Текст книги "Безумие Божье. Путешествие по миру гонений"
Автор книги: Грегг Льюис
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ник Рипкен, Грегг Льюис
Безумие Божье. Путешествие по миру гонений
Nik Ripken and Gregg Lewis
THE INSANITY OF GOD:
A TRUE STORY OF FAITH RESURRECTED
© 2013 by Nik Ripken.
Перевод с английского Андрея Ядыкина
© Ядыкин А.А., перевод с английского, 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Пролог… а вы готовы?
Позвольте признаться сразу.
Я представился как Ник Рипкен. На самом деле меня зовут иначе, и весьма скоро вы поймете, зачем мне псевдоним. Но будьте уверены: и моя история, и люди, представшие в ней, самые настоящие. Многим из них по сей день грозит опасность. И именно их я хочу защитить, вот и изменил все имена в повествовании, а вместе с ними – и свое.
Моя история – правдивый рассказ о долгом и очень личном пути. И я делюсь ей вовсе не потому, будто намерен хвалиться героическими подвигами. На самом деле паломничество обернулось для меня суровым испытанием – и нескончаемой чередой промахов, ошибок, рассеянных блужданий и поиска пути во тьме. Наверное, лучше сказать так: история эта берет начало из одного истока – и завершается другим.
Впервые познав милость Божью, я принял ее всем пылом юного сердца. Моя вера была невинна и чиста; так верят дети. Рассказы о Божественной любви и о спасении, дарованном нам Богом, пленили мою душу. Читая в Библии о том, как возлюбил Бог мир, я осознавал, что и сам – часть мира. Когда мне сказали о Божьем даре спасения, я возжелал обрести этот дар. А стоило услышать о желании Бога наполнить мир благодатью Своею, и я тут же вообразил, что и на мне лежит личная ответственность за исполнение этой миссии. И когда я открыл Книгу Деяний и обнаружил в ней Божье желание охватить все земные народы, я в простоте душевной решил, что Бог отвел мне роль в этом деле.
В юности все было так просто и понятно: вот это Бог дает Своим людям; вот это Он им уготовил; вот этого Он от них ожидает, – и Его люди, конечно же, откликнутся с покорностью и доверием. Я не про то, будто сам всегда так откликался. Не всегда. Но путь был ясен: слушайся и доверяй. А усомниться в том, что слушаться надо, никто даже не думал.
Не знаю, сам ли я к тому пришел или кто подсказал, но я принял и другую идею: мне отчего-то взбрело в голову, будто покорность зову Божьему влечет за собой, как говорится, жизнь спокойную да сытую – и послушание мне как пастырю пойдет только во благо, а еще принесет немалый плод и даже позволит достичь успеха. «Покойнее всего, – не раз говорили мне, – средь воли Божьей». Звучало это правдиво, да и успокаивало.
Признаю: немало я удивился, когда много лет спустя вдруг понял, что в жизни моей – ни сытости, ни покоя. Меня как обухом по голове ударило, когда вся моя «жизнь в самоотверженной покорности» дала моему пастырству очень мало «благ». Что до плодов, их не было вообще. А слово «успех» с тем, чего я достиг, и рядом не стояло.
Может быть, средь воли Божьей правда тихо и спокойно, – но лучше бы повременить с такими фразами и подумать над тем, что такое безопасность и покой. Я чувствовал, что всей жизнью отвечал на зов Божий. Но вместо действенного пасторского служения; вместо явных плодов, рожденных усилиями; вместо того, что могло бы сойти за успех, меня ждали неудачи, душевная боль и полный крах.
Какой Бог дозволил бы такому случиться?
Этот вопрос подвел меня к грани отчаяния. Мне пришлось усомниться почти во всей своей вере – почти во всем, чему меня научили. Духовная борьба забирала все силы. А отчаяния я прежде не ведал.
