Текст книги "История одного Человека"
Автор книги: Георгий Ячменев
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Непрошенных оставалось не так уж много и Дивайд, всё в той же интуитивной манере продолжал вести свою расправу. Когда же уличная суета прекратилась, а в задымлённой от пороха корчме остался только один туманник, Дивайд наспех сосчитал, насколько ещё полны его барабаны. Даже не столь умственным усилием, как ощущением веса револьверов, он определил, что заряженной осталась лишь левая осока, и то, только одним патроном. В момент «прослушки» валенсовых невест, последний из адептов, который всеми правдами хотел теперь только одного – это выбраться живым с образовавшегося здесь кладбища, приставил к горлу всё находящегося без сознания Номосу лезвие своей бритвы.
– Брось убивец, не посмеешь же ты…
Но не успел он договорить, как ситуация тут же и разрешилась. Вот только «разрешилась» – навряд ли подходящее слово для случившегося. Да, в самом деле, последняя пуля вошла в тело изувера; вошла, но не пробила. От чего же спрашивается во всех оккультистах сияют сквозные пробоины, а вот в последнем – закрытая рана? А всё потому, что сквозной тоннель оформился в грудной клетке так и не успевшего прийти в себя Номоса, которому теперь уже никогда и не светило вновь увидеть лучи яркого солнца, повидать старых друзей и встретиться с родным братом. А последний, в компании Вания и Рейна, как раз подоспел на уже закончившийся карнавал и явился он как раз в тот самый момент, когда Дивайд, всё с тем же отстранённым видом и хладом в сердце, лишил Логоса дорогого ему родственника.
– ДИВАЙД! – вскричал Ваний, когда как теперь уже единственный наследник в своём семействе Логос с немотой на языке, тупым взглядом озирал растекающуюся под его братом лужу крови.
Ваний сразу же прижал Дивайда к стене, уперевшись локтем правой руки в его кадык, а левой направил на своего друга обоюдоострый кинжал.
– Ты совсем из ума вышел?! – не переставал допытываться старый рыцарь. – Отвечай же, чёрт тебя подери!
Что до Дивайда, то пунцовое сияние в его голове начало медленно исчезать, а прилив инстинктивности сходить на нет. Потихоньку, но внутренний искомец стал отступать, возвращая бразды правления сознательному контролю. Но когда Дивайд всё же вернулся в реальность, он недоумевающе завращал глазами и сразу вперился не моргающим взглядом в своего товарища, притеснившего его к стене и что-то с него спрашивающего. Убийца Номоса и впрямь не понимал содеянного им; не понимал он и то, почему Логос так безучастен в их ссоре с Ванием; почему Рейн так недоверчиво уставился на него. Только когда Ваний ослабил хватку и позволил Дивайду повернуть голову в сторону Логоса, тот увидел разукрашенный в красное труп Номоса. Он заметил и то, что следом лежащее тело было как раз его последней мишенью. В мозгу братоубийцы Логоса выстроилась цепочка событий, которая его не то, что не радовала, а вгоняла в молчаливый ступор.
– Прошу тебя, Дивайд! – истошно просил Ваний ответить Дивайда за содеянное им, но в ответ получал лишь выражение окаменевшего лика. – О чём ты только думал?
Думал ли Дивайд? Нет. Скорее чувствовал и ощущал, но что-то параллельно мыслить – он про это и вовсе позабыл. Там, в подземелье, у картины мистера Декартуса юный принц мог похвастать, что впервые за долгое время приблизился к чему-то в самом деле человеческому; его тянуло тогда размышлять и анализировать не объективные стечения обстоятельств, а субъективные потоки своего сознания. Он был горд этим и продолжал оставаться таковым, когда входил в ритуальную залу. Он пребывал всё в той же радости и при возвращении на первый этаж таверны, его не отпускало счастье и при встрече с неприятелями, но стоило ему чуть-чуть довериться своей противоположности, этой безжалостной уроженке его «Я», звавшейся искомостью, вся та заполученная им окрылённость человечностью в мгновение ока обращалась в пыль.
