Электронная библиотека » Генри Миллер » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Плексус"


  • Текст добавлен: 3 марта 2017, 20:20


Автор книги: Генри Миллер


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

2

Короткие месяцы счастья, отпущенные нам в нашем японском любовном гнездышке, пронеслись как одно мгновенье. Раз в неделю я навещал Мод и ребенка – отдать алименты, погулять по парку. Мона работала в театре и на свои заработки содержала мать и двух великовозрастных братцев. Примерно раз в десять дней я завтракал во франко-итальянском кафетерии, как правило в одиночестве, потому что Мона была уже в театре. Изредка заглядывал к Ульрику поиграть в шахматы. Обычно наши встречи заканчивались диспутами о живописи: о тех или иных художниках, о манере их письма. Вечерами, повинуясь случайному капризу, я отправлялся бродить по незнакомым улочкам. В основном же сидел дома с книжкой или слушал музыку. Мона возвращалась к полуночи, мы наскоро ужинали, вели бесконечный треп и шли спать. Подниматься по утрам становилось все тяжелее. Прощание заканчивалось шутливой возней, которая обычно затягивалась надолго.

Кончилось тем, что в один прекрасный день – нет, три прекрасных дня кряду – я так и не появился на работе. Тем самым перечеркнув возможность возвращения в контору. Три бесподобных дня и ночи: делай что хочешь, ешь, спи сколько влезет, наслаждайся каждым мгновением, прислушиваясь к зову необъятных глубин и просторов таящейся в тебе энергии, радуясь полному отсутствию потребности отвоевывать для себя место под солнцем и, напротив, испытывая неодолимое желание быть самому себе хозяином, жить надеждой на завтрашний день, разделаться с прошлым… В общем, о том, чтобы вновь впрягаться в трудовую лямку, не могло быть и речи. Конечно, я понимал, что оказываю Клэнси медвежью услугу. По-хорошему я должен был бы загодя предупредить его, сказать, что мне обрыдла эта работа. Ведь шеф вечно выгораживал меня перед своим начальством – всемогущим мистером Твиллигером. Как бы то ни было, Спивак, постоянно висевший у меня на хвосте, добился бы своего. В последнее время он зачастил в Бруклин, торча как раз неподалеку от моего дома. Хватит. Пора завязывать.

На четвертый день я рано поднялся, как бы собираясь идти на службу. Меня распирало от желания поделиться с Моной своими намерениями, но я крепился до последней минуты, когда пора было выходить. От моей идеи она пришла в такой восторг, что начала упрашивать меня сразу же положить на стол заявление об уходе и вернуться домой к обеду. Я тоже считал, что чем быстрее разделаюсь со всем этим, тем лучше. Спивак без труда вмиг подыщет на мое место нового управляющего по кадрам.

Когда я появился в конторе, то обнаружил, что ко мне выстроилась непривычно длинная очередь посетителей. Хайми был у себя, его ухо будто намертво приклеилось к телефонной трубке, он, как всегда, что-то ожесточенно доказывал невидимому собеседнику, вися на коммутаторе. Похоже, объявилось такое количество новых свободных мест, что, будь у него хоть армия желающих, заполнить все вакансии казалось безнадежным делом. Я собрал со стола свои вещи, сложил их в портфель и поманил к себе Хайми:

– Послушай, я решил уйти. Будь другом, придумай, как преподнести это боссам.

Хайми посмотрел на меня так, словно я спятил. После секундного замешательства он с деланым безразличием напомнил, что мне надо получить расчет.

– Да черт с ним, – беспечно отозвался я.

– Что? – взвизгнул он, окончательно уверившись, что имеет дело с сумасшедшим.

– Видишь ли, поскольку я сматываюсь, никого не предупредив, у меня язык не повернется поднимать этот разговор. Жаль, конечно, что я посадил тебя в калошу. Но ведь, насколько я понимаю, ты тоже не собираешься тут задерживаться.

Обменявшись незначащими репликами, я оставил эти стены. Лишь на секунду задержавшись у окна, дабы в последний раз взглянуть на мельтешащую толпу томившихся клиентов. Отныне меня это не касается. Отрезано. Хирургическим путем. Страшно подумать: неужто я угробил пять лет своей жизни на бессмысленное прозябание в этом бесчеловечном учреждении? Я начал понимать, что чувствует солдат, увольняющийся из армии.