Нет, духом я падал, бывало. Да и с юных лет мне не раз говорили, что без разочарований христианам никак. Но теперь было нечто иное – нечто, с чем я не сталкивался прежде, – и против него я был безоружен. Весь арсенал моей жизни оказался бесполезным против отчаяния. Я даже не мог выразить его словами. Словно ветхозаветный Иов, я знал, что «Искупитель мой жив», но не мог постичь, почему Он столь мучительно молчалив. Мне как воздух требовались ответы, но мои вопросы просто повисали в воздухе.
А правда ли Бог обещает Своим детям безопасность?
Всегда ли жизнь благосклонна к послушным?
На самом ли деле Бог просит нас жертвовать – и жертвовать всем?
Что происходит, когда наших самых благих намерений и идей недостаточно?
Действует ли Бог там, где нет выхода? И ждет ли Он, что мы присоединимся к Нему в таких ситуациях?
Мог ли я любить Бога и при этом жить так, как жил?
О чем говорил Бог, когда сказал: «Мои пути – не ваши»?
Неужели Он позволит пасть тем, кто любит Его всем сердцем? И если некто оборачивает падения праведных Себе во благо – так Бог ли это?
Моя вера явно надломилась. И настал час, когда я пришел на распутье. Что выбирать? Решу ли я довериться Богу, неподвластному мне? Пойду ли по доброй воле с тем, чьи пути столь отличны от моих? Стану ли вновь надеяться на этого Бога – с Его невыполнимыми требованиями и одним-единственным обещанием: «Я с вами во все дни»?
Рассказ о моем путешествии перед вами.
Прошу расслышать хорошенько: у меня нет ответов на все вопросы. Если честно, до сих пор не знаю, куда приведет моя дорога. Но уверен: эти вопросы стоит задать. И еще я уверен в другом: Бог – терпеливый учитель, хотя порой и требовательный.
Чем завершится мой путь, мне неведомо. Но одно знаю точно: начался он с полета в ад…
* * *
Ясное дело, я и в душе не ведал, куда мы летим – ну вот не значилось в наших планах полета остановки «Геенна».
И если честно, я еще много чего не знал, когда в 1992-м, в Найроби, ясным февральским утром вышел на бетонную площадку у ангара в аэропорту Вильсона и поднялся на борт двухмоторного самолета, летавшего под эгидой Красного Креста. Свою «бронь» я получил всего за десять минут до того – подошел к белому в летном комбинезоне (подумал, это пилот) и спросил:
«А куда летите?»
Он сказал, ему велено доставить лекарства в Сомали. Я приметил чуть в стороне от самолета небольшой штабель коробок, кивнул и спросил:
«Помощь нужна?»
«Помощь-то никогда не помешает», – ответил он.
Мы загрузили коробки в шестиместную кабину, я представился, объяснил, почему мне интересны его перелеты в Сомали и обратно, рассказал, что намерен предпринять, и наконец спросил:
«Может, подкинете?»
Он пожал плечами и как-то неуверенно кивнул:
«Туда-то я вас доставлю, не вопрос. А вот когда смогу забрать – уже не знаю. – График его был поневоле гибким – свои условия диктовали погода и военный конфликт. – Может, на той неделе получится. Или через одну. Или пара пройдет, а то и месяц. Тут такой бардак временами. Любые планы псу под хвост».
Сошествие во ад
В тот день, воспарив над зелеными плодородными холмами Найроби, столь идиллически отраженными в романе «Из Африки», мы пролетели над выжженной бурой землей северо-восточной Кении, над неприступными горами и пустынным югом Эфиопии и, наконец, спустились с небес прямо в ад – на разбомбленную взлетно-посадочную полосу аэропорта на пыльных окраинах Харгейсы.
В колониальную эпоху этот регион знали под именем Британского Сомалиленда. Харгейса была здешней столицей. Несколько лет тому назад тут провозгласили независимость, область самовольно отделилась от Сомалийской Демократической Республики, и президент Сомали, которому и так проблем хватало, велел авиации разбомбить второй по величине город страны и привести его к покорности.
Пара-тройка минут, и я понял, что в жизни не был в столь угнетающем месте. Мне и привидеться не могло чего-то хоть близко похожего. Вся полоса шла воронками и разломами, и если хоть какие и залатали, так только самые огромные и то на скорую руку.