Дикарь, который не видит перед собой ничего другого, кроме как способа выжить, даже если препятствием для этого послужит не нечто, а некто. Вот кем тогда предстал Дивайд, а тем «некто» стал ныне умерщвлённый им Номос. Повторно воспроизведя всё произошедшее и осмыслив каждый сделанный шаг, Дивайда сразу же затрясло. Он не мог не то, что ответить Ванию или оправдать себя перед Логосом, но даже шевеление кончиком пальца заставляло его содрогаться от растекавшихся по всему телу боли, страха, тревоги – всех тех чувств, которые он должен был испытывать в перестрелке. Но раньше они не могли проявиться, так как инстинкты, которым он слепо доверился, смогли притупить всё лишнее, оставив нервную систему как-бы в состоянии криостаза. Сейчас же внутри началась оттепель: нервы снова проснулись, а кипение древней крови прекратилось. От этого возврата к действительности и осмысления своего хладнокровно совершённого товарищеского греха, Дивайд обмяк прямо в руках Вания и лишился сознания. Оставшимся же на сцене трём персонам выпал шанс закончить всю эту убийственную постановку. Три актёра с тремя разными на своих лицах масками: недопонимающий (Рейн), настороженный (Ваний) и несчастный (Логос). Дамы и господа, на этой полной смешанных чувств ноте, мы объявляем спектакль в Нигредо оконченным!
Археолог
Не только ночь в трактире была исполнена великими событиями, но и далёкий от ойкумены мироздания храм. Древнее святилище, что занесено песками всеми забытой Пустоши, в эту ночь тоже было падко на интересные перипетия. А задельщиком этих интересностей был знакомый нам академик – археолог Эбенхарт. С сумкой, полной заумных скрижалей, с керосиновой лампой в одной руке и со всей скопленной внутри себя отвагой в другой, ведомый гласом науки всё продолжал углубляться в одну из святынь позабытой цивилизации. По оставшимся в архиве легендам, в Пустоши когда-то проживала община, являвшая собой помесь искомой и туманной крови. Они не были людьми, но также не были и чистыми туманниками или искомцами. То были универсальные существа и их культура, как считал Эбенхарт, послужила костяком для всего того, что поныне можно узнать в архиве.
Пробираясь по овеянным пылью и пропитанным плесенью тоннелям, страждущий познания наконец вышел на крыльцо протягивающегося вдаль нефа. Аспидовые колоннады были испещрены мифологическими фресками. Каждая колонна – это была отдельная история, когда-то застигнутая жившим здесь народом и запечатлевшаяся в камне посредством их усидчивого старания. На одной различалась история, где из огромного коня выходила рать завоевателей и захватывала какой-то город; на другой – с пол сотни моряков покоряют морскую пучину на корабле, как догадывался Эбенхарт, из векового дуба; третья колонна рассказывала миф о безымянном герое, отправившегося в своё странствие с пятьюдесятью кораблями и вскоре воротившегося нагим, да без команды24. Частично, но археолог был по совместительству ещё и историком, от чего ему не составляло труда узнать в этих расписных столпах знакомые для него повествования.
Закончив с оглядыванием пилястров, исследователь проник в одну из комнат анфилады, где каменные плиты, служившие видимо столами, были битком забиты запыленными писаниями. Это была настоящая сокровищница для того, кто изголодался по истине. Именно последнюю как раз и добивался найти Эбенхарт. Уж больно скупы были те сведения, хранившиеся в столичных библиотеках. Что-что, а чутьё выхолощенного академиста не подводило мистера археолога. Оно верно давало осознать солидную подмесь ложной искусственности, какой-то бездоказательности и фантазёрства в данных, поставляемых архивным реестром. Как-будто вся та история, что известна человечеству – один сплошной блеф, пыль в глаза, только отброшенная тень, но не сама фигура, создавшая её. Всё это не давало покоя молодому учёному. Это же питало его и мужеством, не позволявшее дать полный назад.
