько втолкнула ее в дверь, которая заперлась за нею, затем она схватила на руки маленького Гарри и принялась целовать его.
– Ты скоро увидишь своего отца, мальчуган! Знаешь ты это? Отец твой скоро приедет! – говорила и повторяла она, а мальчик с удивлением смотрел на нее.
Между тем за дверью происходила сцена другого рода: Рахиль Галлидэй обняла одной рукой Элизу и сказала.
– Бог сжалился над тобой, дочь моя; твой муж ушел из дома рабства.
Кровь прилила к щекам Элизы и так же быстро отлила обратно к сердцу. Она опустилась на стул бледная, ослабевшая.
– Мужайся, дитя, – сказала Рахиль, положив руку ей на голову. – Он среди друзей, они привезут его сюда сегодня вечером.
– Сегодня вечером, – повторила Элиза, – сегодня!.. Она перестала понимать значение слов; в голове ее все спуталось и смешалось, на минуту все подернулось туманом.
Очнувшись, она увидела, что лежит на постели, покрытая одеялом, и маленькая Руфь трет ей руки камфорой. Она открыла глаза в полусонной, приятной истоме, как человек, который долго нес страшную тяжесть и чувствует, что, наконец, избавился от нее, что может отдохнуть. Нервное напряжение, не покидавшее ее с самого бегства из дому, вдруг ослабело, и ею овладело давно неиспытанное чувство покоя и безопасности. Она лежала с широко открытыми глазами и, точно в мирном сне, следила за движениями окружающих. Она видела, что дверь в соседнюю комнату открыта; видела стол накрытый для ужина белоснежною скатертью; слышала тихую песенку кипящего чайника, видела, как Руфь ходила взад и вперед с тарелками пирожков и салатниками консервов, как она останавливалась, чтобы сунут пирожок в ручку Гарри, или погладить его по головке, или навить его длинные локоны на свои беленькие пальчики. Она видела полную, материнскую фигуру Рахили, как она подходила к ее постели, поправляла то одеяло, то подушку, стараясь так или иначе выказать ей свое участие, и всякий раз ей казалось, будто какой-то свет льется на нее из этих больших, ясных, карих глаз. Она видела, как вошел муж Руфи, как она подбежала к нему и стала что-то рассказывать ему шепотом, очень оживленно, указывая пальчиком на комнату, где она лежала. Она видела, как Руфь с ребенком на руках села за стол пить чай; видела, как все придвинулись к столу, и как маленький Гарри сидел на высоком креслице под крылышком Рахили; слышала тихий гул разговоров, нежный звон чайных ложечек о блюдца и чашки, и мало по малу все слилось, Элиза заснула, заснула так спокойно, как не спала ни разу после той страшной минуты, когда она взяла своего ребенка и бежала с ним среди морозной, звездной ночи.
Ей приснилась чудная страна, как ей казалось, страна отдыха, – зеленые берега, веселые острова, красиво сверкающие реки и там в одном доме, который ласковые голоса называли ее домом, играл ее мальчик, свободный, счастливый. Она услышала шаги мужа; она почувствовала, что он подходит к ней, его рука обняла ее, его слеза упала ей на лицо, и она проснулась. Это не был сон. Дневной свет давно погас. ее мальчик спокойно спал подле нее; свеча тускло горела на столике, и муж ее рыдал, припав к ее подушке.
Весело проходило следующее утро в доме квакеров. «Мать» встала рано и готовила завтрак, окруженная толпою девочек и мальчиков, с которыми мы не успели вчера познакомить читателя, и которые деятельно помогали ей, повинуясь ее ласковым словам: «Хорошая, если бы ты». Приготовление завтрака в роскошных долинах Индианы дело сложное и требует много рук подобно ощипыванью лепестков роз и подчистки кустов в раю, с чем не могла без помощников справиться наша праматерь Ева. Джон бегал к колодцу за свежей водой, Симеон младший просеивал муку для пирожков, Мэри молола кофе, Рахиль тихо и спокойно расхаживала среди них, приготовляя бисквиты, жаря цыплят и распространяя вокруг себя нечто в роде солнечного сияния. Если являлась опасность столкновений или недоразумений между слишком усердными молодыми помощниками, ее ласковое: «Ну, полно, полно… или: – «Я бы на твоем месте»– быстро улаживало дело. Поэты воспевали пояс Венеры, круживший головы нескольким поколениям. Нам больше нравится пояс Рахили Галлидэй, который не да вал головам кружиться и поддерживал общую гармонию. Он, несомненно, более полезен в наше время.