Свободен! Свободен! Свободен!

Вместо того чтобы нырнуть в метро, я отправился на Бродвей, мне хотелось ощутить всей кожей, каково быть самому себе хозяином, когда все вокруг спешат на работу. Мне было от души жаль бедолаг, чей угрюмый вид и затравленный взгляд я знал так хорошо. Они торопливо шаркали по асфальту, заранее готовые выполнять чужие приказы, спозаранку предвкушая, что вот-вот будут всучать кому-то страховой полис, размещать чье-то объявление. Какая бессмыслица! Какая мышиная возня! Меня всегда возмущал ее идиотизм. Но сейчас во сто крат сильнее.

Видел бы меня сейчас Спивак! Вот бы он спросил, что это я тут болтаюсь!

Я слонялся по городу, наслаждаясь новообретенной свободой. Оставаясь в стороне и с извращенным удовольствием следя, как рабы наматывают положенные им круги. Впереди у меня вся жизнь. Через несколько месяцев мне стукнет тридцать три года, я сам себе господин. Я зарекся работать на чужого дядю, плясать под чужую дудку. Это не для меня. Увольте. У меня есть талант, и его надо пестовать. Либо я стану писателем, либо сдохну от голода.

По дороге я зашел в музыкальный магазин и купил набор пластинок – квартет Бетховена, если мне не изменяет память. В Бруклине прихватил букет цветов и выклянчил у знакомого итальянца бутылку кьянти из его личных запасов. Пусть новая жизнь начнется с хорошего обеда и – музыки. Понадобится немало времени, чтобы стерлись без следа воспоминания о днях, месяцах, годах, бездарно потраченных на лихорадочное кружение в Космодемонической карусели. Вдосталь насладиться бездельем, ленивым течением дней и часов – вот оно, блаженство!

На дворе стоял восхитительный сентябрь. Разноцветные листья, кружась, падали на землю, в воздухе плыл дымный аромат. Было тепло и прохладно одновременно. Можно было даже пойти на берег и искупаться. Хотелось столько всего сделать сразу, что я готов был разорваться на тысячу маленьких Миллеров. Первым делом надо вновь начать играть. Значит, нужно пианино. А как насчет занятий живописью? В чехарде мыслей вдруг выкристаллизовался любимейший образ. Велосипед! Внезапно мне отчаянно захотелось услышать шуршание бешено крутящихся шин. Года два назад я продал свой кузену, который жил по соседству. Может, удастся выкупить? Это был не простой велосипед, мне подарил его один немец в конце шестидневной гонки. Скоростная модель, изготовленная в Хемнице, в Богемии. Боже, сколько времени пролетело с тех пор, как я последний раз колесил по Кони-Айленду. Осенние дни! Они словно специально созданы для таких поездок. Только бы мой бестолковый родственничек не сменил мое фирменное бруксовское седло: оно было отлично подогнано. (А цепи на педалях! Только бы он их не выбросил.) Ставишь ногу на педаль и… Меня захлестнула волна сладостных воспоминаний. Едешь по хрустящему гравию, над головой от Проспект-парка до самого Кони-Айленда тянется бесконечная арка деревьев, ты и велосипед – неразрывное целое, в ушах свистит ветер, в голове пленительная пустота, рассекаешь пространство, повинуясь внутреннему ритму. Картинки по сторонам сменяют друг друга, как листки календаря. Ни мыслей, ни переживаний! Только непрерывное движение, только ты и твой железный конь… Решено! Буду кататься каждое утро, это поможет встряхнуться. С ветерком до Кони-Айленда и обратно, затем душ, вкусный завтрак и за стол – за работу. Да нет, не за работу, за игру! Впереди ведь целая жизнь, только пиши себе и пиши. Прекрасно! Казалось, нужно только выдернуть пробку и все само собой выплеснется на бумагу. Уж если я мог строчить письма по двадцать – тридцать страниц без передышки, почему бы и книги не писать с той же легкостью. Все считали меня писателем: от меня требовалось только подтвердить это.

У самого входа краем глаза я заметил мелькнувшее внутри кимоно Моны. Окно с каменным карнизом было распахнуто настежь. Я вскочил на подоконник и оказался дома.