Пройдя все анфиладные камеры, из каждой было выхвачено по одному старинному томику. Расположившись в последней комнатке, Эбенхарт вывалил все свои пожитки на стол, поставил рядом лампаду и принялся строптиво всматриваться в древние закорючки. Язык древних был непрост. Ох, до чего же он был неподатлив! Одна странница была написана на одном наречии, следующая уже на другом, третья так и вовсе была сплавом первых двух. Да и почерки на листах ходили, так сказать, ходуном. Первая пара абзацев могла быть написана тонким, каллиграфическим пером с манерой медленного и неторопливого письма; затем проступали спешно сделанные выписки карандашом – неаккуратные, напоминающие стиль написания как что-то похожее на лад фрактуры25. В таком вот хаосе приходилось разбираться учёному взгляду, но едва ли Эбенхарт страдал от этого. Напротив, его переполняла радость, что в его грешных ручонках оказались столь возвышенные манускрипты, при чём не какие-то там архивные копии, а самые настоящие оригиналы, первоисточники, первейшие мысли тех или иных мудрецов, успевшие разложиться на бумаге именно в том виде, в котором они первоначально сложились в голове философа древности. Что там до библейских сказаний или восточных мудростей, по сто раз переписанных и по такому же числу раз переделанных. Вот он – исток всех ответов! Воодушевившись от прямой связи с не модифицированным прошлым, Эбенхарт погрузился в глубокое чтение и разбор каждой рукописи.
Ночь была тихой и ясной. Луна просвечивала через проломы в крыши храма и иногда помогала археологу найти нужное ему сведение. Оказываясь в тупике, без возможности развить цепочку рассуждений, тот или иной лучик света от ночной смотрительницы освещал какую-то строку или слово. Приглядываясь к освещённым луной словесам, заспанные глаза утруждённого лингвиста тут же вспыхивали и внутренний монолог продолжал вмещать в себя самые разнородные идеи. Стоит сказать, что за проведённые несколько часов перед стопкой доисторической литературы, Эбенхарт не раз обрывал одну линию повествования и начинал следующую; затем вновь наступал разрыв, потом ещё один и эта игра в пересменку длилась до тех пор, пока идейности из разных книг не нашли своё целостное воплощение в одной единой мысли. Когда разуму уже было невмоготу вести перечень ни к чему не пристраиваемых знаний, Эбенхарт стал переживать, что сдерживаемые им в памяти данные вот-вот разлетятся в разные стороны; не было меж них той клейкой субстанции, которая связала бы их в одно целое. Тут учёный взгляд, – не без помощи своей лунной напарницы, – случайно задел ногой упавший на пол рулон туалетной бумаги. Не придав значения столь «ненаучной» вещи, отблеснувшие в лунном сиянии туалетные кальки всё же приманили внимание расшифровщика. Расстроенный, впавший в умственную истому, можно даже сказать от балды, Эбенхарт стал раскручивать рулон. Какого же невероятен был охвативший его восторг! Ментальные шарниры снова закрутились, в мозговую топку очередной раз попала порция угля и разум снова задребезжал с былой интенсивностью. «Град солнца, солнце, солнышко моё, – с импульсом в каждом шаге, прохаживался взад-вперёд всё неугомонный чтец. – Ну конечно! Утопия, само пространство! Вот он ответ, вот он завершающий фрагмент!» Осознавая, что столь долго не могущее усвоиться в голове смогло прийти в согласие со всей прочей информацией благодаря столь неблагородному материалу, Эбенхарт с превеликой лёгкостью разошёлся успокаивающим его нервы смехом. Не особо-то веря в знаки свыше и прочую паранаучную дребедень, учёный всё же решил узнать имя своего спасителя, а вместе с тем и горе-писателя, поставленного перед нуждой написать великое произведение на столь неказистой материи. Неизвестного идальго звали Томас Кампан. Эбенхарту никогда не доводилось слышать о судьбе сих господина, но видно, жизнь его была не сладка, так как на бедняцком рулоне то в одном месте, то в другом замечались кровавые отпечатки и красноватые печати рук самого автора. А само произведение вроде как звалось «Солнечный град». Что ж, град – градом, да благослови Великий ту параллель, где некогда жил этот самоотверженный мученик26.