Все мужчины, кого я видел, ходили с автоматами, и даже те, кто работал, автомата не снимали. Поодаль виднелся ангар; там я заметил женщин и детей. Они устало ковырялись в мусорных кучах: искали еду.
Крышу ангара искорежили взрывы; стен у него оказалось всего три. Внутри дремали двое сомалийских часовых – прямо на выстроенных штабелями ящиках с ручными гранатами, АК-47, минометными снарядами, фугасами и бог еще весть чем военным. Мне, дилетанту, показалось, что в этом арсенале, занимавшем метров двадцать в длину, пять в ширину и три в высоту, хватило бы огневой мощи на военный переворот в какой-нибудь немаленькой развивающейся стране. Может, он к тому и назначался.
Моим «такси» до Харгейсы согласился стать обладатель одной колымаги, и мы распрощались с командой из Красного Креста. Я поблагодарил за то, что подбросили, а пилот напомнил, что вернется неведомо когда, от недели до месяца, но о своем прилете сообщит в аэропорт. Или постарается.
* * *
Вся «мерзость запустения», представшая перед нами по дороге, никак не желала укладываться в моей голове. От города нас отделяло пять километров – эх, катить бы с ветерком! – но мы ползли, словно усталые черепахи, среди руин и разрухи. Возжелай я узнать, что стоит за словами раздираемый войной, – и образ вставал перед глазами, куда ни посмотри. Прохожие чаще всего просто бродили без дела и никуда особо не шли. Казалось, они бредут неведомо куда, безвольно, почти утеряв надежду. Водитель сказал, что семьдесят тысяч человек все еще называли этот измученный город своим домом. Еще я узнал, что во всей Харгейсе уцелело всего семь крыш.
Самые горячие бои в этой провинции Сомалиленда закончились много месяцев назад. Как только прекратились авианалеты, на город обрушился непрестанный шквал минометного и ракетного огня. Покарав мятежную Харгейсу, правительственные войска снова ушли на юг – биться с ополченцами восставших кланов за контроль над Могадишо и остальной страной.
Восстание южных кланов завершилось успехом, и давнишний диктатор сбежал. Но вскоре коалиция повстанцев развалилась, и бывшие союзники стали грызть друг друга, выясняя, кому из них достанет сил властвовать над всеми.
Теперь война, похоже, бушевала где-то в стороне. Но в Харгейсе на много лет остались смерть и разруха.
Водитель аккуратно лавировал, объезжая воронки и каменные груды, оставшиеся от уничтоженных домов. Он сказал, местные до сих пор находят в день полсотни наземных мин, – и чаще всего тогда, когда на эти мины случайно наступают животные или играющие дети.
Таким было Сомали в 1992 году. А еще здесь царила небывалая губительная засуха, – пришедшая вслед за жестокой гражданской войной, свирепой и бесчеловечной, как и любая иная. И словно в довершение трагедии, этой искалеченной стране предстояли еще многие месяцы и бесчисленные смерти до того, как полная мера ее горя все же попала на радары СМИ и шокировала мировую общественность. Этот шок и заставил ее действовать.
* * *
В день, когда я высадился в Харгейсе, я не знал в стране ни единой души. Один мой знакомый, работавший тут до войны, как-то умудрился связать меня со своим другом – молодым европейцем, к тому времени уже несколько лет трудившимся в сиротском приюте Харгейсы вместе с немкой-медсестрой и еще одной голландкой. Это были единственные знакомые мне люди во всем городе. К счастью, так вышло, что водитель знал, где найти белых, руководивших приютом, и они любезно предоставили мне их «дом» под оперативную базу на все время моего пребывания в Сомалиленде.
Эти трое жили очень просто, сняв в аренду уцелевшие комнаты некогда целого дома, стоявшего в нескольких кварталах от приюта. В приюте было почти три десятка детей, о которых троица и заботилась, нанимая подмогу из местных. В доме не было ни света, ни водопровода, ни мебели, привычной жителям Запада. Ужин здесь готовили на маленькой угольной печке: жесткие куски козлятины, вываренной в бульоне, картошка и вареная зелень. Моя первая трапеза в Сомалиленде прошла на полу, и еще долго после нее мы все так же сидели и общались.
