Текст книги "История одного Человека"
Автор книги: Георгий Ячменев
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– И что с того? – неожиданно вклинился в беседу Рейн. – Что толку с безобидного деревца?
– А то, дурни вы этакие, что древо – это символ того же повтора!
– Повтора? – в один голос переспросили Рейн и Дивайд.
– Конечно повтора! Пока в центре Столицы возвышалась триадическая колоннада, то, условно говоря, это были времена Великого. Но когда те пали и им на смену, как выразился… Как там тебя? Ай, не сбивайте, не сбивайте же меня, – слегка пройдясь, археолог всё пытался достроить цепочку повествования до самого конца. – В общем, когда выросло древо, своим рождением оно как-бы провело черту меж двумя эпохами – временем Великого, Гелио, да всего человеческого в нас и периодом, когда Калиго свергла свою солнечную сестрицу, а человечность начала деградировать до своих прошлых воплощений. Остаётся понять одно – кому же суждено заменить Великого в этой циклической процессии, уж не тем ли избранникам, вроде Дивайда? Ведь все же помнят легенду о сотворении параллелей?
На этот вопрос, Дивайд сконфуженно искривил все свои черты лица, словно бы проглотил кислую дольку лимона. Он был практик, но не теоретик и всё, что ему так усердно старались вдолбить преподаватели по поводу культуры и богатых залежей исторических сведений об их мире – всё это прошло через рыцарские думы примерно следующим образом: «В одно ухо влетело – из другого вылетело». От столь натужных бравад, Эбенхарт решил взять паузу и слегка передохнуть перед следующим куплетом своих научных секвенций, но тут, видно заинтересовав еретическую душу Рейна, последний решил помочь уставшему археологу и начал не без некоторой эпатажности:
– Давным-давно, в далёкие, прямо вот бородатые времена, Великий решил: «А почему-бы не взять, да не попробовать заделать собственный мирок?» Через Его могущество, Вселенная обрела облик чего-то существующего, а всем известные параллели стали основой, по которой впоследствии, разбредётся цивилизация пилигримов. Затем созданные существа из голых сущностей и абстрактных фантомов превратились в что-то похожее на человека, но человеком не являющимся. Так наступила веха туманников, только помнящих, но не мыслящих. Вскоре их сменила народность искомцев, уже мыслящих, но пока туго воспринимающих. Последним же эволюционным закруглением стал человек. Ох, простите мою грубость – не человек, а Человек. Ведь именно аршинный человек стал нашим пределом, а постаравшись пройти чуточку дальше, что же случилось? Мой дорогой Дивайд, уж не из-за тебя ли мы переживаем столь страшную упадочность? – съязвил рассказчик. – Надеюсь не обидишься на мою столь льстящую мне привычку подстёгивать всех и каждого, просто характер у меня такой. Кому и приходится труднее всего уживаться со мною – так это мне же самому…
– А ты ничего не забыл? – спросил археолог не то укоризненно, не то из чувства важности достоверности в рассказе.
– Дай-ка подумать. Мировое устройство – сказал; три стадии – вроде-бы тоже не упустил. Ах да! Совсем вылетело из головы. Весь наш мир, космос и мы сами – это всего на всего один огромный эксперимент.
– Вот именно! – победоносно вскричал Эбенхарт. – Эксперимент и ничего кроме эксперимента. Если дерево на площади своеобразно переживает некогда сотворимый Великим эксперимент, то и нам, от части людям, от части искомцам, требуется заняться тем же экспериментированием, поставить над собой какой-то опыт, выведать новую, неизвестную доселе причинно-следственную связь.
Рейн зычно зааплодировал. Морщины на его лбу разгладились, от чего казалось, будто бы какой-то долго зреющий внутри него мыслительный процесс, всё никак не находивший себе место, наконец отыскал родную пристань. «Тяга к знанием заразна, ох, до чего же заразна, чертовка!» – складывал про себя Рейн.