Пока шли эти приготовления Симеон старший стоял в рубашке перед маленьким зеркальцем в углу и занимался делом незнакомым древним патриархам – он брился. Все в большой кухне шло так дружно, так мирно, так согласно, каждому было, по-видимому, приятно делать именно то, что он делал; всюду царила атмосфера взаимного доверие и товарищества, далее нолей и вилки дружелюбно звякали, когда их клали на стол; даже цыплята и ветчина весело шипели на сковороде, как будто радуясь, что их жарят. Когда вошли Джорж, Элиза и маленький Гарри их встретили так радостно и приветливо, что им невольно подумалось: не сон ли это?
Наконец все уселись за завтрак, только Мэри осталась у плиты, поджаривая лепешки, и подавая их на стол, как только они приобретали настоящий золотисто коричневый оттенок.
Рахиль никогда не казалась такой счастливой и добродушной, как сидя во главе стола. Столько материнской ласки и сердечности было в каждом ее движении, даже в том, как она передавала тарелку с лепешками, или наливала чашку кофе, что, казалось, будто она одухотворяла самую пищу и питье.
Первый раз в жизни приходилось Джоржу сидеть, как равному, за столом белого; и он сначала чувствовал некоторую неловкость и смущение; но они скоро исчезли, как утренний туман, в лучах этой бесхитростной, задушевной доброты.
Это, действительно, был дом, – дом слово настоящего смысла которого Джорж до сих пор не понимал, – и вера в Бога, надежда на Его промысел закрадывалась золотым облаком в его сердце, мучительные мрачные атеистические сомнение и бешенное отчаяние таяли перед светом живого евангелия, начертанного на этих живых лицах, проповедуемого тысячью бессознательных проявлений любви и доброжелательства, которые подобно чаш холодной воды, поданной во имя ученика Христова, никогда не останутся без награды.
– Отец, а что, если тебя опять поймают? – спросил Симеон младший, намазывая маслом свою лепешку.
– Я заплачу штраф, – спокойно отвечал Симеон.
– А. вдруг тебя засадят в тюрьму?
– Разве вы с матерью не управитесь без меня на ферме? – улыбнулся Симеон.
– Мать может почти все делать, – отвечал мальчик. – Но разве это не стыд, что у нас издают такие законы.
– Ты не должен осуждать правительство, Симеон, – серьезно заметил ему отец. – Бог посылает нам земные блага только для того, чтобы мы могли оказывать справедливость и милосердие; если правительство требует у нас за это плату, мы обязаны вносить ее.
– А все-таки я ненавижу рабовладельцев! – вскричал мальчик, который питал совсем нехристианские чувства, как и подобало современному реформатору.
– Мне странно слышась это от тебя, сын мой, – сказал Симеон. – Мать совсем не тому учила тебя. Я одинаково готов помочь как рабу, так и рабовладельцу, если горе приведет его к моим дверям.
Симеон младший сильно покраснел, но его мать только улыбнулась и сказала:
– Симеон добрый мальчик. Когда он вырастет большой, он будет совсем, как отец.
– Надеюсь, сэр, что вы не подвергнетесь из-за нас каким-нибудь неприятностям? – с тревогой спросил Джорж.
– Не беспокойся, Джорж, мы на то и посланы в мир. Если бы мы боялись подвергнуться неприятностям из-за доброго дела, мы не заслуживали бы имени человека.