– Получилось! – воскликнул я, вручая Моне цветы, вино, пластинки. – Да здравствует новая жизнь! Не знаю, на что мы будем жить, но жить мы будем, даю слово! Как там моя пишущая машинка? А что на обед? Может, Ульрика позвать? Сегодня во мне столько сил, что мне нипочем огонь, вода и медные трубы. Вот сяду и буду на тебя смотреть. Не обращай на меня внимания. Хочу просто посидеть и почувствовать, как это – ничего не делать. – Я перевел дыхание, это дало Моне возможность слегка оправиться от моего натиска. Потом начал снова: – Признайся, ты ведь не верила, что я смогу? И не смог бы, если б не ты. Знаешь, это ведь совсем не трудно – каждый день ходить на работу. Сложнее – оставаться свободным. Теперь я все могу, я ничем не связан, цепи сброшены. Теперь я хочу творить. Целых пять лет я жил как замороженный.

Мона негромко рассмеялась.

– Творить? – откликнулась она. – Вэл, ты неисправим! Неуемный ты мой! Нет, дружок, забудь пока о своем творчестве, сначала тебе надо хорошенько отдохнуть. И пожалуйста, не волнуйся о деньгах. Предоставь это мне. Если уж я могу прокормить своих дармоедов, то нас с тобой и подавно. По крайней мере, до поры до времени. Кстати, в «Паласе» сейчас прекрасная программа, – добавила она. – Выступает Рой Барнс[33]33
  Т. Рой Барнс (1880–1937) – англо-американский комедийный актер, снимался в фильмах с Бастером Китоном.


[Закрыть]
. Ты его вроде любишь? И еще тот комик, который всегда выступает в бурлеске, – не могу вспомнить его имя. Ну как, идет?

Я сидел совершенно обалдевший, даже шляпу забыл снять. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я чувствовал себя как царь Соломон. Даже лучше, ведь у меня не было никаких обязанностей. Двинуть в театр? Отлично! Что может быть лучше дневного спектакля? Попозже звякну Ульрику, чтобы приходил к нам обедать. С кем, как не с лучшим другом, отметить такое знаменательное событие? (Конечно, я предвидел его реакцию: «А может, было бы лучше?.. Ох, что это я?.. Тебе, конечно, виднее…» И так до бесконечности.) От Ульрика я готов выслушивать и больше. Его мнительность, нерешительность – все это нормально. Я был убежден, что перед уходом он скажет: «Сдаюсь». Конечно, это не значит, что он на самом деле признает себя побежденным, но он всегда подыгрывает мне, чтобы сделать приятное. Тем самым показывая, что уж коли он, Ульрик, величайший зануда на свете, порой испытывает такие соблазны, то его другу Генри Вэлу Миллеру сам бог велел поддаться им.

– Как ты думаешь, сможем мы выкупить мой велосипед? – вдруг выпалил я.

– Само собой, сможем, – не колеблясь ответила Мона.

– Тебе смешно? Знаешь, мне безумно хочется начать кататься. Последний раз я ездил на велосипеде еще до нашего знакомства.

И в этом Мона не видела ничего противоестественного.

– Ты еще совсем мальчишка, – рассмеялась она.

– Точно! Но лучше мальчишка, чем зомби, а?

Через несколько секунд я опять заговорил:

– Знаешь что? Тут у меня утром возникла еще одна мысль…

– Какая же?

– Пианино. Хочу снова играть.

– Здорово! Возьмем напрокат, недорого и в хорошем состоянии. Хочешь опять брать уроки?

– Да нет же. Хочу играть для себя, только и всего.

– Заодно, может, и меня научишь?

– Запросто! Если ты и в самом деле захочешь учиться.

– Это никогда не помешает, особенно в театре.

– Нет ничего проще. Осталось только достать инструмент.

Я встал, разминая затекшие конечности, и вдруг страшно развеселился.

– А ты, чего ты хочешь от этой новой жизни?

– Ты знаешь, чего я хочу, – ответила она.

– Нет, не знаю. Итак?

Она подошла и обвила меня руками за шею.

– Я хочу, чтобы ты стал тем, кем хочешь стать, – писателем. Великим писателем.

– И это все, чего бы ты хотела?

– Да, Вэл, это все, поверь мне.

– А как же театр? Неужто ты не хочешь когда-нибудь стать великой актрисой?

