Текст книги "Звук падающих вещей"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Я открыл какой-то старый журнал, пытался отвлечься кроссвордом: место, где молотят зерно. Брат Онана. Медлительные люди, в том числе те, кто ведет себя так нарочно. Но думать я мог только о женщине под наркозом в операционной, о скальпеле, который резал ее кожу и плоть, о руках в перчатках, которые вторгались в ее тело, чтобы вытащить оттуда мою дочь. Пусть эти руки будут осторожными и ловкими, думал я, пусть не касаются того, чего касаться не нужно. Не бойся, Летисия, они не причинят тебе вреда, тебе нечего бояться. Я так и стоял, и тут зашел молодой человек и, не снимая маски, сказал: «Ваши две принцессы в полном порядке».
Я не даже заметил, когда встал со стула, и у меня от усталости уже болела нога, поэтому я снова сел. Закрыл лицо руками, потому что никто не любит, когда его видят плачущим. Медлительные люди, вспомнил я, в том числе те, кто ведет себя так нарочно. Потом я увидел Летисию в какой-то голубоватой полупрозрачной ванночке, спящую, завернутую в белую пеленку. Малышка даже издали казалась теплой. И снова вспомнил эту дурацкую фразу.
Я сосредоточился на Летисии. С этого расстояния были видны ее глаза без ресниц, самый маленький рот, какой я когда-либо видел, и я пожалел, что они уложили ее, спрятав руки, в тот момент для меня почему-то не было ничего важнее, чем увидеть руки моей дочери. Я знал, что никогда никого не полюблю так, как любил тогда Летисию, что никто и никогда не станет для меня тем, кем была эта совершенно незнакомая, только что прибывшая в мир девочка.
Никогда больше я не возвращался на 14-ю улицу, не говоря уже о бильярдной (я вообще перестал играть: если я слишком долго стоял на ногах, боль усиливалась и становилась невыносимой). Так я потерял часть моего города; или, точнее сказать, ее у меня украли.
Я представил себе город, где улицы и тротуары постепенно сближаются, как комнаты в рассказе Кортасара, и в конце концов для нас просто не остается места. «У нас все хорошо, мало-помалу мы научились жить, не задумываясь, – говорит персонаж этой истории, когда нечто таинственное занимает другую половину дома. И добавляет: – Можно жить и не думая». Это правда: можно.
После того, как у меня украли 14-ю улицу, – а еще после долгого лечения, постоянных головокружений и болей в желудке, разрушенном лекарствами, – я возненавидел город, стал бояться его, чувствовать его угрозу. Мир казался мне недоступным, а моя жизнь – жизнью за стеной; врач говорил со мной о моих страхах выйти на улицу, он упомянул слово «агорафобия», как будто это был хрупкий предмет, который нельзя ронять, а мне было трудно объяснить ему, что все как раз наоборот, что сильнейшая клаустрофобия – вот что меня мучило.
Однажды на очередной встрече, о которой я только это и помню, этот врач посоветовал мне терапию, которая, по его словам, хорошо сработала для нескольких его пациентов.
– Вы ведете дневник, Антонио?
Я сказал, что нет, дневники всегда казались мне нелепостью, тщеславием или анахронизмом: все эти их выдумки о том, что наша жизнь будто бы имеет значение. Он ответил:
– Так начните. Я говорю не о настоящем дневнике, а о блокноте, чтобы задавать себе вопросы.
– Вопросы, – повторил я. – Какие, например?
– Например, какие опасности есть в Боготе на самом деле. Каковы шансы, что случившееся с вами повторится снова. Если хотите, я дам вам кое-какую статистику. Вопросы, Антонио, вопросы. Почему с вами случилось то, что случилось, чья в этом вина, чья-то или ваша. Могло бы это произойти в какой-то другой стране. Или в другое время. Имеют ли смысл сами эти вопросы. Важно отличать уместные вопросы от дурацких, Антонио, и один из способов сделать это – задать их в письменной форме. Когда вы решите, какие из них уместные, а какие дурацкие, на которые и ответов-то нет, задайте себе другие вопросы: как вылечиться, как все забыть, не обманывая себя, как вернуться к жизни и ладить с теми, кто вас любит. Как жить без страха или с разумной его дозой, которая есть у всех. Что сделать, чтобы двигаться вперед, Антонио. Конечно, о многом таком вы уже думали, но совсем другое дело, когда вы видите эти вопросы на бумаге. Дневник. Попробуйте вести его дней пятнадцать, тогда и поговорим.