– Но ради меня, – сказал Джорж, – это мне слишком тяжело.
– И об этом не думай, друг Джорж; это делается вовсе не ради тебя, но ради Бога и человека вообще, – отвечал Симеон. – Сегодняшний день ты можешь хорошенько отдохнуть, а вечером в десять часов Финеаз Флетчер повезет тебя дальше до нашего следующего поселка, тебя и всю остальную партию. За тобой усиленно гонятся, нельзя медлить.
– В таком случае зачем же ждать вечера? – спросил Джорж.
– Днем ты здесь в безопасности, в нашем селе все друзья, и все на стороже. Кроме того путешествовать ночью безопаснее.
Глава XIV
Евангелина
О юная звезда, озарявшая жизнь, слишком прелестная, чтобы отражаться в таком зеркале!
Очаровательное, едва сложившееся существо!
Роза, прелестнейший лепестки которой еще не развернулись!
Миссисипи! Как изменилась она, точно но мановению волшебного жезла, с тех пор как Шатобриан воспевал ее в поэтической прозе, как могучую, пустынную реку, катящую свои волны среди сказочных чудес растительного и животного мира.
В наше время эта река грез и романтической поэзии превратилась в действительность, едва ли менее сказочную и роскошную. Какая другая река в свете несет на своей груди к океану богатства и плоды предприимчивости другой подобной страны, страны, произведение которой обнимают все, что родится от тропиков до полюсов. Эти бурные, ленящиеся волны, которые вечно стремятся вперед, представляют живое подобие кипучей деятельности расы более пылкой и энергичной, чем как либо другая в Старом свете. Ах, если бы эти волны не несли на себе вместе с тем и более ужасной тяжести, слез угнетенных, вздохов беспомощных, горьких обращений бедных, невежественных сердец к неведомому Богу, неведомому, невидимому и безмолвному, но который все-таки «сойдет со своего престола», чтобы спасти всех несчастных на земле.
Косые лучи заходящего солнца дрожат на поверхности широкой реки и, золотят тонкий камыш и стройные темные кипарисы, обвитые гирляндами темного мха словно погребальным убором.
Тяжело нагруженный пароход, заваленный тюками хлопчатой бумаги с разных плантации до того, что издали кажется квадратной, огромной, серой массой, медленно подвигается вперед, к ближайшему рынку. Нам придется не мало поискать, прежде чем в толпе, теснящейся на палубах, мы найдем нашего смиренного друга Тома. Наконец, мы увидим его на верхней палубе, тоже загроможденной товаром в маленьком уголке между тюками.
Частью, благодаря рекомендации мистера Шельби, частью, благодаря удивительно спокойному, кроткому характеру Тома, он постепенно заслужил доверие даже такого человека, как излей.
Вначале негроторговец зорко следил за ним целый день и никогда не позволял ему оставаться на ночь без кандалов; но неизменное терпение и как будто даже довольный вид Тома заставили его постепенно смягчить эту строгость, и в последнее время Тому позволялось свободно расхаживать но пароходу, как будто он был отпущенный на честное слово.
Всегда тихий и услужливый, всегда готовый помочь во всякой работе, он вскоре заслужил расположение всех матросов, и не мало часов провел он, работая с ними вместе так же прилежно, как на ферме в Кентукки.
Когда ему нечего было делать, он забирался в уголок между тюками хлопчатой бумаги на верхней палубе и внимательно изучал Библией.
За сто слишком миль от Нового-Орлеана уровень реки выше, чем окружающая местность, и она катит свои волны между двумя огромными дамбами футов в двадцать вышины. Путешественник с палубы парохода, как с большой плавучей башни может обозревать окрестную страну на много миль в окружности. Перед глазами Тома проходили одна плантацие за другой, развертывалась картина той жизни, какая ему предстояла.