Возвращаясь к своему неожиданно сделанному открытию, археолог продолжил плести уже всячески избитые им солилоквии: «Солнечное пространство – оно же утопия, чистая и безгрешная земля, которую когда-то представляли тем изначальем, подарившим нам как природу, так и её покровителей – самих богов. Многобожие – это не грех современной эпохи. Это рекапитуляция! Мы идём по кругу, повторяем давнишние события, даже сами того не подозревая. Как же там говорилось, – Эбенхарт начал ворошить литературную свалку и вытащил из-под книжных завалов какой-то скомканный пергамент, – «Культура предков долгое время несла на себе отпечаток искомых традиций. Их боги олицетворяли собой преимущественно какие-то пространства: Океан одного слепого писателя, Хаос трудолюба, упоминаемые у многих других Эреб и Нюкта и т. д27. Каждый бог был не персоной, а какой-то формой, отражающей вселенную». Вот он ключ к разгадке всё опутывающей нас инволюции! Если верить мифам, жители этих капищ были не искомцами, не туманниками, не даже людьми, но той предтечей, после которой наш род стал именоваться человеческим. В нас проглянула человечность и коли связывать расцвет человечества с исторической хронологией, выходит…»
А выходит следующее: человечность пришла наполнением тех пространственных божеств в прошлом. Формы богов стали являться в более очерченных образах и приходили в параллели отпрысками своих пространственных родителей. Так дочь всего небесного и солнечного – богиня Гелио – пришла портретом института духовенства. Но была у неё и сестра-блудница, детище сношения Эреба (мрака) с Нюктой (ночью) – всемогущая Калиго. Если первая богиня культивирует в человеке устойчивость и гармоничность, то её опустошающий антагонист действует против заветов своей солнечной сестрицы, разворачивая нас к лишениям всего приобретённого, тем самым направляя к возврату в религиозную примитивность. Одна сторона – благо, другая – вред; одно – это утопия, другое – бескислородное пространство, вакуум, в котором задыхается культура человечности и снова наступает вера в отягощающую множественность богов, предметов и вещей обыденного спроса.
«Тьфу! – не сдержался прозревший академик. – Если уже в столь незапамятные времена власть культа Калиго была предначертана, а упадок Гелио предопределён неизбежностью, почему же наше восприятие неуклонно катится в жерло искомого мышления? Какого чёрта эволюция, через которую уже проходила не одна раса, подбивает нас не на прогресс, а на деградацию?.. Опустошение – это ведь тот же кризис. Помню, когда я был ещё подростком, тогда я в некоторой степени впустил в свою жизнь влияние матери Калиго. Я опустошил себя от привитых мне родственниками ценностей и стал самостоятельно возделывать своё «Я». Лет пять назад повторилась та же ситуация, только с моим социальным статусом. Меня знали и как художника, и как писателя, в некоторых кругах даже как чиновника, но, в сущности, меня притягивала лишь одна дисциплина – это археология. Так я вновь в завуалированной форме воззвал к силам Калиго и отрешился, то бишь, опустошился от всех прочих стигм и остался с одной единственной, отражавшей меня таким, каков я был – археологическим всезнайкой. Не удивлюсь, если и за теократическим переворотом стоит не Гелио, а та же Калиго, ибо всё, что сейчас происходит и будет происходить играет под дудку богини опустошения».