– Нет, Вэл, я знаю, что никогда ею не стану. У меня нет ни тщеславия, ни честолюбия. Я пошла в театр, чтобы угодить тебе. Мне совершенно все равно, чем заниматься, – лишь бы ты был счастлив.

– М-да, с таким настроем хорошей актрисой не станешь, – огорчился я. – И вообще, ты должна думать о себе. Делать то, что тебе нравится, независимо от моих желаний. Я был уверен, что ты без ума от театра.

– Я без ума только от одного – от тебя.

– Вот теперь ты играешь.

– Если бы! Тогда все было бы намного проще.

Я потрепал ее по подбородку.

– Ну ладно, – медленно растягивая слова, произнес я, – теперь ты меня заполучила всего с потрохами. Посмотрим, как ты запоешь через месяц. Еще озвереешь оттого, что я постоянно болтаюсь под ногами. А то и раньше.

– Только не я. Я мечтала об этом с того дня, как встретила тебя. Видишь ли, я тебя ревную к тебе самому. Я хочу видеть каждое твое движение. – Она приблизилась ко мне вплотную и легонько шлепнула меня по лбу. – Порой мне хочется влезть в твои мозги и узнать, о чем ты думаешь. Иногда ты кажешься таким далеким. Особенно когда молчишь. А знаешь, к тому, что ты напишешь, я тоже буду ревновать, ведь в это время ты будешь думать не обо мне.

– Ну все, попался, – со смехом отозвался я. – Послушай, о чем мы говорим? Время идет, день кончается. Надо праздновать, а не пытаться заглядывать в будущее. Отметим событие… Где, спрашивается, обещанные гастрономические еврейские изыски? Пожалуй, схожу на угол, куплю черного хлеба, оливок, сыра, немного бастурмы, осетрины, если будет, – я ничего не забыл? У нас есть потрясающее вино – к нему нужна хорошая закуска. Ах да, и чего-нибудь сладкого к чаю. Как насчет яблочного пирога? Кстати, у тебя есть деньги? А то у меня ничего не осталось. Отлично. Пять долларов? Надеюсь, не последние? Завтра обо всем подумаем, ладно? Я хочу сказать, о деньгах.

Она прикрыла мне рот ладонью:

– Прошу тебя, Вэл, не надо об этом. Даже в шутку. Тебе не придется думать о деньгах никогда, ясно?


У американского анархиста Бенджамина Р. Такера есть любопытная книжка. Она называется «Вместо книги. Написано человеком, слишком занятым, чтобы писать книгу». Это заглавие как нельзя лучше подходит к ситуации, в которой я тогда оказался. Вырвавшись на волю, моя творческая энергия буквально разрывала меня на части. Вместо того чтобы писать книгу, первое, что я сделал, – это сочинил стихи в прозе о задворках Бруклина. Сама мысль о том, что я – писатель, настолько переполняла меня радостью, что почти лишала возможности писать. Ощущая небывалый прилив сил, я изнурял себя постоянным предвкушением того, что вот-вот сяду работать. Я не мог ни минуты усидеть на месте: все внутри у меня пело и плясало. Хотелось одновременно и писать об этом мире, и жить в нем. Мне и в голову не приходило, что, регулярно работая по два-три часа в день, можно написать самую толстую книгу на свете. Я был уверен, что писать можно, лишь приклеившись к стулу, по восемь-десять часов кряду. И так – пока не рухнешь без сил. Именно так представлял я себе писательский труд. Тогда мне ничего не было известно о рабочем расписании, какое поведал миру Сандрар в одной из своих книг. Два часа в сутки – предрассветных – посвящать письму, все остальное – самому себе. А какое богатство книг подарил миру Сандрар! Все en marge[34]34
  На полях, вовне (фр.).


[Закрыть]
. Следуя тому же методу – по два-три часа ежедневно и так на протяжении всей жизни, – Реми де Гурмон, замечает Сандрар, продемонстрировал, что человек способен перечитать фактически все действительно заслуживающее внимания из созданного человечеством за века.