– Не деградация, а детство – вот он наш эксперимент! – торжественно выпалил еретик. Дивайд и Эбенхарт недопонимающе уставились на него. – Ай, всё вам нужно разжёвывать, – сварливо, но всё же с желанием высказаться, продолжал Рейн. – Детство – оно же состояние, когда ты безгрешен и чист, а отблеск твоей души словно попка младенца. Всем ты кажешься не то богом, не то бессмертным, ведь дети – они же цветы жизни.
Теперь на лицах слушателей застыло уже не недопонимание, как удивление. Уж от кого угодно ещё ладно, но услышать нечто подобное от столь чёрствого, эгоистичного и горделивого шалопая, столь целомудренные словосплетения, ни рыцарю, ни археологу и в укуренном приходе не привиделось бы. С вытаращенными глазами и немотой на языках, головы собеседников отвесились вопросительным покачиванием, как-бы прося, если уж не моля, пояснить столь неожиданно сделанный вывод.
– Хм, – с чувством превосходства и всё с той же вопиющей в нём гордыней продолжал Рейн, – сразу видно клишированные сознания: почитающий только кодекс рыцарь и доверяющий лишь академизму учёный. А вот алхимики – молодцы! Они не приурочивают свои мысли к каким-то стереотипам.
– А-а-а, – прояснился Эбенхарт, – то-то мне тебя так трудно переваривать. Алхимик и отступник значит, противник всего того, чему я жертвую себя без остатка. Ну, валяй, коли забросил удочку.
– Пф, педант!
– Изменник!
– Заткнитесь, вы оба! – с оскалом в голосе и гремя наручниками возгласил Дивайд. Не до конца понимая, что за покалывание бродит по его телу, почему слюноотделение так и указывает на странную взволнованность, одно он всё же сознавал довольно чётко. Что бы не хотел донести до них Рейн, этого как раз и просило всё его естество.
– Кхм, так вот, – продолжил наш алхимик, – когда мне опротивели университетские стандарты, их зажатость в узких категориях, я отправился на поиски нового источника знаний. Выражаясь более лаконично или даже художественно, старая маска показалась мне полной безвкусицей и мне что-то в голову ударило отыскать себе новенькую. Как догадался наш педантишка, я вознамерился выучиться алхимии. Учителя себе я так и не нашёл, но вот труды одного чернокнижника замесили во мне неплохой такой кусок теста. Чем больше я вчитывался в его взыскания, тем активнее всходили дрожжи, всё выше и выше, пока не упёрлись в… – толковавший на секунду запнулся, но продолжил уже более уверенно. – В самое неприятное, с чем только и можно встретиться в мире наших эйдосов – это в отсутствие понимания. Я хотел заглотить куда больше того, насколько был рассчитан мой разум и расплатой за это стала снившаяся мне в самых жутких кошмарах идея, та мысль, которую всё не удавалось осилить. Ею-то и была та самая детскость, о которой я разразился минутой ранее. Ах, чёрт бы тебя побрал Теодюль!29 Хотя, что взять с нас, алхимиков? Мы несвоевременны – вот факт и учитель мой, вернее то, что от него осталось, тоже был тем ещё торопыгой. Идеи приходят, но всегда слишком рано. Это-то нас и отличает от вас, академистов, – обращался Рейн теперь только к Эбенхарту. – Ваши домыслы хоть и принимаются как догмы, но только потому, что они своевременны и идут в ногу с настоящим, когда как те, кого вы титулуете еретиками, мыслят будущим, а в своём нежелании поддать газку в развитии, вы боязливо подвергаете нас академической анафеме, – снова повернувшись таким образом, чтобы речь направлялась одновременно к обоим попутчикам, Рейн всё продолжал. – Но теперь, – радушно прихлопнув в ладоши, – созрел запретный плод и его наконец-то можно вкусить!