Завершая свой моцион среди священных артефактов и древних наследств, Эбенхарт вернулся к уже тускло светящейся лампадке, окинул записи ещё один раз, выдохнул и продолжил про себя: «Стало быть, возврат к чему-то в прошлом закономерен. Пробуждающаяся в нас искомость естественна, а поднимающееся с колен язычество оправдано своим историческим повтором. Единственным шансом узнать, как же обернуть пустоту в наполненность, как осознать кризис в оформлении чего-то прогрессивного остаётся только одно – это разыскать того, кто научился не подчиняться искомой крови, а наоборот, подчинять ту и управлять ею. Хорошая задачка, что сказать! И где мне взять этого мастера по обузданию? Сколько не встречал людей, – людей ли? – что уже давно предались взываньям искомого духа, все несли в себе какой-то инструментальный образ. Смотря на возрождённого в человеке искомца, складывается ощущение, будто смотришь не на личность, а на лишённый всякой индивидуальности инструмент, владельцем которого является струящаяся внутри нас искомая закваска. Ах, где же мне сыскать не живой инструмент, а всё ещё самостоятельно мыслящего гения?!»
Чувствуя предел как физических, так и психических возможностей, археолог понял, что пора-бы сворачивать своё предприятие. Он затолкал в холщовый мешок все найденные им записи и точно бездомный пилигрим, выдвинулся по песчаным дюнам обратно, к близстоличным параллелям. Университет не был его домом, ровно, как и покидаемое им святилище. Столица или любая другая параллель – везде ему казалось, что он представитель неизвестной всем диаспоры, окажись которая под любой стрехой, найди она пристанище у каких-то пенат, она всё равно не могла бы получить своё собственное обозначение. Самого Эбенхарта редко кто звал по имени. Зачастую ему приходилось слышать «учёный», «академист со второго потока», «археолог», «зазнайка» и т. п. Будто бы окружающим не хватало имени, данного ему при рождении, и они начинали подбирать разные варианты, дабы найти наиболее подходящее, такое, которое сможет куда содержательнее обрисовать то, что из себя представляет наш раскопщик. А кто он собственно? Эбенхарт – это живое олицетворение вечного паломничества. Он – персонифицированная текучесть и переходящность – вот удел того, кто пытается добраться до истины, потому что осесть в какой-то точке значило бы жить с мировоззрением, питаемым какой-то одной идеей, а так и недалеко стать добычей одного из опаснейших врагов учёного, его величества – филистерства. Стиль жизни вечно странствующих, ищущих ответы на свои сокровенные вопросы – вот каковым следовало бы быть каждому, потому что нерешённые проблемы наступившей эпохи так и подталкивали к тому, чтобы выбраться из своих уютных скорлупок и начать просматривать всё то, от чего нас долгое время оберегала собственная чистоплотность. Но нет больше той сдерживающей чистоты, иссякло в человеке всякое пуританство, точно, как и сущность, в честь которой он и упоминается с приставкой Homo. Человечность растворилась в накатившей на неё искомости, погрязла в ней и потонула без возможности всплыть обратно. Поэтому если аристократ будет продолжать мыслить себя аристократом, а маргинал – маргиналом, можно лишь посмеяться над этими оседлыми в своих кастах болванами, ибо оставь мы всё как есть, кровь древних нахлынет не только валом искомости, но и туманности, а от последнего – уже нет возврата. Что толку говорить тогда об эволюции, когда все боятся нарушить свой личный комфорт и пойти тропой коронера знаний. Это не значит, что всем нужно брать, да идти изведывать строения прошлых столетий. Эбенхарт – археолог и ему свойственно продвигаться в своём развитии через археологические находки; какому-нибудь маклеру или негоцианту будет приемлемей набираться знаниями через общение в социуме; а рыцарям удобнее всего встречаться с теми же открытиями в своих опасных похождениях, как это случилось с всё не приходящим в себя Дивайдом.