Увы! Я был страшно неорганизован, недисциплинирован, не умел поставить перед собой конкретную цель. Я пребывал в плену своих порывов, прихотей, желаний. Движимый стремлением во что бы то ни стало прожить жизнь писателя, я игнорировал огромные пласты материала, копившегося годами вплоть до сегодняшнего дня. Какая-то сила толкала меня писать о сиюминутном, о том, что происходит в данный момент за моим порогом. Я горел желанием поведать миру о чем-то новом, о чем прежде никто не писал. Иначе и быть не могло: слишком уж измочалено, истрепано, избито было все, что собиралось годами разочарований, сомнений, отчаяния к моменту, когда оно отложилось в моей голове, чтобы выплеснуться на бумагу. Добавим к этому, что я чувствовал себя как борец или боксер, готовящийся к решающему матчу. Мне требовалась разминка. Первые пробы пера, эти фантазии и фантазмы, эти стихи в прозе и разного рода эксперименты со словом были чем-то вроде настройки инструмента перед концертом. Я тешил свое тщеславие (а оно было непомерно!), разбрасывая хлопушки, взрывая плюющиеся петарды, устраивая словесные фейерверки. Приберегая самые красочные на праздничный вечер 4 Июля. Наступило утро – тягучее, ленивое утро бессрочных каникул. Я вытащил билет в рай. С открытой датой. Я мог делать все, что мне заблагорассудится, как угодно распоряжаться своим временем, царственно лениться, имея в запасе неограниченные часы свободы, пребывая частицей этого мира и его бессмысленного однообразия. Чтобы в свой срок, заняв уготованное мне место в раю, примкнуть к сонму ангелов, поющих нескончаемую оду радости.

Я и прежде смотрел на мир глазами писателя, сейчас я всматривался в него с удвоенной пристальностью. Ничто, даже самая малость, не могло ускользнуть от моего внимания. Выходя из дому – надо заметить, я вечно норовил улизнуть под любым предлогом, чтобы побродить по городу, так сказать, «обследовать местность», – я мечтал о том, чтобы превратиться в один огромный глаз. Во всеохватное око, которое видит в новом свете обычное, бытовое, повседневное. Наш привычный, будничный мир, видевшийся мне сквозь призму нового зрения, не переставал изумлять меня. Если долго разглядывать стебелек травы, то в какой-то момент чувствуешь, как эта травинка разрастается, становясь внушающим трепет, таинственным, непостижимым миром в себе. Чтобы поймать эти бесценные промельки озарения, писатель, словно охотник, готов часами сидеть в засаде. Подобно хищнику, он набрасывается на эту ускользающую, почти несуществующую видимость. Этот миг пробуждения, единения, растворения не терпит торопливости и насилия. Нередко мы совершаем ошибку – я бы даже сказал, грех, – пытаясь остановить его, безжалостно пришпиливая словами к листу бумаги. Мне потребовались десятилетия, чтобы понять, почему, приложив столько усилий, дабы вызвать эти мгновенья взлета и освобождения, я оказался бессилен выразить их. Мне не приходило в голову, что такое мгновенье – само по себе цель и причина, что пережить миг высочайшего осознания – значит испытать все и быть всем.

За какими миражами я только не гнался! Постоянно перегоняя самого себя. Чем чаще я сталкивался с реальностью, тем больнее отбрасывало меня назад – в иллюзорный мир, имя которому – наша жизнь. «Опыта! Больше опыта!» – взывал я. Тщетно стремясь привнести в свои мысли хотя бы некое подобие порядка, составить хотя бы примерный распорядок действий, я долгими часами сидел за столом, вычерчивая в уме контуры еще не созданного произведения. Изящество и скрупулезность, с которыми архитекторы и инженеры справлялись со своими задачами, всегда восхищали меня, но, увы, никогда не удавались. Зато я ясно видел воплощение своих замыслов, так сказать, в космогонических масштабах. Я не умел выстроить фабулу, но ухитрялся расставить и уравновесить противоборствующие силы, характеры, события, мог разложить их по полочкам, причем не как попало, а в строгом порядке, всегда оставляя между ними свободное пространство, зная, что оно еще понадобится во множестве, неизменно памятуя о том, что во Вселенной нет ничего конечного, есть лишь миры внутри миров – и так ad infinitum[35]35
  До бесконечности (лат.).


[Закрыть]
, и что, выходя за пределы одного, тем самым создаешь другой – цельный, законченный, завершенный.