Он видел вдали невольников за работой; он видел их деревни из хижин, выстроенных рядами подальше от красивых домов и садов господ; и когда эти картины проходили перед его глазами, его бедное, глупое сердце рвалось назад, на ферму в Кентукки, с ее тенистыми старыми буками, в дом господина, с его большими прохладными комнатами и в маленькую хижину, обросшую розами и бегонией. Ему представлялось, что он видит знакомые лица товарищей, которых знал с детства; что он видит свою хлопотунью жену, приготовляющую ему ужин; что он слышит веселый смех мальчиков, лепетанье малютки у него на коленях, – и вдруг все исчезло, и снова перед ним мелькал сахарный тростник и кипарисы плантаций, снова он слышал пыхтенье и грохот машины, слишком ясно говоривший ему, что та полоса его жизни миновала навсегда.
При таких обстоятельствах вы напишете жене, вы пошлете весточку детям; но Том не умел писать, почта для него не существовала, и разлука не смягчалась для него возможностью послать своим дружеское слово пли привет.
Мудрено ли после этого, что слезы часто капали на страницы Библии, когда он, разложив ее на тюке хлопка, медленно водил пальцем по строчкам, разбирая слово за слово ее изречения. Том научился грамоте уже взрослым человеком, он читал очень медленно и долго трудился над каждым стихом. К счастью, книга, которую он разбирал, ничего не теряет от медленного чтения, наоборот, слова ее, как слитки золота, нужно взвешивать каждое отдельно для того, чтобы понять их бесценное достоинство. Побудем с ним несколько минут, пока он, указывая себе слова и произнося их в полголоса, читает.
Да-не-сму-ща-ется – сердце – ва-ше. В до-му От-ца моего мно-го оби-те-лей. Я и-ду, да-бы уго-то-вать место – вам.
Цицерон, похоронив свою единственную, нежно-любимую дочь, чувствовал такое же искреннее горе, как бедный Том, вероятно, не больше, так как оба они были только люди, но Цицерон не мог читать эти чудные слова надежды, не мог рассчитывать на загробное свидание; а если бы он их и прочел, он по всей вероятности, не принял бы их на веру, в голове его появилось бы тысяча вопросов относительно подлинности рукописи и правильности перевода. Но для бедного Тома в них заключалось именно то, что ему было нужно, они казались ему до того очевидно истинными и божественными, что его простой ум не допускал возможности каких-либо вопросов Это все должно быть правда, если это не правда, как же он может жить?
На Библии Тома не было никаких примечании и объяснений ученых толкователей, но на ней стояли значки и отметки, изобретенные самим Томом и помогавшие ему лучше всяких мудрых объяснений. Он обыкновенно просил господских детей, особенно массу Джоржа, читать ему Библию; и когда они читали он подчеркивал или отмечал пером и карандашом те места, которые особенно нравились ему, или трогали его: Таким образом, вся его Библия с начала до конца была испещрена отметками разного вида и значения. Он мог во всякую данную минуту найти свои любимые тексты, не трудясь разбирать по складам то, что стояло между ними. Каждая страница этой книги напоминала ему какую-нибудь приятную картину прошлого; в Библии заключалось и все, что у него осталось от прежнего, и все его надежды на будущее.
В числе пассажиров парохода был один богатый молодой человек по имени Сент-Клер, постоянно живший в Новом Орлеане. Он ехал с дочкой лет пяти, шести и с пожилой дамой, по-видимому родственницей, под надзором которой и находился ребенок.
Том часто поглядывал на эту маленькую девочку. Это было одно из тех живых, резвых созданий, которых так же трудно держать на месте, как луч солнца или летний ветерок; а кто раз ее видел, тому трудно было забыть ее.