После глубокого вдоха и такого же протяжного выдоха, Рейн словно вознамеривался дать сольный концерт. Певцом он может и никудышным был, но вот мыслителем – отрадным, от чего произнесённое им вышло своеобразной квинтэссенцией из знаний Эбенхарта и судьбы Дивайда:
– Детство, детство… Сколько не припоминай, а на странницах моего учителя всегда отпечатывались одни и те же изображения, одна и та же символика, обозначающая человеческую детскость. Он истолковывал её как восприятие, но не подаренное нам Всевышним, а какой-то особый вид созерцания, включающийся в нас естественным образом и включение это намечено на период, когда ребёнок только начинает через свои очи познавать мир. Вы никогда не задумывались об отличии взгляда ребёнка и взрослого? Если и попробуете угадать, то сразу скажу – ошибётесь. Попробуете же вспомнить – ответ мой будет тот же. Чем старше мы становимся, тем более избирательно смотрим на мир. Практики начинают в отдельных вещах намечать их прагматическую значимость; мудрецы стараются в частностях распознать какие-то категории и философские понятия. Короче говоря, каждый глядит на вселенную со своей колокольни, но подчеркну – каждый взрослый, но не каждый ребёнок. Эти маленькие опарыши до невероятного удивительны! Они видят мир цельно, без разрыва, без разграничений. Для них, вселенная – это одно сплошное единство и ничего кроме единства. Их взгляд наивен, а восприятие представляет всё и вся одной идеей. Ах, учитель, вы ещё тем прохвостом оказались! В конце одной из его последних рукописей он как-то сделал пометку: «Ребёнок=моноидеизм». И я всё сгрызал, да сгрызал этот чёртов гранит науки, чтобы узнать, что же он имел в виду. И сейчас, слушая вас, да параллельно продолжая обтачивать этот гранитный монумент своим последним зубом, кажется, вот теперь я могу уверенно заявить, что высекаемая мною на протяжении долгих лет фигура наконец-то завершена! Моноидеизм – это такой уровень восприятия, когда нет разрозненности и всё, абсолютно каждый уд нашей конституции, служит какой-то одной цели. Частенько натыкаясь на знак уробороса30, я думал, что мой алхимический гуру имел в виду бессмертие. По сути, так оно и было, вот только речь о бессмертии не как в том второсортном романе про красавчика с портретом31, а такое, которое омолаживает нас до тех инфантильных времён, когда мы ещё не несём ответственность за обозначение той или иной вещи тем, чем захотим её увидеть, потому что всё, даже крохотная пылинка видится всегда одним – это целостностью.
– Алхимики, бессмертие, – внезапно встрял Эбенхарт, – а имя-то своего «гуру» не соблаговолишь напомнить?
– Обир. Теодюль Обир.
– Хм… Кое-что припоминаю. В самом деле, архивные сводки описывали его философию как философию одной идеи. Но в чём суть этой единичности мысли, если сейчас всё обстоит ровно противоположным образом? Человек становится искомцем; человечность разбредается на тысячи желаний и страстей; вера в одно расходится языческой множественностью. Что-то прогадал твой мистер Обир…
– Ну, по этому поводу хочу сделать два примечания. Во-первых, да, реальность, кажется, противоречит написанному моим учителем, но суть в том, что это действительно только кажимость. Обир, Обир… Редко встретишь столь антиномичную личность, которая вещает о прогрессе через линзу притупления своего развития. Ведь что, как не становление беззащитным ребёнком и восстановление в себе наивно-целостного взгляда спокойно признаётся отказом от всех скопленных во взрослый период жизни знаний? То-то и оно, что этот отказ – это и есть возвращение веры в нечто единое, а не множественное. Будь не ладны эти теологи с их освещёнными книжками, но истина здесь на их стороне. Вера во что-то одно, как тот же моноидеизм, о котором писал Теодюль – это повторное оживление поклонения Великому. Моноидезим оказался тем же монотеизмом, поверить не могу! Теперь я и вовсе в замешательстве – то ли меня воспитал алхимик, то ли теолог, то ли сумасшедший гипоморфист32. Ей богу, не знаю… – худо подытожил Рейн и уже без былой горячности, он снова решил попробовать распалиться одним остроумным фортелем в отношении к сказанному стариной Эбенхартом по поводу его исследований алхимии. – И во-вторых – вот уж не думал, что выдрессированная совесть учёного-пуританина позволит ему залезть в запретную секцию и отыскать там что-то связанное с алхимией. Мистер археолог, – наигранно вдохнул носом Рейн, – я был о вас куда худшего мнения, но как оказалось, вы не так безнадёжны!