Как хорошо тренированный спортсмен, я ощущал уверенность и тревогу одновременно, испытывал смешанное чувство спокойствия и нервозности. Уверенный в конечном исходе, волновался, дергался, мельтешил, суетился. И в итоге, выпустив несколько пробных залпов, стал думать о своем писательстве, как думает о собственном ремесле стрелок орудийного расчета. Чтобы поразить цель, к ней надо пристреляться. Выстраивал в шеренги мозаичные обрывки своих мыслей. Если я хочу быть услышанным, то надо дать людям возможность меня услышать, рассуждал я. Значит, надо как-то заявить о себе – в газете, журнале, где угодно. Какова моя огневая мощь, какова дальность? Хотя я был не из тех, кто донимает друзей просьбами выслушивать свою писанину, однако порой в момент разнузданного прилива энтузиазма этот грех бывал не чужд и мне. Когда мне выпадал такой счастливый случай, то результат этих «публичных чтений» превосходил все мои ожидания. Оговорюсь: мало кого из моих друзей эти словесные упражнения приводили в неописуемый восторг. Но я убежден, что их красноречивое молчание стоит несравненно больше, нежели злобные нападки платных писак. То, что они не заходились смехом в нужный, как мне казалось, момент, сдержанное молчание, с которым дослушивали заключительную фразу, – все это значило для меня больше, чем лавина бесполезных слов. Порой я успокаивал уязвленное авторское самолюбие мыслью, что эти тугодумы просто не доросли до грандиозности моих рассуждений, закоснели в своей консервативности и вообще не семи пядей во лбу. Справедливости ради надо сказать, я редко опускался до подобных мыслей. С особым трепетом я относился к мнению Ульрика. Возможно, с моей стороны было нелепо придавать его отзывам такое значение: ведь наши литературные вкусы сильно различались; но он был самым близким из моих друзей, именно ему надо было доказывать, на что я способен. Между тем ублажить его, моего Ульрика, было нелегко. Больше всего ему нравились мои перлы, иными словами, непривычные слова, броские сравнения, причудливые словесные узоры, сетования на все на свете – и ни на что в частности. Нередко, прощаясь, он благодарил меня за то, что я обогатил его лексикон вереницей новых слов. Подчас мы проводили целые вечера, разыскивая их в словаре. И не находили – я их просто выдумал.


Однако вернусь к плану кампании… Поскольку я, по собственному глубокому убеждению, могу писать обо всем на свете, наиболее разумное – составить примерный перечень тем и разослать его по редакциям журналов, дабы они могли выбрать самое для себя подходящее. Полетят десятки и десятки писем. Длинных, зачастую бессодержательных. Придется завести картотеку, чтобы как-то сориентироваться в дурацких правилах и положениях, принятых в каждой отдельно взятой редакции. Начнутся споры и столкновения, бесплодная беготня по издательствам, крючкотворство, мне будут ставить палки в колеса, трепать нервы, появятся злость, ожесточение, скука. Да, совсем забыл про почтовые марки! В результате после всей круговерти однажды придет письмо от некоего редактора с уведомлением, что он готов снизойти до того, чтобы ознакомиться с моей статьей при условии… нет, при тысяче и одном условии. Не давая себя обескуражить бессчетными «если» и «но», я приму такого рода послание как bona fide[36]36
  Добросовестный, недвусмысленный (лат.).


[Закрыть]
знак согласия. Отлично! Итак, мне предложено написать нечто, скажем, о зимнем Кони-Айленде. Если их удовлетворит то, что я напишу, то статью напечатают, подпишут моим именем, и я смогу показывать ее друзьям, таскать с собой, класть на ночь под подушку, читать и без конца перечитывать, ибо, впервые увидев себя в печати, можно положительно лопнуть от гордости. Ибо теперь мир знает, что ты писатель. Доказать это миру, хотя бы раз в жизни, необходимо. Поскольку пока об этом знаешь только ты сам, можно однажды сойти с катушек.

Итак, меня ждет заснеженный Кони-Айленд. Разумеется, пойду я туда один. Не хватало еще, чтобы мое раздумчивое созерцание нарушал надоедливый треп какого-нибудь пустозвона. Не забыть сунуть в карман блокнот и отточенный карандаш.