Рыцарь, Еретик и Академист
Ни на патрульные отряды, ни на районного констебля надеяться не приходилось. В Нигредо дела заканчивались всегда однотипно: возникал конфликт, затем тот разрешался либо в одну, либо в другую сторону, а затем, поле вражды оставалось нетронутым вплоть до часа, пока место баталий не заметит первый попавший на него. Тут ситуация могла тоже выйти совсем в ином коленкоре: вместо того, чтобы сообщить местным – если тех и впрямь было справедливо так обозначать – властям о случившейся потасовке, нашедший останки кровавой резни был способен без зазрения совести обыскать трупы на наличие у тех ценной наживы, забрать причитающееся и пойти дальше, развесело напевая себе под нос какую-нибудь песенку. Таковы были устои параллели Нигредо и решив не противиться этому закону, Ваний, в кампании своих подопечных, оставил захудалый трактирчик в его новом, обагренном виде. Логос, на котором теперь и лица-то не было, одолжил фаэтон одного из туманников и благодаря своим инженерским навыками, прикрепил к задней части кареты прицеп. В него сложили всё тех же старых знакомых: пробитое насквозь тело Номоса и Пайдея с расхлёстнутой шеей. А между ними положили потерявшегося в мире своей души Дивайда, который пережил в ту ночь куда больше, нежели все остальные. В своём служении как воле человечности, так и искомости, он разбудил в себе войну противоположностей. Пока он был без сознания, внутри него бушевали ярость и покорность, чувства и разум, эмоции и рассудок, и одно заведомо стремилось поглотить другое. Но в этих душевных баталиях так и не мог установиться победитель. Самоконтроль и рыцарский стан смиряли дух искомца; незнание того, чем же таким для Дивайда является пустота не давало вызреть в нём человечности. Каковыми-бы грандиозными не были потрясения, павшему от них принцу не оставалось ничего другого, кроме как банально восстанавливаться. Вероятность как-то преобразиться после длительного сна оказывалась ничтожно малой, а то и вовсе, считалась иллюзорной. Ах, до чего же порой хочется вот так открыть глаза после долгой ночи и взглянуть на мир совершенно иным взглядом, с совершенно другими мыслями в голове! Дивайд мог бы многое отдать за подобную усладу, но вместо этого, на минуту придя в себя, он снова столкнулся с реальностью и воспоминаниями тех тягостных событий, приключившихся пару часов назад.
Разбудившим его поводом стала внезапная остановка поводы. Всё ещё пребывая на пограничье и будучи одолеваемым желанием в очередной раз забыться, Дивайд вслушивался в наставшую неразбериху. Но его тело словно бы находилось под водой, от чего и звучание всего вокруг приносилось приглушённым, будто доносящимся издалека. Сперва он услышал что-то вроде криков о помощи, а затем, те сменились парой револьверных раскатов. До слуха долетали лишь обрывки фраз: «поедешь с нами», «никаких возражений», «точка!». Да, Ванию всегда было трудно перечить. Его прямолинейность обладала каким-то поистине магическим внушением. Так к рыцарскому конвою добавился ещё один персонаж, тоже уже известный нам своей любознательностью до всяких археологических находок. Это был Эбенхарт, чуть не ставший поживой двух одичавших разбойников. Хорошо это или плохо, но поскольку ночка у Логоса вышла не из лучших, он не стал задумываться о том, кого преследовали те двое головорезов, о том, почему этот учёный бежал со стороны Пустоши. Ни одной мысли не было разрешено даже пощекотать его раздумья, поэтому без лишних любезностей, его револьвер пробил две черепные воронки. Повалившимся налётчикам было заказано стать главным блюдом червякового пира, а Эбенхарту – четвёртым узником, вместе с Рейном, Дивайдом и коротышкой-культистом.