Пара спорщиков воззрилась друг на друга атакующими взглядами, но затем, накал между ними разрядился дружеской улыбкой. Что один, что другой – оба ягоды разного сорта, но поляна, на которой им выпал жребий расти была одна. Так, сами того не предполагая, алхимик-еретик и археолог-академист положили начало своей закадычной дружбе. Но их дуэт всё ещё был неполноценен. Не хватало третьего музыканта, соло которого припасено для кульминации всего выступления. Разумеется, имеется в виду рыцарь-искомец, наш несчастный Дивайд, у которого от всех этих теоретизирований уже голова шла набекрень. Угнаться за мыслью тех, кто с пелёнок обладал человечностью ему и впрямь давалось с трудом, так как отвлечённые мудрования никогда не были его прерогативой.
Не смотря на то, что спетое дуэтом повествователей отправило их уже на второй круг, повторно рассуждать и строить заумные гипотезы, Дивайд всё пытался преодолеть первый оборот их умственной гонки. Заметив отстающего бедолагу, Рейн и Эбенхарт схватили того под руки и в ускоренном темпе все вместе зашагали вперёд. Долго однако пришлось талдычить им одни и те же фразы, долго приходилось вдалбливать то, что казалось им легко ухватываемым. Но никто не гневался, никто не сетовал на ужасную образованность рыцаря. Вокруг них царила атмосфера будущего родства. Каждый понимал, что чем дольше один пребывает близ другого, тем прочнее становятся выстраиваемые ими узы. Когда же Дивайд нагнал своих мозговитых приятелей, Эбенхарт решил закинуть в топку новую порцию углей:
– Такие как ты Дивайд – это особенный типаж. Если мы, то бишь люди по рождению, возвращаемся к своей детскости через возношение крови искомца, то ты, мой хороший, кто искомец с самых первых лет жизни, обязан точно также возвращаться, но вот куда – это вопрос уже посложнее. В туманника ты всяко не превращаешься, хотя по рассказанному тобой, этой ночью что-то от древних всё же затронуло тебя, – с минуту помолчав и решив продолжить, в голосе Эбенхарта уже не слышались нотки аллерго, их сместила неторопливость адажио, словно своими догадками, археолог прощупывал заминированное поле или старался не спугнуть довольно-таки пугливую отару. – Но не был ли это защитный механизм? Вспомни, хорошенько вспомни Дивайд, было ли что-то такое, что поразило тебя, выбило из привычного коленкора и заставило пережить какое-то стрессовое потрясение?
– Погоди, – сию же секунду вмешался схватывающий всё на лету Рейн, – не хочешь же ты сказать, что упрочение искомости было вызвано каким-то кризисным переживанием?
– Именно это мне и кажется наиболее оправдательным фактом, почему Дивайд потерял контроль над своей кровью искомца. Она раскалилась в нём потому, что ум Дивайда повстречался с тем, чего он редко когда достигал. А что же такое инаковое может оказаться для уроженного искомца, как не человечность? Постарайся вспомнить Дивайд, какое такое событие, какой проблеск заставил тебя испугаться и вновь обратиться к своим инстинктам?
Как только Дивайд принялся вспоминать, его лицо тут же испещрила резьба желваков, видения одно за другим проносились перед его внутренним окуляром, но ни одно не подходило на роль нужного и просимого у него. Перебирая воспоминания, он рассуждал про себя: «Во время поездки в Нигредо ничего анормального – болтовня с Ванием, поучительные истории уже почивших на тот свет товарищей. Нет, не то…» Копнув в другом месте, он воспроизводил следующее: «Трактир, находящиеся в летаргическом сне жертвы, Рейн…» И тут-то, припомнив Рейна и его увлечённость искусством, Дивайд мысленно перенёсся в трактирные катакомбы. Он вспомнил, как одна из картин оживила в нём какое-то редкое ощущение. Изрядно подустав от всех этих умственных напряжений, Дивайд жалостливо посмотрел на Рейна, как-бы прося хоть как-то, но помочь выдернуть из вспомненного фрагмента то, что там заключено.