Добираться до Кони-Айленда в середине зимы – дело долгое и отчаянно скучное. Здесь бродят только больные, пошедшие на поправку, инвалиды да чокнутые. Мне вдруг показалось, что я и сам – один из последних. Чокнутый. Кому охота читать про Кони-Айленд, где все заколочено, забрано деревянными ставнями, застыло в ожидании будущего купального сезона? Наверное, у меня от возбуждения помутилось в голове; иначе как мне могло прийти в голову, что ничто так не вдохновляет, как вид тотального запустения?


Хотя слово «запустение» в данном случае не самое подходящее. Осторожно ступая по обледеневшим доскам, выложенным специально для пляжных прогулок, дрожа под ледяными порывами колючего пронизывающего ветра, от которого не спасали ни толстые штаны, надетые специально для этого случая, ни застегнутые до самого подбородка пуговицы, я внезапно подумал: более трудного предмета литературного отображения при всем желании изобрести нельзя. Писать было не о чем, кроме разве что оглушительной тишины. Вот Ульрик – тот нашел бы здесь материал для работы. Для художника здесь было полное раздолье: безжизненно поникшие, словно готовые рухнуть, каркасы павильонов; непристойно проглядывающие сквозь выцветшую краску доски оконных переплетов и балки потолочных перекрытий; застывшее в мертвом трансе чертово колесо; тихо ржавеющие под неярким, обескровленным солнцем вагонетки «наклонной железной дороги»[37]37
  Так назывались первые «американские горки», открытые на Кони-Айленде.


[Закрыть]
. Напомнив себе, что я здесь мерзну по делу, я черкнул в блокноте два слова о пляске смерти, мысль о которой навевали замерзшие в безумном беспорядке атрибуты веселых летних аттракционов, о разверстой в зевке пасти Джорджа К. Тилью[38]38
  Джордж Корнелиус Тилью, предприниматель, основатель (в 1897 г.) и владелец парка аттракционов «Стипльчез». Торговая марка Джорджа Тилью – ухмыляющаяся зубастая физиономия, которую можно было увидеть на многих улицах Кони-Айленда.


[Закрыть]
и тому подобном…

Горячий франкфуртер и чашка обжигающего кофе сейчас были бы как нельзя кстати, думаю я про себя. В стороне от главной аллеи обнаруживаю маленький ларек, который работает, а еще чуть подальше – тир. Ни единого посетителя. Хозяин лениво постреливает по глиняным голубям, видимо, чтоб не потерять сноровку. Мимо меня нетвердой походкой проходит пьяненький матрос. Еще через пару шагов у него подкашиваются колени, и он падает. (О чем тут писать?) Я спускаюсь к воде и долго слежу за морскими чайками. Слежу за чайками и думаю о России. Вспоминаю картину, на которой художник изобразил Толстого сидящим на лавочке и тачающим какой-то башмак. Как бишь называлось его имение? Яснаполяна? Нет, Ясная Поляна… Какого черта я тут торчу? Встряхнись и двигай отсюда, Генри! Поежившись, иду навстречу ледяному ветру. У берега покачиваются на волнах стволы деревьев. На земле – мусор всех возможных и невозможных видов. (Сколько написано о найденных в море бутылках с посланиями!) Жалко, что не взял с собой Макгрегора. Его дурашливая манера вести нарочито серьезные рассуждения сейчас бы мне очень пригодилась. Представляю, как бы он веселился, увидев меня слоняющимся по берегу в поисках материала для статьи.

«Трудишься, значит? – слышу его кудахтающий смешок. – Самое подходящее место! Брось! Кто читать-то будет? Признайся, тебе просто захотелось проветриться. Главное – найти предлог. Бог мой, Генри, ты ничуть не изменился, как был психом, так и остался!»

Подходя к железнодорожной станции, констатирую, что все мои наблюдения уместились в трех строчках. Ни малейшего проблеска мысли о том, что напишу, сев за машинку. В голове ветер. Ледяной ветер. Бессмысленно пялюсь в окно. Пейзаж напоминает обледеневший лист чистой бумаги. Замороженный мир стынет в ледяных оковах. Немой и беспомощный. Никогда еще не было такого холодного, мрачного, унылого, тусклого дня.