Дело в том, что археолог сам изложил рыцарям цель своего визита в Нигредо; он рассказал им, как его угораздило повстречать этих душегубов, добавив ещё и то, почему они решили покончить с ним. Их интерес, как полагал Эбенхарт, приманила его тяжеловесная сумка, битком заваленная древними рукописями. Он признался, что без разрешения отправился в опасное приключение и без пропуска проник за столичную ойкумену, но его раскаяния едва ли могли показаться неразумными. Ночь в Нигредо – это не время для ночных прогулок. На улицах остаются только хищники и их потенциальный улов. Все же остальные занимаются либо организацией каких-то мистерий в честь богини Калиго, либо в страхе трясутся, боясь утратить в себе остатки уже не только человечности, но и зачатки искомости. Стать туманником означало бы слиться с ночным антуражем, помолвиться с лунным светилом и начать действовать по аллюру тех же двух несчастных, неотрадно принятых Логосом. Поэтому археолога, ради его же собственной безопасности, решили вывезти из опасных параллелей в качестве заключённого. Стоит сказать, Эбенхарт мало того, что был ничуть не против, но и полностью поддерживал столь строгое отношение к себе. Арестованный так арестованный, но по крайней мере живой и невредимый.
– Столичный университет сам определит степень твоего проступка, – устало выдавливал из себя Ваний. – Нас же, поверь, твои научные соискания интересуют сейчас меньше всего. И так ночка лихая выдалась, так ещё и ты окаянный свалился на нашу голову.
На станции уже слышалось далёкое гудение мчащегося в Нигредо Цитринитаса. Как ещё перед самыми сумерками, с поезда сошло шестеро человек, так и теперь, в предрассветный час, обратно заступали те же шестеро пар сапог. Вернее сказать, «ступали» то пятеро, а вот шестой – его превосходительство Дивайд – всё отказывался возвращаться в действительность, но неровное движение поезда было видимо против его столь затянувшегося забвения, от чего в какой-то момент, из-за порывистых сотрясений спасительного экспресса, вагон, в котором находились все арестанты, не раз заставлял своих гостей перекатываться с места на место, а самого спящего вынудил наконец пробудиться.
– Ба, а вот и спящая царевна зенки растопырила! – сострил Рейн. – Хотя, вот в чём вопрос, мой хороший – взаправду ли это ты?
Постаравшись подняться, Дивайд понял, что прикован цепью к одному из вагонных поручней.
– Ан нет, дорогой, встать у тебя не получится. Хоть все мы тут и представляем некоторую угрозу для закона, но из всех нас – именно ты наиболее опасен. Догадываешься почему, припоминаешь прошедшую ночку?
Разумеется, Дивайд помнил. Помнил, как решил воспользоваться своим врождённым даром искомца, помнил, как счёл, что сможет управлять этой скрытой энергией, а на деле… На деле вышло то, что Номос, один из отличнейших знатоков закона и весьма преданный кодексу рыцарей, теперь странствовал по небесам. По крайней мере, в это хотелось верить Дивайду. Пусть все, даже убитые им в таверне адепты прибудут на небеса, а ему пускай приготовят котёл в аду, да пораскалённее, так как стыд и горечь до того возобладали над кающимся узником, что от желаний самобичевания на его глазах выступили слёзы. Приглядывающийся к этой душетрепательной картине Рейн продолжил:
– Вот те раз! Видимо не вся человечность ещё испущена из тебя, осталось-таки что-то от человека.
– Замолчи, – словно в пустоту произнёс Дивайд. – Нет во мне человечности. Одна оголённая искомость и ничего другого. Будь я человеком, мой друг был бы сейчас жив.
– Ну, от бурлящей в нас кровушки предков нынче никто не застрахован. Прививок, насколько мне известно, от этого не ставят, да и кто знает, может твоё хладнокровие и получше будет, чем то же отвлечение ума к язычеству, объективным искушениям и прочим мирским желаниям, не находишь?
– Нет, не лучше, – всё с той же досадой в голосе заключал Дивайд. – Ты ведь толком даже не знаешь, кто я и какова моя природа? Посмеешь ли ты снова пожалеть меня, если узнаешь, что я с рождения недоразвит? С самых первых секунд своего существования, я бок о бок жил с постоянно вскипающей во мне искомостью. Бывали дни, месяцы и даже года, когда это искомское начало никак не давало о себе знать. До чего же я гордился собой в те моменты, до чего радовался, что наконец-то смог покорить в себе демонический корень. Дурак, веривший в то, во что хотел верить… Стоило дать слабину, попробовать удержать внутреннего беса на привязи, тот тут же бросил прикидываться слабеньким духом и урвал меня по ту сторону реальности, а сам взобрался на место управителя моего разума и действовал не по рыцарским добродетелям, а по одному только инстинкту. Будь он неладен, этот вражий инстинкт, будь проклято моё естество!