Когда новые знакомые рассказали мне о проблемах приюта и о детях, с которыми работают, меня тронули их волнение и сострадание – не только к мальчикам и девочкам, окруженным их заботой, но и ко всем отчаявшимся жителям Сомали: и к юношам, и к старикам, страдавшим так сильно и так долго.
Как и следовало ожидать, трое захотели узнать и обо мне, особенно о том, зачем я прибыл в Харгейсу и чего надеюсь достичь. Я рассказал им о Рут, о наших сыновьях, оставшихся в Найроби, и кое-что о себе: вырос на ферме в «средней Америке»; второй, кому из братьев удалось окончить колледж; служил пастором в паре церквушек; семь лет назад приехал в Африку и до последнего времени насаждал в двух африканских странах новые церкви и устраивал их жизнь.
Я видел, им любопытно – но в то же время они встревожились. Я быстро объяснил: да, мне ясно, что в Сомали в жизни не исполнить того, чем я занимался в Малави и Южной Африке. Из-за суровых законов американцам и европейцам, связанным с религиозными организациями, стало гораздо труднее не только жить в этой стране, но и даже проникнуть на ее территорию. А сейчас, после недавней гражданской войны, это стало почти невозможным.
По моим самым радужным оценкам, из всех сомалийцев (с населением в семь миллионов человек) христиан едва ли хватило бы на скамью в сельской церкви моего родного Кентукки. Ясное дело, церквей тут не было. И жили местные христиане вдали друг от друга. Даже на маленький приход при домашней церкви надеяться не приходилось.
Учитывая все это, я заверил хозяев приюта, что мы с женой действуем от имени ряда светских организаций, заинтересованных в оказании столь необходимой помощи пострадавшим в Сомали. Естественно, мы, как верующие, надеемся, что наши гуманитарные усилия смогут явить людям любовь Божью, коль скоро мы и сами стараемся быть послушными и хотим повиноваться Его призыву: напоить алчущих, накормить голодных, дать одежду нагим и кров – бездомным и заблудшим, позаботиться о больных, навестить заключенных и, словно добрый самаритянин из притчи Иисуса, перевязать раны наших ближних и дать все необходимое тем, кто в нужде.
Даже тогда мы отлично понимали, что «формы» христианства – здания, клир, семинарии – на враждебную землю Сомали не принести. «Церковь», «миссионерство», «христианин» – эти слова лишь причинили бы вред свидетельству о Благой вести и затруднили бы нам работу.
Если трое моих сотрапезников сочли меня наивным американцем, они, вероятно, были правы. Но они слушали меня весьма любезно. И заверили в том, что в Харгейсе стоит только начать поиски, и я обрету столько ближних, с такими нуждами, что и не представить.
* * *
Позже, ночью, раскатав спальник на бетонном полу, я лежал и прокручивал в мыслях все, что увидел, услышал и узнал за эти несколько часов, и чувства уже начинали зашкаливать. Притом я был уверен: это еще цветочки, а до ягодок ой как далеко.
В молитвах я в то время в основном плакался: «Господи, ну почему я? Почему здесь?» Так, будто бы Бог запамятовал, я указывал, что ни мое воспитание, ни образование, ни опыт не давали мне ничего для жизни и работы в таком месте, как Сомали. А в ту ночь я еще и «наехал»: «Господи ты мой Боже, да чего Ты тут от меня ждешь? Тут ни церквей, ни верующих, ни пасторов, ни диаконов, ни пресвитеров, ни воскресных школ, и Библию тут никто не учит! Мне тут все незнакомо! И я в душе не чаю, как тут что с кем делать! Я безнадежно заблудился. Я один-одинешенек в тылу врага. Господи Иисусе, ну забери меня отсюда!»