В ту ночь я ложился спать в состоянии какого-то странного смирения. Не в последнюю очередь потому, что перед сном раскрыл томик Томаса Манна (там была его повесть о Тонио Крёгере) и был буквально раздавлен его безупречной манерой письма. К своему удивлению, утром я проснулся свеженьким как огурчик. Я пренебрег утренней прогулкой и сразу после завтрака уселся за машинку. К полудню очерк о Кони-Айленде был готов. Легко! Как мне это удалось? Просто вместо того, чтобы вымучивать его, я заснул – и мое «я» капитулировало, certes[39]39
  Разумеется (фр.).


[Закрыть]
. Иными словами, преподал себе урок тщетности борьбы с самим собой. Сделайте то, что от вас зависит, а остальное предоставьте судьбе. Не ахти какое великое, но приятное открытие.

Излишне говорить, что статью нигде не приняли. Точнее сказать, нигде не приняли ничего. Она долго гуляла по редакциям, переходя из рук в руки. Позднее к ней присоединились десятки других. Я регулярно носил их на почту, они разлетались как почтовые голуби и неизменно возвращались со стандартным корректным отказом. И все-таки я, как говорится, держал хвост пистолетом, упорно придерживаясь разработанного плана. Написанный на огромном листе оберточной бумаги, он висел приколотый к стене. На другом листе я вел своеобразный словарь, куда заносил редко встречающиеся слова. Суть состояла в том, чтобы вплести их в тексты моих трудов, но так, чтобы они не торчали из них безобразными флюсами. Время от времени я пробовал их на вкус, вставляя в письма друзьям, которых у меня водилось великое множество. Сочинять письма для меня то же, что для боксера – бой с тенью. Он изматывает, не оставляя сил для встречи с реальным противником. За пару часов я мог написать статью, рассказ, что угодно, а потом по шесть-семь часов кряду комментировать их в письмах к друзьям. Стоило только начать. И быть может, это было ко благу, ибо в письмах мне без труда удавалось сохранить спонтанность моего естественного голоса. В молодые годы я стеснялся его, не доверяя самому себе. Я был насквозь проникнут литературщиной. По крохам побирался у других, не отваживаясь пуститься в самостоятельное плавание. Я путал технику с творчеством. Опыт и техника – два кита, на которых зиждилось мое представление о писательстве. Чтобы в полной мере овладеть накопленным опытом, одной жизни мало. Надо как минимум сто. А чтобы вполне – или до конца – освоить технику письма, мне, вероятно, понадобится сто лет, не меньше.

Иные из более искренних моих друзей нередко ставили мне в упрек, что в общении с ними я был самим собой, а в моих сочинениях – не вполне. «Почему ты не пишешь так, как рассказываешь?» – удивлялись они. Поначалу эта мысль показалась мне абсурдной. Во-первых, в отличие от своих слушателей, я не считал себя талантливым рассказчиком, что бы на этот счет ни думали они сами. Во-вторых, слово написанное всегда казалось мне более емким, нежели произнесенное. В разговоре не успеваешь отшлифовать фразу, не можешь подобрать точное слово, не можешь вернуться и вычеркнуть лишнее – выражение, фразу, абзац. Когда мне говорили, что моя спонтанная речь лучше осмысленной, я, как никто радевший за величие слова, воспринимал подобные упреки как личное оскорбление. Порочная по своей природе, эта мысль, однако, дала неплохие плоды. Вдоволь позабавившись, истощив запас выдумок и окончательно заморочив всем голову, я незаметно ускользал домой и в тишине тщательно разбирал свои выступления. Слова текли в безупречном порядке, попадая точно в цель, достигая нужного эффекта; налицо были не только плавность, форма, кульминация, развязка, но и ритм, глубина и звучность, аура магического действа. Случайно запнувшись или взяв неверный тон, я мог вернуться, чтобы убрать неверное слово, вычеркнуть неточную фразу, оттенить смысл интонацией, повтором, паузой, понижением голоса, намеком. Слова – они как шарики для фокусника, живые, послушные, взаимозаменяемые, с ними что хочешь, то и делай. Говорить – все равно что писать на невидимой доске. Слово слышно, но не видно. Оно не может исчезнуть, ибо на самом деле никогда не существовало. Когда в них вслушиваешься, обостряется восприятие, появляется чувство сопричастности, словно наблюдаешь, как лихо управляется жонглер со своими шариками. Слуховая память ничуть не менее надежна, нежели зрительная. Не обладая даром воспроизвести, даже три минуты спустя, чей-нибудь длинный монолог, моментально улавливаешь фальшь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации