Текст книги "Звук падающих вещей"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
О чем думает Елена Фритц за минуту до смерти?
В кабине звучит сигнал тревоги: «Опасная близость к земле», – говорит электронный голос. Но Елена Фритц его не слышит: там, где она сидит, не слышны сигналы тревоги и предупреждения об опасной близости горы. Экипаж добавляет мощности, но не отклоняет рули высоты. Самолет немного задирает нос. Но этого недостаточно.
– Черт, – говорит пилот. – Выше, парень, выше.
О чем думает Елена Фритц? О Рикардо Лаверде? О предстоящих праздниках? О своих детях?
– Черт, – повторяет капитан, но Елена Фритц его не слышит. У Елены Фритц и Рикардо Лаверде есть дети? Где они сейчас, если есть, и как изменилась их жизнь, когда исчез их отец? Им сказали, куда он делся, или они выросли, окруженные паутиной семейной лжи, выдуманных мифов и перепутанных дат?
– Выше, – говорит капитан.
– Все в порядке, – отвечает второй пилот.
– Выше, – повторяет капитан. – Тихонько, тихонько.
Автопилот отключен. Штурвал дрожит в руках пилота – признак, что скорости самолета недостаточно, чтобы удержать его в воздухе.
– Еще выше, еще выше, – говорит капитан.
– Хорошо, – отвечает второй пилот.
И снова капитан:
– Выше, выше, выше.
Снова звучит сирена.
Раздается неуверенный вскрик или что-то похожее на вскрик. Звук, который я не могу, никогда не мог разобрать: что-то нечеловеческое или даже сверхчеловеческое, звук угасающих жизней и в то же самое время скрежет разрушающихся материалов. Это звук падающих с высоты вещей, прерывистый и одновременно бесконечный, он раздается в моей голове с того самого дня, как я впервые его услышал, и не подает никаких признаков того, что собирается уйти, он навсегда застрял в моей памяти, висит там, как полотенце на вешалке.
Этот звук – последнее, что доносится из кабины пилотов рейса 965.
Звук, а затем запись обрывается.
* * *
Я долго приходил в себя. Нет ничего более непристойного, чем подсматривать за последними секундами чужих жизней: они должны быть тайными, неприкосновенными, они должны уйти с теми, кто уходит, и все же там, на кухне старого дома в Ла-Канделарии, последние слова погибших пилотов стали частью меня, хотя я не знал и до сих пор не знаю, кто были эти несчастные, как их звали, что они видели, когда смотрелись в зеркало; эти люди, в свою очередь, никогда не знали меня, и все же их последние минуты теперь принадлежали мне и будут принадлежать всегда.
По какому праву?
Ни их жены, ни матери, ни отцы, ни дети не слышали тех слов, которые слышал я, и, возможно, они прожили эти два с половиной года, гадая, что сказали их муж, отец, сын перед тем, как врезаться в склон горы Эль-Дилувио. А я, не имевший никакого права это знать, теперь знал: те, кому принадлежали голоса, ни о чем не подозревали. И вот о чем я подумал: у меня не было права слышать эту смерть, потому что мужчины, погибшие в самолете, мне чужие, и женщина, которая сидела в салоне, никогда не станет одной из моих мертвых.
И все же эти звуки уже стали частью моей слуховой памяти. Когда пленка замолчала, когда звуки трагедии сменились помехами, я понял, что предпочел бы не слышать ее, но моя память будет продолжать слушать ее вечно.
Нет, это были не мои мертвые, и у меня не было права подслушивать их разговор (как нет его, наверное, и воспроизводить в этом рассказе, без сомнений, с некоторыми неточностями), но слова и голоса мертвых уже поглотили меня, как омут проглатывает усталое животное.
У записи было также свойство менять прошлое, поскольку слезы Лаверде больше не были прежними, они не могли остаться такими же, как в Доме поэзии: у них появилась материальность, которой раньше не хватало просто из-за того, что теперь я знал, что именно услышал он, сидя на мягком кожаном диване в тот вечер. То, что мы называем опытом, – это не перечень наших страданий, а сочувствие, которому мы учимся, переживая чужую боль.
Со временем я больше узнал о черных ящиках. Что они не черные, а оранжевые, например. Я знаю, что они установлены в хвостовом оперении самолетов – конструкции, которую мы, профаны, называем хвостом, – потому что там у них больше шансов сохраниться при аварии. И да, я знаю, что черные ящики не разбиваются: они выдерживают давление 2250 килограммов и температуру до 1100 градусов по Цельсию. Когда они падают в море, активируется передатчик; черный ящик передает сигналы в течение тридцати дней. За это время власти должны его найти, выяснить причины аварии, убедиться, что ничего подобного больше не повторится, но, похоже, никто не принимает во внимание, что черный ящик может попасть куда-то еще, в посторонние руки. И все же именно это произошло с черным ящиком рейса 965: в результате каким-то таинственным образом образовалась черная кассета с оранжевой наклейкой, прошедшая через руки двух человек, прежде чем стать частью моих воспоминаний. И вот оказалось, что это устройство, изобретенное как электронная память для самолетов, в конечном итоге стало неотъемлемой частью моей памяти. Оно со мной, и я ничего не могу с этим поделать. Забыть его невозможно.
* * *
Я не сразу ушел из дома в Ла-Канделарии, и не только потому, что еще раз прослушал запись (и даже не один раз, а дважды), но еще и потому, что мне срочно нужно было снова увидеть Консу. Что еще она знала о Рикардо Лаверде? Возможно, она оставила меня одного с самым ценным своим имуществом намеренно, чтобы ее не заставили ничего рассказывать, чтобы внезапно не оказаться во власти моих расспросов. Начинало смеркаться. Я выглянул на улицу: уже горели желтые фонари, и белые стены домов меняли цвет. Было холодно. Я осмотрелся по сторонам. Консу нигде не было видно, так что я вернулся на кухню и нашел небольшой бумажный пакет размером с бутылку агуардьенте[27]27
Агуардьенте (исп. «огненная вода») – традиционное название водки в Латинской Америке.
[Закрыть]. Моя ручка плохо писала на его поверхности, и мне пришлось постараться.
«Уважаемая Консу!
Я ждал вас почти час. Спасибо, что позволили мне послушать запись. Я хотел лично поблагодарить вас, но у меня не было возможности».
Под строчками, которые мне удалось нацарапать, я вывел свое полное имя и фамилию, необычную для Колумбии и до сих пор вызывающую у меня некоторую неловкость, потому что у нас многие не доверяют людям, если их фамилию надо диктовать по буквам.
Потом я расправил пакет и положил на диктофон, засунув уголок в кассетоприемник. Я вышел на улицу со смешанными чувствами. Единственное, в чем я был уверен: мне не хотелось возвращаться домой, хотелось сохранить в себе то, что произошло; тайну, свидетелем которой я стал. Я никогда думал, что окажусь так близко к жизни Рикардо Лаверде, как только что, в его доме, в те минуты, пока длилась запись черного ящика, и мне не хотелось, чтобы это необычное ощущение исчезло; я пошел вниз по 7-й улице в центр Боготы мимо площади Боливара, затем на север, шагал в толпе по вечно переполненному тротуару, разрешал подталкивать меня в спину тем, кто спешил, и спотыкался о тех, кто шел впереди, выискивал менее людные улочки и даже забрел на ярмарку сувениров на 10-й улице, да, кажется, на 10-й, и все это время думал, что не хочу возвращаться домой, что Аура и Летисия – частички другого мира, не того, где жила память о Рикардо Лаверде, и уж тем более не того, где потерпел крушение рейс 965. Нет, я еще не мог появиться дома.
Я думал о том, как отсрочить возвращение домой и еще немного пожить в черном ящике, когда добрался до 22-й улицы; мое тело все решило за меня, и в конечном счете я оказался на сеансе порнофильма, где обнаженная женщина с длинными, очень светлыми волосами, стоя посреди кухни, задрала ногу так высоко, что ее каблук зацепился за решетку вытяжки, и, пока она оставалась в этом шатком равновесии, полностью одетый мужчина занимался с ней любовью, отдавая при этом непонятные приказы. Его артикуляция не совпадала со звучавшими с экрана словами.