И бог с ними, с этими месяцами на планирование и подготовку поездки! О, если бы я только мог связаться с пилотом из Красного Креста! Сумей я убедить его прилететь за мной завтра, я бы запрыгнул в самолет – и никогда бы не вернулся в Сомали!
* * *
На следующий день мы поехали в приют. Стало полегче, пусть даже добраться туда было столь же мучительно сложно. Ходить по Харгейсе непросто и опасно. Всем. Казалось бы, ну что такое восемь кварталов? Прогулка в несколько минут, не больше. Скажете, легко? А вот и нет, плюс явный риск для жизни. Вели трое моих новых друзей, я шел за ними, и мы крались по заброшенным проулкам и обходили целые кварталы, где, по словам знакомых, все еще оставались мины. К концу пути я чувствовал себя так, будто дошел до края света.
Впрочем, приют посреди этой пустыни отчаяния выглядел оазисом радости и надежды. И кормили ребятишек за оградкой явно лучше всех здешних детей, каких я только видел.
Облик дома нес на себе отпечаток арабского стиля, столь характерного для городов Африканского Рога – один этаж, плоская крыша, стены из высушенного на солнце кирпича, штукатурка и побелка как внутри, так и снаружи. Сквозь решетки на окнах пробивался солнечный свет. Ни стекол, ни штор. Стены снаружи в дырках от пуль. Ночью дети спали на тканых циновках, расстеленных от стены до стены на голом цементном полу. Как и вся Харгейса, насельники приюта жили без электричества – разве что временами случалось найти топливо для маленького генератора, способного запитать несколько ламп.
Водопровод отсутствовал, и работникам приюта каждый день приходилось искать, где купить воду. Туалетами служили дыры над выгребными ямами.
Ни разу в тот день (да и в любой другой) я не видел, чтобы хоть кто-то из детей выходил за ограду приюта. Весь их мир был сжат до этой крошечной территории – дом и дворик. В этом мире не знали игрушек. Книг тут было немного; бытовой техники, как и мебели, не было совсем. Но даже в таких пещерных условиях контраст между этим миром и внешним не мог быть разительней. Вне этих стен я видел омерзительный лик зла и последствия его сокрушительного удара по стране. А под этим кровом я нашел удивительно безопасное и счастливое прибежище, где улыбались, смеялись и играли дети.
* * *
В тот же день я отправился в свою первую «разведку». Это я просто красиво сказал, а на самом деле лишь прогулялся с владелицами приюта на городской базар – посмотреть, что купить на ужин детям. Еще я напросился к ним в компанию, ибо счел так: если моя организация намерена снабжать приют и оказывать помощь, то стоит узнать из первых рук, чем богаты местные лавки.
Если коротко: немногим!
Козлятина. Верблюжье мясо. Все, мясо кончилось. И бог его знает, на продажу ли растили и забивали скот, – или же местный фермер, помня, что нет худа без добра, освежевал самую отощалую скотину, то ли павшую от жажды или болезни, то ли случайно погибшую на минных полях.
Назвать это мясо хоть каким-то «сортом» не поворачивался язык. Дома, на ферме, я насмотрелся на убоину, и меня почти не тошнило при виде подвешенных над прилавками освежеванных туш, боков и окороков сырого мяса. Но когда хозяйки указали на козлиную тушу – ну, вроде бы козлиную, – и когда мясник, прежде чем отпилить тощую ногу, смачно, плашмя, хряпнул по куску ножом, разогнав целое облако мух, я содрогнулся и сглотнул ком, подкативший к горлу.
Приютским детям той ноги и на один укус бы не хватило. Так, картошку приправить. Картошку, мелкую и чахлую, мы купили у другого продавца. Еще купили горстку луковиц и пару усохших и скукоженных капустных кочанов. Вот такой и была вся наша бакалея – больше там просто ничего не продавали.
Позже я побывал и в других районах Харгейсы. И больше всего меня поразило не то, что я видел, – а то, чего я не видел. В городе, где жило семьдесят тысяч человек, я не нашел ни действующей школы, ни хоть какой-нибудь больницы, где бы пытались помочь страдальцам, умиравшим от болезней и голода.