– Дай-ка мне теперь самому припомнить, – Рейн пытливо выстёгивал из своей памяти виденные им ночью полотна. – Ах да, Рейнус! Ну и? Тебе же его картина показалась отвратительной, разве нет?
– Да, верно – та ещё пакость намалёвана, но омерзительна она мне как раз потому, что в ней есть что-то, всё никак не находящее во мне своего места. Думаю, это оно и было Эбенхарт. Это и есть то самое потрясение. Я видел, как из богини Калиго выплёскивается тёмная жижа, видел в нисходящем течении тысячи измученных лиц и почувствовал, будто и во мне течёт нечто похожее, нечто запретное, но в то же время и дозволительное. Всё представлялось так, как будто из пустоты исходит она – человечность и смотря на неё в картине, я одновременно разглядывал ту же очеловеченность в себе самом. Будто во мне покоится ларец, замок которого вот-вот, да отпадёт и из него вырвутся не бедствия Пандоры, а всё богатство рода человеческого – самая что ни на есть человечность.
– Если твои описания и впрямь достоверны, то всё походит на то… – с разведёнными руками заявлял археолог. – На то, что ни черта ты не искомец, а такой же человек!
– Смело. Очень смело, – сомнительно соглашался Дивайд. – И вот сейчас, выслушав часть моего жития и зная тот факт, что мне не под силу удержать всё терзающую меня искомость, ты с такой твёрдостью называешь меня человеком?
– Да, – всё не угомонялся допытливый учёный, – называю и впредь буду называть, мой хороший! Мне кажется, кто-то просто взял и проклял тебя. Не скажу, кто или что, но явно какая-то сила некогда отяготила тебя существованием в образе искомца. И знаешь – блажь всё это! Ты человек! Нет, не так. Дивайд – ты ЧЕЛОВЕЧИЩЕ! – выместил Эбенхарт, ослепительно улыбаясь во всю ширь своего узкого лица.
Тут-то рыцарская жёсткость, морозность и закалённость скапитулировали, оставив свои позиции эмоциям и чувственности. Искорка чувств зажглась подобно бенгальскому огню, растопив сердце рыцаря ото льдов строгой сдержанности. Ни в товарищечестве, ни у семейных пенат – нигде Дивайда не называли человеком. Нигде! Можно ли представить такое брезгливое, чуть-ли не презрительное отношение не то, что к юноше, но даже к ребёнку?! Ведь и в детском возрасте, Дивайда подчас всегда видели заклеймённым искомостью, отстающим и как будто бы разносчиком своего проклятия, словно он был способен заразить окружающих своей бесчеловечностью. Братец Валенс всегда говорил о даре искомца как о чём-то благом; этому же искомому дефекту, старина Ваний приписывал весь стрелковый потенциал Дивайда, но, в сущности, оба всегда помнили, а главное, напоминали о том, насколько советчики отличались от хвалимого ими продукта природы. В самом деле, горе-Дивайда готовы были считать предметом, жалкой вещицей, самым что ни на есть инструментом природных сил. Пресвятой Великий, да его могли считать чем угодно! Именно чем-то, а не кем-то. Всем, но никогда не человеком… А здесь, в рейсе Нигредо – Рубедо, от едва знакомых людей, да ещё и нарушителей всяких норм, Дивайд не мог поверить, что кто-то впервые обвёл его сигулом Человека. Всё в той же позе сидящего в прострации, из глаз его хлынули два солёненьких ручейка, а гортанные, преломлявшие ровное дыхание, всхлипы заставляли изойти из него паразитирующее в нём чувство неполноценности. Эбенхарт неуклюже уставился на рыдающего, не понимая, что он сделал не так, с чего вдруг сидящий перед ним рыцарь внезапно обернулся плаксивым юнцом. Тут трезвость академика оттолкнула сопереживающая открытость Рейна. Он обнял Дивайда, это так, но сам стонущий в этот миг осознавал, что обнимают они не искомца – ему до сих пор в это верилось с трудом, – а человека.
– Но-но, не сдерживайся ненаглядный ты наш, дай выйти всей этой чертовщине, что так долго сидела в тебе, – успокаивал Рейн всё продолжавшего жалобно взвывать. А взгляд, брошенный через плечо на бесчувственного Эбенхарта как-бы твердил: «Что ты замер как истукан? Помоги мне!»
Рейн всё продолжал обнимать потихоньку успокаивающегося рыдальца, потирал его по спине и не зная больше каких-то ещё способов утешить несчастного, Эбенхарт подсел рядом с ними в позе лотоса, обхватил обеими руками кисть Дивайда, опустил своё чело и застыл, будто в состоянии молитвы. «Ах, тоже мне помошничек!» – думал про себя Рейн, – «Ну да хоть что-то… Да, не просто это, сочувствовать кому-то, когда твои мысли 24/7 заняты разгадыванием вселенских мистерий. Чем дольше я и этот сухой академик занимаемся своими учёными происками, тем мы становимся всё менее человечными. Опасно быть столь одержимым, опасно это…»
Как только стихло хлюпанье и к Дивайду прильнуло самообладание, все дружеские нежности отступили, а успокаивающие вновь расположились на своих местах. Пока ещё заплаканными глазами, Дивайд взглянул на своих – как он теперь мог хоть всей жизнью поклясться – друзей, оглядел стены вагона, впился своим взором в заглянувший к ним на огонёк лунный просвет и тут же понял: теперь он ВИДИТ, он ВОСПРИНИМАЕТ, он ЧЕЛОВЕК. Он распознавал сотни тонкостей, которые раньше не имели для него никакой ценности. Одежда всегда казалась средством согревания тела и защиты того от повреждений; внешность людей служила не предметом красоты, а целью того или иного задания, носителя которой требовалось устранить. Такие прагматические устои вдалбливали в рыцарей с самого сызмальства, но теперь, расшевелив в себе ядро человечности, как и человеколюбия, облик всего окружающего стал тем, что способно существовать без привязки к какой-то утилитарности. Раскрытые внутри веки совершенно иначе стали рассматривать обстановку, а главное, пробуженное око человечности смогло представить дружескую чету так, как Дивайду ещё ни разу не доводилось видеть людей – он увидел не мишени, не материальные субстанции, обтянутые в какое-то тряпьё, а – внимание! – людей, таких же очеловеченных приятелей, как и сам созерцатель. Приняв себя человеком, все вокруг тоже стали восприниматься никем иными как людьми.
Вот в метре сидит не еретик-алхимик, а сутулая фигура, в поверх накинутом на неё чёрном плаще. Поясные заклёпки для ремней отсвечивали десятками мелких трещинок, а порванные подолы походной накидки разветвлялись множеством нитей. Было видно, что балахон Рейна повидал уже не мало трудностей, но несмотря на это, в своей пользе он нисколько не поубавил. Обут же рассматриваемый был в изношенные берцы, с шнуровкой всё того же потёртого качества. Обтрёпанным было и само лицо Рейна. Спускающиеся до самого носа, без каких-либо подвязок или заколок, тёмно-русые локоны на висках и у самых корней уже лоснились сединой. Это поражало, так как по возрасту, Рейн был ровесник брату Дивайда, то есть отжитое им измерялось примерно чуть больше тридцатью годами. Как любил выражаться сам Рейн, пристрастие к несвоевременности в своих философских исках старило его организм в два, а то и в три раза быстрее, чем у академичных воротил. Надо сказать, он гордился своей неурочной старческостью, ибо так он считал себя кем-то более индивидуальным, чем те же академисты, которых еретический ум на дух не переваривал. Старость также не обошла и черты его лица: скулы, щёки, да и в целом, все лицевые мышцы были подтянуты и как-бы слегка иссушены, создавая тем самым портрет мужчины весьма преклонных лет. Глаза сочились золотисто насыщенным оттенком, а нос с небольшой горбинкой придавал лику вид повидавшего невзгоды мученика. Таков был, этот эксцентричный, но в то же время, всё-таки весёлый молодой старик.