Это показалось мне идиотской рекомендацией, больше похожей на книжки в духе «помоги себе сам», чем на совет профессионала с сединой на висках, с именными бланками на столе и дипломами на разных языках, висящими на стенах. Я, конечно, не сказал ему об этом, да и не было необходимости, потому что он сразу же встал и направился к книжным полкам (однотипные тома в твердых переплетах, семейные фотографии, детский рисунок в рамке, неразборчиво подписанный).
– Ничего этого, конечно, вы делать не будете, – приговаривал он, открывая ящик. – Все, что я говорю, вам кажется глупостью. Что ж, может и так. Но сделайте одолжение, возьмите вот это.
Он достал тетрадь на спирали, такую же, какой я пользовался в школе, с той же нелепой обложкой, имитирующей джинсовую ткань; вырвал пять-шесть первых страниц, просмотрел последнюю, чтобы убедиться, что и там ничего нет; протянул мне, точнее положил на стол прямо передо мной. Я взял тетрадку и, чтобы чем-то себя занять, открыл ее и перелистал, как если бы это был роман.
Это был блокнот в клетку: я всегда ненавидел блокноты в клетку. На первой странице виднелись продавленные отметины от написанного на вырванной странице, эти призраки слов. Дата, что-то подчеркнутое, буква «И».
– Спасибо, – сказал я и ушел.
Тем же вечером, несмотря на скепсис, который изначально вызывала у меня эта стратегия, я заперся в спальне, открыл блокнот и написал: «Дорогой дневник!» Сарказм повис в пустоте. Я перевернул страницу и попытался начать.
На большее меня не хватило. Так, с занесенной над бумагой ручкой и взглядом, устремленным в бесконечность, я просидел несколько долгих секунд. Аура, которая всю неделю страдала от легкой, но досадной простуды, спала с открытым ртом. Я посмотрел на нее, попытался описать ее черты, но потерпел неудачу. Я мысленно провел инвентаризацию наших планов на следующий день: мы собирались сходить с Летисией на прививку. Сейчас девочка мирно сопела рядом с нами в колыбельке. Затем я закрыл блокнот, положил на тумбочку и выключил свет.
На улице, где-то в глубине ночи, лаяла собака.
* * *
Однажды в 1998 году, вскоре после завершения чемпионата мира по футболу во Франции и незадолго до того, как Летисии исполнился год, я ждал такси неподалеку от Национального парка. Не помню, откуда я ехал, но точно направлялся на север, на одно из тех многочисленных обследований, с помощью которых врачи пытались меня успокоить и убедить, что выздоровление идет нормальными темпами и скоро моя нога станет не хуже, чем до ранения. Такси на север не было, напротив, они то и дело проезжали в центр. Мне нечего было делать в центре, мелькнула нелепая мысль, я там ничего не потерял. А потом подумал: как раз там-то я все и потерял. Не раздумывая дважды, я проявил личное мужество, которого не поймут те, кто не побывал в моих обстоятельствах: я перешел улицу и сел в первое подъехавшее такси.
Через несколько минут и более чем через два года после всего произошедшего я добрался пешком до площади Росарио, зашел в кафе «Пасахе», нашел свободное место и оттуда смотрел на угол улицы, где произошло покушение, как смотрит ребенок, зачарованно и несмело, на быка, пасущегося на ночном лугу.