Везде, куда бы меня ни приводили друзья, их рассказ звучал одинаково грустно: «Здесь была школа, вон то – бывший госпиталь; это был полицейский участок; тут некогда был магазин; там была спортплощадка…»
Этот рефрен звучал во мне словно эхом, а я все спрашивал себя: «Там, где столь многое, необходимое для жизни, только лишь было – можно ли все обернуть? Есть ли надежда на то, что здесь хоть что-нибудь будет?»
Я рос от города вдали
Теперь, вспоминая ту первую поездку в Сомали, я часто гадаю: о чем я, собственно, думал? Сейчас, как и тогда, тот опыт видится мне словно нереальным. Я был обычным сельским парнем из Кентукки, и в жизни моей не было и намека ни на странствия по миру, ни на жуткие страхи.
Я был вторым по старшинству из семерых детей. Наследие семьи не выстилало мне дорогу к счастью. Прежде чем оставить дом в восемнадцать, я всего раз выезжал за пределы Кентукки. Семья наша была бедной, но гордой: верность родным, честность, личная ответственность, решимость, самодостаточность, суровая трудовая этика – вот это в нас и растили.
Вспоминая прошлое, не знаю, смогу ли уверенно сказать, счастливым или несчастным было мое детство. Так-то я пахал как лошадь, и не было времени думать о том, счастлив я или нет.
От родителей и соседей я научился тому, что жизнь – это тяжкий труд и что счастье – это быть вместе с семьей и друзьями. Эти простые уроки служили мне много лет.
До нас с братом никто из семьи никогда не поступал в колледж. Отец работал в строительном деле; мать была домохозяйкой – иными словами, и швец, и жнец, и много кто еще. По вечерам в будни и по выходным мы возделывали свой маленький участок, бывший недалеко от дома, и конца этой работе не было.
Бывало, я неделями гостил у дедушки с бабушкой, маминых родителей. Ну как гостил – куда они, туда и я. Денег они не нажили и всю жизнь батрачили на чужих фермах: переезжали с места на место, трудились в поле, заботились о скотине да присматривали за участками на время отсутствия хозяев.
Мой самый обычный день выглядел так. Подъем в четыре утра, дальше – дела домашние плюс передоить вручную два десятка коров. Завтрак должен стоять на столе к шести. Потом иду на остановку, жду автобус – и он два часа, вихляя по дорогам, везет меня в школу. Весь день я торчу в классе, потом снова автобус – и новая двухчасовая одиссея по сельской местности туда, где в то время работают дедушка с бабушкой. Дальше ужин и, как можно раньше, сон. Мысль одна – лишь бы выспаться, ибо вставать до рассвета, а потом новый день в той же самой тягомотине. О чем мне было тревожиться с таким-то графиком?
Физической нагрузки нам хватало и в работе, но летом мы играли вместе с братом в Малой бейсбольной лиге – поразвлечься да поразмяться. А то как же! В «Пырейном штате» даже малышня сопливая всю зиму следила по радио за подвигами баскетбольных «Диких кошек» из Университета Кентукки. А на Адольфа Раппа, их легендарного тренера, многие местные вообще смотрели как на бога.
Да, кстати, о Боге. В нашем поселке о Нем говорили часто, и казалось, будто многие из наших с Ним, что говорится, «в близких». Но вынужден признать, у нас дома имя Божье поминалось намного реже и зачастую не столь благоговейно, нежели у соседей.
Родители мои не очень-то походили на усердных прихожан. Вернее всего их можно было застать на церковной скамье в воскресенье после Рождества или, может, на Пасху – и то лишь если мы, то есть дети, принимали участие в праздничной сценке. Нужно отдать должное родителям: нас они в церковь водили часто – будили рано по воскресеньям, наряжали в самое лучшее и везли в воскресную школу и на службу.