* * *
В Чистый четверг 1999 года, через девять месяцев после моей встречи с хозяйкой комнаты Рикардо Лаверде и за восемь месяцев до конца тысячелетия, я пришел домой и обнаружил на автоответчике женский голос и номер телефона. «Это для сеньора Антонио Яммары, – произнес голос, молодой, но печальный, усталый и одновременно чувственный, голос одной из тех женщин, которым пришлось повзрослеть до срока. – Ваше имя назвала сеньора Консуэло Сандоваль, а номер я нашла сама. Простите, что беспокою, но ваш телефон есть в справочнике. Позвоните, пожалуйста. Мне нужно с вами поговорить».
Я сразу же перезвонил.
– Я ждала вашего звонка, – сказала женщина.
– С кем я говорю? – спросил я.
– Простите, что побеспокоила, – ответила женщина. – Меня зовут Майя Фритц, не знаю, говорит ли вам это о чем-нибудь. Это не моя фамилия, моей мамы, а настоящая – Лаверде.
Я молчал, и она добавила то, в чем к тому моменту уже не было нужды:
– Я дочь Рикардо Лаверде. Мне нужно вас кое о чем расспросить.
Наверное, я что-то ответил, хотя возможно, просто повторил имена – ее и ее отца. Майя Фритц, дочь Рикардо Лаверде, продолжала:
– Знаете, я живу далеко и не могу приехать в Боготу, это долго объяснять. Вот почему я прошу о двойном одолжении: я хочу пригласить вас провести день у меня дома. Я хочу попросить, чтобы вы рассказали о моем отце все, что знаете. Да, это большая услуга, но у нас уже тепло, а готовят здесь очень вкусно, обещаю, вы не пожалеете. Так что решайте, сеньор Яммара. Если у вас есть карандаш и бумага, я объясню, как добраться.
III. Взгляд тех, кого нет
На следующее утро в семь часов, позавтракав только кофе, я ехал по 80-й улице к западной оконечности города. Утро выдалось холодным и пасмурным, движение было уже интенсивным, даже агрессивным; тем не менее мне не потребовалось много времени, чтобы добраться до окраины, где городской пейзаж меняется и легкие сразу же чувствуют, что воздух становится чище. С годами здесь все изменилось: широкие, только что покрытые асфальтом дороги красовались сверкающей белой разметкой, зебрами переходов, прерывистыми линиями между полосами. Множество раз в детстве я проделывал похожие путешествия пешком, поднимался в горы, окружающие город, а затем совершал крутой спуск и за три часа преодолевал наши 2600 холодных и дождливых метров до долины реки Магдалены, где некоторые места находятся ниже уровня моря, а кое в каких несчастных районах температура достигает сорока градусов Цельсия.
Так было и с Ла-Дорадой, городком на полпути между Боготой и Медельином, где все обычно останавливаются, чтобы перекусить, встретиться с кем-либо, а иногда даже понежиться на солнце.
Неподалеку от Ла-Дорады, в местечке, которое по описанию отличалось от городка с его пешеходной суетой и напряженным движением, и жила Майя Фритц. Я провел четыре часа в дороге, но вместо того, чтобы размышлять о ней и обстоятельствах, которые нас связали, думал об Ауре или, лучше сказать, о том, что произошло прошлым вечером.
Когда Майя Фритц продиктовала, как до нее добраться, а я набросал плохонькую карту (с обратной стороны листка были пометки к одному из моих ближайших занятий: мы собирались обсудить право Антигоны нарушить закон и похоронить брата), мы с Аурой самым мирным образом занимались вечерними домашними делами: готовили вдвоем ужин, пока Летисия смотрела кино, рассказывали друг другу, как прошел день, смеялись, толкаясь на тесной кухне. Летисии очень нравился фильм про Питера Пэна, а еще «Книга джунглей» и пара выпусков «Маппет-шоу»[28]28
«Маппет-шоу» – англо-американская телевизионная кукольная программа, выходившая в конце 1970-х годов. Граф фон Знак, свинка Пигги – персонажи этого шоу, а также передачи «Улица Сезам».