Это был удивительно красивый ребенок без обычной у детей припухлости и угловатости очертаний. Все движение ее дышали такою воздушною граций, что невольно, вызывали представление о каком-нибудь мифическом или аллегорическом существе. Личико ее было замечательно не столько безукоризненной красотой черт, сколько какою-то странною, мечтательною серьезностью выражения; поэт в изумлении останавливался перед ним, самые прозаичные и невосприимчивые люди не могли равнодушно глядеть на него, сами не зная, почему. Форма ее головы, посадка шеи и всей фигуры были удивительно благородны. Длинные, золотисто-каштановые волосы словно облаком окружали эту головку, глубокое задумчивое выражение ее сине-фиолетовых глаз осененных густыми золотистыми ресницами – все выделяло ее из среды других детей, все заставляло каждого оборачиваться и смотреть ей вслед, когда она бродила по пароходу. При всем этом малютку нельзя было назвать серьезным или грустным ребенком. Напротив, ее личико и воздушная фигурка дышали веселостью. Она была постоянно в движении с полуулыбкой на розовых губках, она легким облачком летала по пароходу, напевая что-то про себя, точно в сладком забыть. Отец и присматривавшая за нею дама постоянно гонялись за нею, но как только им удавалось поймать ее, она снова ускользала от них, словно летнее облачко. Никогда не слышала она ни слова упрека, или строгого замечания, и потому продолжала, как хотела, порхать повсюду. Всегда одетая в белом, она, как тень, скользила по всем местам, нигде не пачкая своего платьица. Не было ни одного уголка, ни одного закоулочка ни наверху, ни внизу, где бы не пробежали эти легкие ножки, куда бы золотистая головка не заглянула своими глубокими, синими глазами.
Кочегар, поднимая голову от своей тяжелой работы, встречал иногда взгляд этих глазок, засматривавших с удивлением в раскаленную печь с тревогой и состраданием на него, как будто он подвергался ужасной опасности. Рулевой у колеса улыбался, когда прелестная головка показывалась у окошечка его будки и исчезала в ту же минуту. Тысячу раз в день грубые голоса благословляли ее, непривычно мягкие улыбки озаряли грубые лица, когда она приближалась, а когда она бесстрашно проходила по опасным местам, грубые, грязные руки невольно протягивались, чтобы оберечь ее, помочь ей.
Том, отличавшийся мягкостью и впечатлительностью свойственными его расе, всегда чувствовавший влечение ко всему безыскусственному и детскому, следил за малюткой с возраставшим интересом. Она казалась ему чем-то божественным, и когда ее золотистая головка и глубокие синие глаза глядели на него поверх какого-нибудь грязного тюка, или с какой-нибудь груды чемоданов, он почти верил, что видит перед собой одного из тех ангелов, о которых говорится в Новом Завете.
Часто, очень часто ходила она с печальным личиком вокруг того места, где сидели закованные невольники Гэлея. Она подходила к ним и смотрела на них серьезно, с тревогой и грустью; а иногда приподнимала их цепи своими тонкими ручками и глубоко вздыхала, уходя дальше. Много раз появлялась она неожиданно среди них, приносила леденцы, орехи, апельсины, с веселой улыбкой раздавала им лакомств г и исчезала.
Том долго присматривался к маленькой барышне, прежде чем решился сделать попытку познакомиться с нею. Он знал множество средств привлечь к себе ребенка и решил воспользоваться ими. Он умел вырезать маленькие корзиночки из вишневых косточек, головки уродцев из орехов и смешных прыгунов из бузины, особенно же искусен был он в выделке всевозможных свистулек. Карманы его были полны разных привлекательных вещиц, которые он мастерил в былые годы для детей своего господина, и которые он теперь вынимал по одной, с благоразумной расчетливостью,» как средство завести знакомство и дружбу.
Девочка была застенчива, несмотря на свой интерес ко всему окружающему, и приручить ее оказалось не легко. Первое время она, точно канареечка, присаживалась на какой-нибудь тюк, или ящик подле Тома, когда он изготовлял свои изделья и с серьезным, застенчивым видом принимала от него какую-нибудь вещицу. Но мало по малу они познакомились и разговорились.
– Как вас зовут, маленькая барышня? – спросил Том, когда заметил, что почва достаточно подготовлена для начала разговора.
– Евангелина Сент Клер, – отвечала девочка, но папа и все называют меня Ева. А тебя как зовут?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?