Переведя взгляд вправо, Дивайду открывался чуть-ли не антипод Рейна. Одежа Эбенхарта хоть и не проигрывала чёрному плащу в своей потёртости, однако внешность тела была под стать возрасту археолога. Выглядел он, как и подобает двадцатипятилетнему юноше. Среди шатеновых кудрей, что туго связывались в хвост, не просматривалось ни одной седой пряди, а на лице отсутствовали какие-бы то ни были признаки стариковости. Орлиный нос, иссиня-серая радужка, потрескавшиеся от ветра ярко красные губы, неприметные скулы и выпячивающийся подбородок с ямкой выдавали Эбенхарта за полнящегося энергией путешественника, что идеально сочеталось с его нынешним обликом. Обрезанные в пальцах перчатки и пыльник с крапинками песка говорили не о единичной вылазке в какие-та дальние края, вроде той, что приключилась уходящей ночью. Вид археолога свидетельствовал о частых походах и поисках истины, происходивших уж точно никак не в лабораторных условиях. Можно сказать, всё археологическое амплуа описывало не усидчивого за книжным столиком лаборанта, а естествоиспытателя, привыкшего к проведению своей учёной деятельности где-то поодаль от институтских стен.
Это было невероятно! Дивайд не мог поверить, что раньше он никогда и не удосуживался смотреть на мир столь открыто. Маска искомца раскалывалась, шоры узкозоркости распарывались, а стёкла, через которые он всегда всматривался во всё и вся трескались со страшным похрустыванием. И услышав этот внутри себя треск, обретший зрение вознамерился срочно отыскать то, что сможет показать ему себя же самого.
– Воды, – пробормотал Дивайд.
Эбенхарт протянул ему свою походную флягу, но Дивайд отрицательно покачал головой. Он дал понять, чтобы воду вылили в какую-то чеплашку, ведро, что угодно, лишь бы то смогло отобразить его собственное лицо. Так и поступили. Найдя в вагонных залежах нечто вроде бидончика, Эбенхарт вылил остатки своей фляги и протянул тот своему другу. С дрожью во всём теле, Дивайд склонился перед импровизированной купелью и встретился с тем, кого ни разу за все свои восемнадцать лет так и не видел.
Отразившуюся в воде персону обрамляли чёрные волосы. Они волнистым бархатом покрывали лицевой рельеф и скрывали за собой то, с чем отражённый всегда боялся встретиться – со своей двойственной природой. Первым, на что упало внимание были глаза. Одно из очей брезжило тёмно-голубоватым оттенком, как доказательство того, что Дивайд принадлежал роду королевичей. По яркости и насыщенности, правый глаз не мог тягаться с той, чуть-ли не бирюзовой красочностью, которая всегда лучилась во взоре Валенса. Но то и было понятно, так как Девятый из Двенадцати избранных был действительно королём; в его жилах текла чистая, ничем не замутнённая кровь, в то время как у Дивайда всё осквернял находящийся чуть левее изумрудный самоцвет. Левая глазница была практически близнецом своей правой сестрице, но вот это «практически» разрушало всю идиллию идентичности. Вместо голубоватого водоворота, в разрезе век сиял малахитовый светоч. Блистал этот ярко-фисташковый тон понасыщенее, чем те же лазуритовые очи Валенса, от чего на секунду в Дивайде промелькнула мысль: «Может по королевской чистокровности я и в подмётки никому не гожусь, но вот по чистоте искомца, чего-то, да всё же могу быть удостоен». По крайней мере, так можно было судить по – как-бы это выразиться – живому и более открытому взгляду, лучащемуся из зелёного омута. Будто от зеленоватой примеси, все черты лица наделялись какой-то пугающей демоничностью: нижняя челюсть выраженно выделялась по бокам; подбородок не бахвалился своей напыщенностью и оставался прямёхоньким, без какой бы то ни было ямки, скромнягой; выраставший, точно небольшой бугорок, нос был прям и невелик; бледно-алые губы, редко знававшие свою гостью – улыбку, тонко растягивались двумя небольшими подушечками, а брови казались двумя крохотными островками, в почве которых прорастали аналоги тех же дарований, доставшихся Дивайду от Валенса – точно в один тон с волнистыми кудрями, на бровных участках разрастались тысячи едва заметных чёрных травинок, чудившихся ничем иным как больно режущей осокой. В общем, каждая чёрточка отливала минималистичностью и скромностью, от чего всё лицо приобретало усечённую и довольно-таки острую форму. И самое поразительное в этом отражаемом незнакомце был цвет его кожи – бледный и тусклый, словно подражающий мертвенному оттенку вампирского скальпа.