Подозреваю, что добросовестность, с которой нас каждое воскресенье доставляли в церковь, была вызвана не столько родительской заботой о нашем духовном окормлении и научении, сколько соблазном бесплатно сдать нас на поруки и пару часов в выходной отдохнуть от родительских обязанностей. Дома мы раз в год читали библейский рассказ о рождении Иисуса, да еще бывало, отец костерил грехи и недостатки знакомых «праведников», словно желая убедить нас и, возможно, себя в том, что наша семья не хуже других, а может, и лучше, а кроме того – в этом он совершенно не сомневался, – уж точно менее лицемерна. На этом духовные наставления исчерпывались.
Самому мне нравилось ходить в церковь и видеться в воскресной школе с друзьями по школе обычной. Мне даже нравилась утренняя служба, а особенно я любил хоровое пение: именно оно впервые пробудило во мне благоговейный трепет. Церковь отличалась от другой моей жизни – как правило, в лучшую сторону. Но она отличалась и от настоящей жизни.
Я старался вникать в проповеди, но обычно это не удавалось, если только священник не рассказывал какую-нибудь увлекательную историю. Меньше всего мне нравилось время, когда завершался хвалебный гимн. Если священник знал свое дело, то в конце каждой службы он звал верующих к алтарю – отдать себя Богу. И вот, когда мои неугомонные ноги уже зудели от желания кинуться куда-то еще, когда у меня слюнки текли в предвкушении воскресного обеда, когда все будто бы шло благостному и человечному завершению, служба неизменно, хотя и предсказуемо, резко обрывалась. И хуже всего было то, что никогда не скажешь, как долго продлится воззвание. И еще меня пронизывал страх, ибо порой оно казалось до ужаса личным.
* * *
Как-то в воскресенье, после службы, мы со старшим братом были дома и настраивались на воскресный отдых. Но вдруг брат стал необычайно серьезен и сказал:
«Ник, думаю, время пришло. Тебе пора обрести спасение».
Я не понял, о чем он.
«Мы сегодня говорили об этом на уроке в воскресной школе, – объяснил он, увидев мое озадаченное лицо. – И я вот подумал: ты уже достаточно подрос, чтобы узнать, что значит „обрести спасение“. И потому на следующей неделе, в конце службы, когда священник призовет верных к алтарю, тебе нужно будет пойти. Потом просто скажи проповеднику, зачем ты там, хорошо?»
Я кивнул – но ничего, ничего, ничего не понял. Мне было семь лет. В следующее воскресенье, когда пели гимн и священник призвал паству, брат пихнул меня. Я посмотрел вверх, на него, и увидел, что он идет в переднюю часть церкви. Я не был к этому готов – чем бы это ни было. Но я не хотел расстраивать старшего брата и потому вышел из скамеечных рядов и очень медленно побрел к святилищу.
Священник встретил меня у алтаря и склонился, спросив, зачем я вышел.
«Брат велел!» – откликнулся я.
Пастора, судя по его лицу, мой ответ весьма позабавил – и он сказал, что поговорит со мной, когда отпустит людей. Из нашей беседы в его кабинете я запомнил немногое – лишь только то, что на его первый вопрос я не ответил, ибо в душе не чаял, как надо отвечать; а потом он задал еще один вопрос, и я ответил, – но, видно, как-то неправильно, а он явно ждал иного ответа, о котором я тоже совершенно не догадывался. Смущенный и сбитый с толку, я разревелся – и тем положил конец нашей маленькой беседе о моем духовном состоянии.
Годы спустя я узнал, что позже на той же неделе пастор звонил моей маме и обо всем ей рассказал.
«Мне кажется, Ник не вполне представляет, что собой представляет спасение, – сказал он, – и что для нас значит быть спасенными от греха. Но у меня есть некие опасения, что, если мы не поспешим и не окрестим его, вера его ослабеет».
И потому меня крестили прямо в следующее воскресенье. Да, ту службу я запомнил надолго – но вовсе не из-за великой важности дня. Просто вода в крестильной купели была очень холодной.
* * *
Первое по-настоящему значимое духовное переживание из тех, что я когда-либо имел в церкви, случилось у меня года четыре спустя, на Пасху. Мне было одиннадцать, и детали я помню очень ярко.