Мой круглый коричневый столик с единственной металлической ножкой стоял у самого окна: от стекла его отделяли всего несколько сантиметров. Оттуда мне не был виден вход в бильярдную, зато перед глазами оказался весь маршрут, который убийцы проехали на мотоцикле. Шум кофемашины смешивался со звуками транспортного потока на проспекте и шагами прохожих; к аромату измельченных зерен кофе присоединялся запах из туалета, который доносился каждый раз, когда кто-то хлопал его дверью. Люди обжили унылый квадрат площади, переходили втекающие в нее улицы, толпились вокруг статуи основателя города (его темные доспехи всегда были усеяны белым голубиным дерьмом). Перед университетом стояли чистильщики обуви с деревянными ящиками, переминались торговцы изумрудами: я смотрел на них и удивлялся, как это они не заметили того, что произошло так близко к тротуару, где сейчас эхом разносились их шаги. Наверное, тогда я и вспомнил о Лаверде и понял, что сделал это спокойно и без страха.
Я заказал кофе, потом еще раз. Женщина, которая принесла мне вторую чашку, меланхолично вытерла стол вонючей тряпкой, и поставила новую чашку на новом блюдце.
– Что-то еще закажете, сеньор? – спросила она. По ее сухим пальцам с выступающими суставами бежали ниточки сосудов, как грунтовые дороги. От черноватой жидкости в чашке поднимался дымок.
– Ничего, – ответил я и безуспешно попытался отыскать ее имя в своей памяти. Я бывал в этом кафе много раз, с тех пор, как начал работать в университете, но не мог вспомнить имя женщины, которая, в свою очередь, обслуживала здесь столики всю свою жизнь.
– Могу я спросить вас кое о чем?
– Попробуйте.
– Вы знаете, кем был Рикардо Лаверде?
– Это как посмотреть, – ответила она, вытирая руки о фартук одновременно торопливо и скучающе. – Клиентом?
– Нет, – сказал я. – Может, и был, но я не об этом. Его убили вон там, на другой стороне площади.
– Ах, вот вы о чем, – протянула женщина. – А давно?
– Два года назад, – сказал я. – Два с половиной.
– Два с половиной, – повторила она. – Нет, не помню, чтобы там кого-то убили два с половиной года назад. Простите.
Я подумал, что она лжет. Разумеется, у меня не было никаких доказательств, а мое скудное воображение не находило причин для ее лжи, но мне казалось невозможным, чтобы кто-то забыл столь недавнее преступление. Либо Лаверде умер, а я пережил агонию, лихорадку и галлюцинации, но от всего этого не осталось и следа в целом мире, в прошлом или в памяти моего города. Почему-то это меня беспокоило. Думаю, как раз тогда я что-то решил или почувствовал себя кое на что способным, хотя и не помню слов, с помощью которых это решение обрело форму.
Я вышел из кафе, повернул направо, стараясь держаться как можно дальше от злополучного угла, пересек Ла-Канделарию и зашагал туда, где Лаверде жил до того самого дня, когда его застрелили.
Богота, как и все латиноамериканские столицы, город быстрый и меняющийся, нестабильная стихия семи или восьми миллионов жителей: если здесь надолго зажмуриться, то, снова открыв глаза, вполне можно оказаться совсем в другом мире (на месте вчерашнего шляпного магазина теперь скобяная лавка, а там, где недавно была обувная мастерская, продают лотерейные билеты), это как если бы весь город был декорациями из шоу розыгрышей, где жертва заходит в туалет ресторана, а возвращается – и обнаруживает себя не в ресторане, а в гостиничном номере. При этом в любом латиноамериканском городе есть хотя бы одно место, которое существует вне времени и остается неизменным, даже когда все остальное преображается. В Боготе это район Ла-Канделария.
На улице, где жил Рикардо Лаверде, находилась все та же типография на углу, с той же самой вывеской над дверью и теми же приглашениями на свадьбу и визитными карточками, которые висели там как реклама и в декабре 1995-го; стены, которые тогда были обклеены плакатами из дешевой бумаги, два с половиной года спустя покрылись другими плакатами того же размера и из той же бумаги, желтоватыми прямоугольниками объявлений о похоронах, или боях быков, или выдвижении кандидата в Совет, и единственное, что в них изменилось, так это имена. Все остальное осталось прежним. Здесь реальность приспосабливалась – что случается нечасто – к нашей памяти.
Дом Лаверде остался в точности таким же, как и в моей памяти. Лента облицовочной плитки на стене раскололась и напоминала беззубый рот старика; краска на входной двери облупилась на уровне ног, а древесина растрескалась: так бывает, когда кто-то входит с тяжелыми сумками и придерживает дверь ногой, чтобы не закрылась. Но в остальном все было по-прежнему, по крайней мере, мне так казалось, пока звук звонка раздавался в глубине дома.
Мне никто не открыл, я отступил на два шага назад и посмотрел наверх в поисках признаков жизни. Их не было: основание телевизионной антенны на крыше обросло пятном мха, там резвилась кошка, вот и все.
Я уже собирался сдаться, как почувствовал движение по ту сторону двери. Ее открыла женщина.
– Чем могу помочь? – спросила она. Единственное, что пришло мне в голову, прозвучало очень неуклюже:
– Я был другом Рикардо Лаверде.
На ее лице появилось выражение недоумения или подозрения. Женщина говорила недружелюбно, но без удивления, как будто ждала меня:
– Мне сказать больше нечего. Все это было давно, и я уже все рассказала журналистам.
– Каким журналистам?
– Да были недавно, я им все и рассказала.
– Но я не журналист, – сказал я. – Я был другом…
– Я уже все сказала, – повторила женщина. – Вы только и делаете, что ищете всякое свинство, и не держите меня за дурочку.
В этот момент за ее спиной возник мальчишка, пожалуй, слишком большой, чтобы ходить таким чумазым.
– Что случилось, Консу? Что надо сеньору?
Он подошел ближе к двери, и при свете стало очевидно: над губами была не грязь, а пробивающийся пушок усов.
– Он говорит, что был другом Рикардо, – тихо сказала Консу. Она осмотрела меня с ног до головы, и я проделал с ней то же самое: она была толстой и невысокой, волосы собраны в пучок, который выглядел не седым, а словно разделенным на черные и белые пряди, как шахматная доска; на ней было черное платье из какого-то эластичного материала, облегавшего ее формы так, что вязаный шерстяной пояс тонул в рыхлой плоти ее выступающего живота, а спереди был завязан на узел, похожий на жирного белого червяка, вылезающего из пупка. Она что-то вспомнила, или мне так показалось, и на ее лице – в складках ее лица, розовых и потных, как будто Консу только что занималась тяжелым физическим трудом, – появилась жалобная гримаса. Шестидесятилетняя женщина вдруг превратилась в огромную маленькую девочку, которой не дали пирожное.
– С вашего разрешения, сеньор, – сказала Консу и стала закрывать дверь.
– Постойте, – попросил я, – позвольте мне все объяснить.
– Уходите, – сказал юноша. – Здесь ловить нечего.
– Мы с ним были знакомы, – настаивал я.
– Я вам не верю, – сказала Консу.
– Я был с ним, когда его убили, – сказал я тогда. Я поднял рубашку и показал шрам на животе. – Одна из пуль попала в меня.
Шрам произвел впечатление.
* * *
Я долго рассказывал Консу, как мы встретились с Лаверде в бильярдной, о Доме поэзии и о том, что произошло потом. Обо всем, что рассказывал мне Лаверде, хотя я до сих пор не понимаю, зачем он рассказал мне все это. Я также упомянул о кассете, о горе, которое охватило Лаверде, когда он ее слушал, о приходивших мне в голову версиях относительно ее содержания, что же там было такого, что могло так подействовать на взрослого и всякое повидавшего человека.
– Даже не могу себе представить, – сказал я. – Клянусь, я пытался, но не могу. Ничего не приходит в голову.
– Совсем ничего? – спросила она.
– Ничего.
Мы сидели на кухне, Консу на белом пластиковом стуле, а я в деревянном кресле со сломанным подлокотником, так близко к газовой плите, что мы могли бы дотронуться до нее, просто протянув руку.
Интерьер дома был именно таким, каким я его себе представлял: патио, деревянные потолочные балки, зеленые двери сдающихся внаем комнат. Консу слушала меня и кивала, зажав ладони между коленями, как будто не хотела, чтобы ее руки куда-нибудь делись.
Через некоторое время она предложила мне кофе, который приготовила, наполнив старый носок молотыми зернами, затем сунула его в латунную турку, всю в серых вмятинах. Когда кофе закончился, она сделала еще, повторив весь процесс, и каждый раз в воздухе пахло газом и сгоревшей спичкой.
Я спросил у Консу, где была комната Лаверде, она показала, поджав губы и мотнув головой, как испуганный жеребенок.
– Там, – сказала она. – Сейчас там живет музыкант, очень хороший человек, знаете, он играет на гитаре в Камарин-дель-Кармен[24]24
Камарин-дель-Кармен – концертный зал в Боготе, расположенный в здании монастыря XVII века.
[Закрыть].
Она помолчала, глядя на свои руки, и наконец добавила:
– Там был кодовый замок, потому что Рикардо не любил носить с собой ключи. Мне пришлось сломать его, когда его убили.
По странному совпадению, полиция пришла как раз в то время, когда обычно возвращался Рикардо Лаверде, и Консу, думая, что это он, открыла им прежде, чем они постучали. Полицейских было двое, один шепелявый и седой, а другой держался в двух шагах позади него и не произнес ни слова.
– Было видно, что он рано поседел, кто знает, что повидал этот человек, – сказала Консу. – Он показал удостоверение и спросил, знала ли я эту личность, так и сказал – личность, какое странное слово для покойника. А я, сказать по правде, его не узнала. – Консу перекрестилась. – Он так изменился. Мне пришлось вглядеться, чтобы подтвердить им: да, этого человека звали Рикардо Лаверде, и он жил здесь с такого-то месяца. Сначала я подумала, что он во что-то вляпался. И что его снова посадят. Мне было жаль, потому что Рикардо делал все как положено, с тех пор, как вышел.
– Делал что?
– Что должны делать заключенные. Когда освобождаются.
– Значит, вы знали, – сказал я.
– Конечно, сынок. Все знали.
– И знали, за что он сидел?
– Нет, этого я не знала, – ответила Консу. – И никогда не спрашивала. Не хотела портить с ним отношения. Чего глаза не видят – о том сердце не болит, вот что я думаю.
Полицейские прошли за ней в комнату Лаверде. Используя молоток как рычаг, Консу сломала алюминиевый полумесяц дужки, и замок валялся теперь в канавке патио.
Когда дверь отворилась, они увидели келью монаха: идеальный прямоугольник матраса, безупречная простыня, подушка в наволочке без складок, поворотов и аллей, которые обычно рисует голова спящего по ночам. Рядом с матрасом на двух кирпичах лежала неоструганная доска; на этом «столе» стоял стакан с водой, которая казалась мутной.
На следующий день фотография матраса и импровизированного столика появилась в бульварной газете рядом со снимками пятен крови на тротуаре 14-й улицы.
– С этого дня журналистам сюда вход закрыт, – сказала Консу. – У этих людей нет ничего святого.
– Кто его убил?
– Ах, если бы я знала. Не знаю я, не знаю, кто его убил, он был очень хорошим человеком. Клянусь, одним из лучших, которых я только встречала. Хотя и сделал что-то плохое.
– Что – плохое?
– Этого я не знаю, – ответила Консу. – Но что-то же сделал.
– Что-то же сделал, – повторил я.
– Теперь уж какая разница, – сказала Консу. – Мы ведь не воскресим его, даже если узнаем.
– Нет, конечно. А где он похоронен?
– Зачем вам?
– Ну… Навестить его. Отнести цветы на могилу. Были похороны?
– Скромные. Я все устроила, конечно. Ближе меня родственников у Рикардо не нашлось.
– Конечно, – сказал я. – Его жена ведь только что погибла.
– Так вы знаете, – сказала Консу. – Вон оно как.
– Она собиралась приехать к нему на Рождество. И он сделал дурацкую фотографию, чтобы подарить ей.
– Дурацкую? Почему дурацкую? Она показалась мне милой.
– Это было глупое фото.
– С голубями, – сказала Консу.
– Да, – сказал я. – С голубями.
И добавил:
– Все это определенно связано с ней.
– Что связано?
– Та запись. Я всегда знал, что она как-то с ней связана – с женой. Это надиктованное письмо или, может, стихи, которые ей нравились.