Уже успев дотошно разглядеть каждую впадинку и морщинку, Дивайд ещё с минуту всматривался в маленькое ведёрце. Не верить было бы глупо, но и признать казалось нелепым. Но правда… Что ж, правда всегда остаётся правдой. Здесь не важно, принимаем мы её или отказываемся и если говорить о первом, то Дивайд наконец смог признать себя, признать свою проклятую раздвоенность и увидеть в себе то, чем, якобы, обделялся с самого сызмальства. За всем этим демоническим воплощением, что подпитывалось изумрудным излиянием, блекло, но всё же угадывалось что-то человеческое, а не только искомое. Осознание своей человечности вновь увлажнило разноцветные склеры, но то были слёзы не горечи, а радости. И с этим счастливым наитием, Дивайд с лёгкостью откинулся назад, закрыл глаза и предался блаженному моменту обретённого им самосознания.
Ритмично повторяющийся рокот поезда затмевал вырывавшийся из груди прозревшего смех. До того чистым и лёгким было это посмеивание, что не заразиться им виделось утратой чего-то прекрасного и при этом весьма важного. А важным оно и впрямь было, так как, подхватившие заражающее хихиканье Эбенхарт и Рейн скрепили меж собой неписанный контракт – контракт о заключении уз, разрушить которые обещает только одно – это смерть. Так это дружеское тримурти, хохоча и более не видя разлада в своих отношениях, спокойно завязала долгую беседу на узелок, чтобы посеянные ими вопросы успели немножечко взойти. Ведь что зря вытаскивать из себя то, чему ещё проклюнуться, да даже немного подняться не удалось? Плюс, после столь бурной ночки, дружеское трио посчитало вполне правомерным подарить себе небольшой отдых. Все снова разошлись по своим укромным уголкам и веки каждого снова затянула портьера из сновидений. Но только одному в этом вагоне уже не спалось. Тот карлик-трактирщик, о котором наши полемисты совершенно позабыли, более не мог в ту ночь смежить свои веки, ибо раз проснувшись и услышав всё сказанное о предназначении Дивайда, то смогло хорошенько отпечататься в памяти подслушивавшего. И какой-бы посредственностью не казался этот хилый человечек, хитрости ему всё же было не занимать. Точно, как определённые идеи посеялись в головах Эбенхарта, Рейна и Дивайда, таким же семенем не побрезгал наполнить себя и коротышка-слушатель. Верно твердит заповедь этого мира – какое семя, такое и древо, потому как помыслы бывшего трактирщика были не без гнильцы, изойти которой предстояло уже через трое суток.
Вкушение запретного плода
– Ваше сиятельство, всё как всегда: несколько прошений по поводу одобрений сектантских учреждений, пара-тройка молений о выдаче индульгенций и целая гора той бумажной волокиты, требующей вашей росписи, – протараторил архивариус при храме Гелио.
– Да… Не о таком я мечтал, когда короновался на пост высшего епископа, – с горечью заключал новый примас. – Ну это терпит. Куда важнее другая сторона моей привилегированности, разве не так, мой дорогой секретарь?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?