К тому времени как мы приехали, церковь уже была набита под завязку. Скамья, где мы обычно сидели, была почти полна. Честно, людей было столько, что нашей семье пришлось разделиться. Я прошмыгнул на единственное место на скамье в первом ряду. Наверное, именно эти отличия от извечной рутины обострили мое внимание ко всему, что творилось вокруг.
Помню, тот день был словно пронизан сиянием. В окна било солнце, такое яркое, что витражи над алтарем расцвели красочными, глубокими оттенками, незнакомыми мне прежде. В песне прихожан слышалось ликование: раньше на простых службах я такого не замечал. А когда хор запел торжественный гимн, мой дух словно взлетел к небесам вместе с песней.
Неведомое, сильнейшее чувство, наполнившее меня в то утро в церкви, не прекратилось, даже когда пастор встал и вознес молитву. Пока он напоминал уже давно знакомую историю о том, что произошло с Иисусом в самом конце Его земной жизни, я вдруг понял, что рассказ меня увлек.
Я воспринимал слова пастора как фон, а сам, словно наяву, видел и сердцем чувствовал все, что случилось с Иисусом и Его учениками в ту неделю иудейской Пасхи. Я чувствовал, сколь сильной была любовь Иисуса к ученикам на Тайной Вечере и сколь тесными были их узы. Чувствовал грусть, разочарование, злость и страх в Гефсиманском саду – и неподдельную ярость из-за того, как с Иисусом обращались на суде и на казни. Я отчаянно хотел сделать так, чтобы все стало хорошо, или увидеть, как Бог это сделает.
В первый раз я хоть что-то понял о том, какую цену заплатил Иисус за все грехи мира и за меня. Я смог представить, сколь глубокое отчаяние сокрушило Его учеников, когда Он умер и Его тело положили в гробницу. Сколь беспросветно черным стал тот субботний день! Когда священник наконец добрался до рассказа об утре Воскресения, – об отваленном камне, об ангеле, о пустой гробнице и о воскресшем Иисусе, – что-то в глубине моей души едва не вскрикнуло: «Ура!» Мне хотелось возликовать в песне, как ликовала толпа в Иерусалиме в воскресенье Недели ваий.
А если я и правда закричу, что случится? Пытаясь это представить, я быстро огляделся. Одни дети что-то писали и рисовали в своих тетрадках; другие суетливо ерзали; третьи, погруженные в грезы, тупо уставились перед собой невидящим взглядом. Казалось, почти все взрослые внимают пастору, но они вели себя так же, как и на любой проповеди в любое другое воскресенье. И выглядели так же.
А мне хотелось закричать: «Эй, вы! Вы хоть слышите, что вам говорят?» Да как так? Эти же люди на футболе орали во все горло! Я знаю, я же был среди них! Как, во имя всего святого, может пятничная школьная игра волновать их сильней, чем рассказ о воскресении Иисуса, звучащий в церкви на Пасху?
В моей одиннадцатилетней голове мучительно скрежетали шестеренки. Я просто не мог постичь: почему, почему, почему никто даже не потрудится возликовать, слыша невероятную историю о смерти и воскресении Иисуса?
А может…
И вот эта самая мысль в мгновение ока приговорила мой пламенеющий дух.
А может…
Может, их всех, – всех, кто был со мною в церкви в то воскресенье, – не радует эта история, ибо они ее слышали уже много-много раз?
Может, они слышали ее так часто, что сейчас видят в ней… всего лишь историю?
Я уверен: эти люди верили в то, что им говорят правду. Но эта правда почти никак не относилась к их жизни. Видимо, то была история, которая не требовала ни особой радости, ни особого отклика. Просто еще одна добрая история, может, даже великая история, которую мне предстояло поместить в раздел «в тридевятом царстве, в тридесятом государстве…» к другим таким же вдохновенным развлекалочкам. И выйдя на улицу с той пасхальной утренней службы, я поступил именно так: мысленно подшил историю о Воскресении в папку с ярлычком «занятно».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?