Консу впервые улыбнулась:
– Так вот вы о чем думали?
– Ну да. Что-то в этом роде.
А потом, не знаю зачем, я соврал или, по меньшей мере, преувеличил:
– Я два с половиной года думал об этом. Странно, что умерший человек занимает столько места в моей жизни, хотя мы с ней даже не встречались. Два с половиной года я думал о Елене де Лаверде. Или о Елене Фритц, или как там ее. Два с половиной года, – сказал я. И мне было приятно так говорить.
Не знаю уж, что Консу увидела во мне, но выражение ее лица и даже поза изменились.
– Скажите, – попросила она. – Только скажите мне правду. Он вам нравился?
– Как это?
– Вы любили его или нет?
– Да, – ответил я, – я очень его любил.
Конечно, это было неправдой. Жизнь не дала нам с Лаверде времени для настоящей привязанности, но в тот миг мною двигали не настроение или эмоции, а интуиция, которая иногда подсказывает, что некоторые события меняют нашу жизнь больше, чем принято считать. Я очень хорошо усвоил, что такие тонкости бесполезны в реальном мире, часто нам приходится жертвовать ими, говоря людям то, что они хотят услышать, и пренебрегая честностью (честность неэффективна, она ни к чему не ведет). Я посмотрел на Консу и увидел одинокую женщину, такую же, как я сам.
– Да, – повторил я. – Я очень его любил.
– Хорошо, – сказала она, вставая. – Подождите здесь, я вам кое-что покажу.
Ее не было некоторое время. Я слышал ее шаркающие шаги, короткую перепалку с жильцом: «Уже поздно, папочка»; «Эй, донья Консу, отвяжитесь, это вас не касается», – и на мгновение мне показалось, что наш разговор окончен, что сейчас появится мальчик с тоненькими усиками и нахально попросит меня уйти: «я провожу вас до двери» или «спасибо, сеньор, что зашли». Но она вернулась, рассеянно разглядывая ногти на левой руке: она снова стала той девочкой, которую я увидел у двери. В другой руке она несла неправдоподобно маленький футбольный мяч (бережно держала его, как больную зверушку). Это оказался старый магнитофон в форме футбольного мяча. Два черных шестиугольника были динамиками; сверху располагалось окошко, куда была вставлена черная кассета. Черная кассета с оранжевой наклейкой. И единственной надписью на ней: «BASF».
– Только на стороне А, – сказала Консу. – Когда послушаете, оставьте у плиты. Там, где спички. И хорошенько закройте дверь, уходя.
– Постойте, постойте, – сказал я. Вопросы так и сыпались из меня: – Откуда у вас это?
– Так уж вышло.
– Но как это у вас оказалось? Вы не послушаете со мной?
– Они называют это «личные вещи», – объяснила она. – Полиция принесла ее вместе со всем, что они нашли в карманах у Рикардо. И нет, я не собираюсь слушать. Я знаю ее наизусть и не хочу больше слушать, эта кассета не имеет ничего общего с Рикардо. Да и меня никак не касается. Странно, правда? Одна из самых ценных моих вещей не имеет ко мне никакого отношения.
– Одна из самых ценных ваших вещей, – повторил я.
– Слышали, как люди спрашивают: что бы вы первым делом вынесли из дома, если бы начался пожар? Вот эту кассету и вынесла бы. Может, потому что у меня никогда не было семьи, у меня нет фотоальбомов и всякой ерунды в этом роде.
– А мальчик, которого я видел?
– А что мальчик?
– Разве он не ваш сын?
– Он просто снимает комнату, – сказал Консу. – Как и все остальные.
Потом чуть подумала и добавила:
– Жильцы – вот моя семья.
С этими словами (и с театральным эффектом) она вышла на улицу и оставила меня одного.
На кассете оказался диалог двух мужчин на английском: они говорили о погоде, которая была хорошей, потом о работе. Один мужчина объяснял другому, сколько часов регламент разрешает провести за штурвалом до обязательного отдыха. Микрофон (если это был микрофон) улавливал постоянный гул, а на его фоне слышался шелест бумаг.
– Мне дали эти таблицы, – сказал первый.