Закончив своё выступление, Дивайд скатился по стене до самого пола, выпустил вперёд облачённые в чёрные сапоги ноги и под свисавшими со лба точно такими же тёмными волосами оглядел место их заточения. Всех, к кому не было полного доверия (таким решением распорядился Ваний в отношении дородного полурослика, Рейна и Эбенхарта) и кого так и хотелось придушить (достаточно предположить о желании Логоса отомстить за брата), закрыли в одном из погрузочных вагонов Цитринитаса. Кругом были раскиданы связки сена, по углам расставлены мешки с разными крупами, а за крошечными оконцами уже начинали промелькивать не лишённые своих златовласых крон древни. Это говорило о том, что с равнинами Нигредо было покончено и сейчас Цитринитас уже приближался к Альбедо. Несмотря на то, что в помещении было довольно темно, так как рассвет ещё только-только собирался, Дивайд заметил в одном из углов обернувшуюся к нему фигуру, не сводившую с него глаз и заспанным голосом спросившую:
– Всё, что ты рассказал – правда?
Адресантом вопроса был только что проснувшийся Эбенхарт, которого не на шутку заинтриговала история Дивайда.
– Хо-хо, вы только посмотрите кто у нас соизволил подняться. Да это же наш учёный педантишка! – воскликнул Рейн.
Проигнорировав докучливого баламута, Дивайд утвердительно кивнул, а Эбенхарт, с предвкушением невероятной удачи и уже без какой-то заспанности в голосе, продолжил расспрашивать рыцаря-незнакомца:
– Не знаю, поверишь ли ты мне или сочтёшь сумасбродом, но как мне кажется, рано тебе ещё покидать нас. Рановато ты в адову пасть собрался…
И тут Эбенхарт поведал Дивайду о сделанных им за прошедшую ночь открытиях. Он объяснил ему, а также не без превеликой неприязни и Рейну, что в настоящее время их род претерпевает что-то вроде вынужденной скарификации28, то бишь возврат на одну эволюционную ступеньку назад, дабы совершить неимоверный скачок вперёд. Вот только, задуманный «скачок» под силу лишь тем, кто сможет, так сказать, подружиться со своей животной сущностью, с тем исчадием искомости в нас, что с каждым днём только и делает, что пуще укрепляется в своих правах и властных полномочиях.
– Ты, видно, плохо слушал меня учёный, – поправлял Дивайд. – Этой ночью я был далеко не подчиняющим, а скорее подчинённым.
– Господи, и сколько же таких казусов у тебя случилось за всю твою жизнь? – всё не унимался археолог.
Мысленно отправившись в своё прошлое, юный принц стал перебирать в памяти все когда-либо случавшиеся с ним абсансы, когда искомец внутри него брал верх. По правде говоря, вспоминать что-то едва ли требовалось, так как и случаев-то по потери над собой контроля насчитывался всего один – тот самый, произошедший в уходящей ночи.
– Вот видишь! – радостно возвещал Эбенхарт. – Я уверен, что в параллелях достаточно тех, кто похожи на тебя; кто тоже прокляты врождённой искомостью и всем им должно быть примерно столько же лет, сколько и тебе. Ведь помнится, именно два десятка лет назад разрушились столпы, тогда же Великий стал всё больше хандрить и менее заниматься своим народом, а значит, всем избранным вроде тебя должно быть около двадцати. И… – тут археолог на секунду запнулся, но затем продолжил с ещё больше захлестнувшим его возбуждением, попутно начав жестикулировать. – И точно в то же время, когда смялись столпы памяти, мысли и восприятия, на центральной площади родился тот могучий древень!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?