– Что ж, ты почитай, – ответил второй. – А я пока займусь самолетом и радиосвязью.
– Хорошо. Но тут только и говорится, что о работе и ничего об отдыхе.
– Это и сбивает с толку.
Я отлично помню, что слушал их беседу несколько минут, озадаченно и рассеянно, – все ждал, что кто-нибудь упомянет Лаверде, – пока не убедился, что говорившие не имели никакого отношения к смерти Рикардо Лаверде, больше того, Рикардо Лаверде в нем даже не фигурировал. Один из мужчин сказал, что они в ста тридцати шести милях от радиомаяка и что им предстоит снизиться на тридцать две тысячи футов, так что пора браться за дело. Вот тогда-то другой и произнес слова, которые все изменили:
– Кали, это «Американ», рейс девять-шесть-пять, прошу разрешения на посадку.
Просто невероятно, что мне потребовалось так много времени, чтобы понять: через несколько минут этот самолет врежется в гору Эль-Дилувио, и среди погибших будет женщина, которая собиралась провести праздники с Рикардо Лаверде.
– Центр управления воздушным движением «Американских авиалиний» в Кали, это рейс девять-шесть-пять. Слышите меня?
– Диспетчер «Американ», Кали, слышу вас, девять-шесть-пять.
– Отлично, Кали. Будем у вас минут через двадцать пять.
Вот это и слушал Рикардо Лаверде незадолго до своего убийства: запись черного ящика самолета, в котором погибла его жена. Меня будто током ударило, или будто я потерял равновесие и мой мир рухнул. «Где он это взял?» – спрашивал я себя. Разве можно запросить запись черного ящика и получить ее, как, например, документ о кадастровой записи? Говорил ли Лаверде по-английски или, по крайней мере, знал ли этот язык достаточно, чтобы слушать, понимать и сокрушаться, – да, особенно сокрушаться, – по поводу этих переговоров? А может, и не нужно было ничего понимать, ведь о жене Лаверде там речи не шло, и ему хватило одного ужасающего осознания того, какая связь была между беседующими пилотами и одним из их пассажиров?
Два с половиной года спустя эти вопросы оставались без ответа. Затем капитан попросил схему захода на посадку (номер два), потом номер взлетно-посадочной полосы (ноль один), включил посадочные огни, потому что в небе над аэродромом стало тесно, потом они говорили о том, что находятся в сорока семи милях к северу от Рио-Негро, искали координаты на полетной карте… Наконец через громкоговоритель прозвучало…
– Дамы и господа, – сказал капитан. – Мы приступили к снижению.
Они приступили к снижению. Одна из пассажирок – Елена Фритц, которая только что навестила свою больную мать в Майами, или ехала с похорон бабушки, или просто навестила друзей (отметила с ними День благодарения)… Нет, она навестила мать, больную мать. Елена Фритц, наверное, думает о ней, переживает, спрашивает себя, права ли она, оставив ее одну. Она думает и о своем муже Рикардо Лаверде. Думает ли? О муже, который вышел из тюрьмы.
– Я желаю всем вам счастливых праздников и нового тысяча девятьсот девяносто шестого года, здоровья и благополучия, – говорит капитан. – Спасибо, что летите с нами.
Елена Фритц думает о Рикардо Лаверде. О том, что они смогут наверстать упущенное. Тем временем в кабине капитан предлагает второму пилоту арахис. «Нет, спасибо», – отвечает тот. Капитан говорит: «Какой хороший вечер, правда?» И второй пилот: «Да. Красиво в этих краях». Затем они запрашивают у диспетчера разрешение снизиться, им разрешают спуститься до эшелона два-ноль-ноль, и капитан говорит по-испански с жутким акцентом: «С Рождеством вас, сеньорита».
О чем думает Елена Фритц, сидя в своем кресле? Почему-то мне кажется, – я и сам не знаю почему – что она сидит у окна. Тысячу раз я представлял себе этот момент, тысячу раз, как сценограф, выстраивал сцену, наполнял ее своими фантазиями обо всем: от одежды, которая была на Елене, – светло-голубая блузка и туфли без чулок, – до ее мыслей и страхов. На картинке, которая возникла и закрепилась в моем воображении, окошко находится слева от ее; справа спит пассажир (волосатые руки, иногда он похрапывает). Столик в спинке кресла напротив опущен; Елена Фритц хотела закрыть его, когда капитан объявил о посадке, но до сих пор никто не пришел забрать ее пластиковый стаканчик.
Елена Фритц смотрит в иллюминатор и видит чистое небо; она не знает, что их самолет снижается до высоты двадцати тысяч футов; да и какое ей до этого дело. Ее клонит в сон: уже десятый час вечера, а выехала она очень рано, потому что дом ее матери не в самом Майами, а в пригороде. Или даже в каком-то совсем другом месте, скажем, в Форт-Лодердейле или Коралл-Спрингс, одном из тех маленьких городков Флориды, которые больше напоминают огромные дома престарелых и куда приезжают старики со всей страны, чтобы провести свои последние годы подальше от холода, стресса и недовольных взглядов своих детей.
Так что Елене Фритц пришлось встать пораньше; сосед, которому все равно надо было ехать в Майами, отвез ее в аэропорт, и Елена катила с ним час, два или даже три по этим прямым шоссе, известным во всем мире своими убаюкивающими свойствами. Теперь она думает только о том, чтобы добраться до Кали, успеть на стыковочный рейс и прибыть в Боготу такой же уставшей, как и все остальные пассажиры, которые летят этим рейсом, но более счастливой, потому что ее ждет мужчина, который ее любит. Она думает об этом, а еще о том, чтобы принять душ и лечь спать. Внизу, из Кали, говорит голос:
– «Американ», девять-шесть-пять, это Кали, на каком вы расстоянии?
– А? Что вы хотели, сэр?
– Ваша позиция по РМД[25]25
РМД – всенаправленный дальномерный радиомаяк, навигационная система, с помощью которой определяется расстояние от наземной станции до воздушного судна.
[Закрыть].
– Окей, – говорит капитан, – расстояние до Кали, хм-м… тридцать восемь.
– Где мы? – спрашивает второй пилот. – Кажется, мы…
– Держим курс на Тулуа[26]26
Тулуа – город в Колумбии севернее Кали.
[Закрыть], так?
– Да. А до этого мы куда шли?
– Не знаю. Что это? Что происходит?
«Боинг-757» снизился до высоты тринадцати тысяч футов, сначала повернув вправо, а затем влево, но Елена Фритц этого не замечает. За окном ночь, темная ясная ночь, внизу уже видны очертания гор. В пластиковой шторке иллюминатора Елена видит свое отражение, она спрашивает себя, что она здесь делает, правильно ли это – лететь в Колумбию, действительно ли ее брак еще можно спасти или права ее мать, которая сказала ей тоном предвестницы апокалипсиса: «Вернуться к нему будет худшей твоей ошибкой». Елена Фритц готова согласиться, что она идеалистка, но это, по ее мнению, не приговор и не означает, что вся ее жизнь состоит из одних неправильных решений: идеалисты тоже иногда добиваются успеха.
Свет в салоне гаснет, лицо в окошке исчезает, и Елена Фритц думает, что слова матери ее не волнуют: ни за что на свете она не оставит Рикардо одного в его первый сочельник на свободе.
– Кажется, приборы барахлят, – говорит капитан. – Не знаю почему.
– Тогда беру левее? Взять левее?
– Нет-нет, не стоит. Черт, нет, идем прежним курсом…
– Куда?
– На Тулуа.
– Он правее.
– А мы где? Поверни правее. Нам на Кали. Мы облажались, да?
– Да.
– Как мы могли так облажаться? Правее сейчас, правее.
Елена Фритц, сидя в салоне эконом-класса, не знает: что-то пошло не так. Если бы у нее были некоторые познания в области воздухоплавания ее бы насторожила перемена маршрута, она бы заметила, что пилоты отклонились от установленного курса. Но нет: Елена Фритц не разбирается в воздухоплавании и не знает, что снижение почти на десять тысяч футов в незнакомой зоне над гористой местностью сопряжено с риском. О чем она думает в таком случае?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?