[Закрыть], которые Аура купила, не столько чтобы доставить удовольствие дочке, сколько из собственных ностальгических чувств: когда-то ей очень нравился граф фон Знак, и она испытывала легкое презрение к свинке Мисс Пигги. Хотя нет, в тот вечер по телевизору в нашей комнате шло не «Маппет-шоу», а фильм про Питера Пэна, да, точно; Питер Пэн – «эта история случилась раньше и повторится вновь», – произнес неизвестный мне рассказчик, – когда Аура в красном матерчатом фартуке со старомодным изображением Санта-Клауса сказала, не глядя мне в глаза:
– Я кое-что купила. Напомни потом, чтобы я тебе показала.
– Что же?
– Кое-что, – ответила Аура.
Она что-то помешивала на плите, и нам приходилось повышать голос, потому что вытяжка работала на полную мощность; люстра заливала ее лицо медным светом.
– Какая же ты красивая, – сказал я. – Никак к этому не привыкну.
Она улыбнулась, собиралась что-то ответить, но тут в дверях появилась Летисия, молчаливая и сдержанная, ее каштановые волосы, забранные в хвостик, были еще влажными после недавней ванны. Я поднял ее на руки, спросил, голодна ли она, и тот же медный свет осветил ее лицо: она была похожа на меня, а не на Ауру, это всегда трогало меня и расстраивало одновременно.
Любопытно, что я продолжал думать об этом, пока мы ужинали: Летисия могла оказаться похожей на Ауру, унаследовать ее красоту, а вместо этого получила мои грубые черты лица, мою широкую кость и оттопыренные уши. Может, поэтому я так долго смотрел на нее, когда укладывал спать.
Некоторое время я побыл с ней в полумраке комнаты, нарушаемом только лампой в форме глобуса, от которой падал слабый свет пастельного тона, меняющийся в течение ночи, так что комната Летисии могла оказаться синей, когда она звала меня, если ей снился плохой сон, а иногда розовой или светло-зеленой, когда она просыпалась, а в ее бутылочке не было воды. Как бы то ни было, там, в цветном полумраке, пока Летисия засыпала, я слушал ее мерное дыхание, разглядывал черты ее лица, эту игру генетики, все это таинственное движение белков, в результате которого мой подбородок повторился в ее подбородке, а мой цвет волос – в волосах моей дочери. Я думал обо всем этом, когда дверь приоткрылась, в полосе света возник силуэт Ауры и ее рука, зовущая меня.
– Она заснула?
– Да.
– Точно?
– Да.
Она повела меня за руку в гостиную, мы сели на диван. Обеденный стол был уже убран, с кухни доносился звук посудомоечной машины, которая клекотала, как старый умирающий голубь. (Обычно после ужина мы редко оставались в гостиной: предпочитали валяться в кровати и смотреть какой-нибудь старый американский комедийный сериал, что-то легкое, радостное, умиротворяющее. Аура привыкла обходиться без вечерних новостей, она могла пошутить насчет объявленного мной бойкота на новости, но хорошо понимала, насколько серьезно я к этому отношусь.
Я не смотрел новости, вот и все. Мне потребовалось много времени, чтобы привыкнуть к ним снова, снова разрешить им вторгнуться в мою жизнь.)
– Посмотри-ка, – сказала Аура. Она пошарила за диваном и протянула небольшой газетный сверток.
– Это мне?
– Нет, это не подарок, – сказала она. – Точнее, это для нас обоих. Черт, я не знаю, как это делается.
Стыд был не из тех чувств, которые слишком уж часто беспокоили Ауру, и все же именно стыд угадывался в ее жестах. Потом ее голос (нервно) объяснял мне, где она купила вибратор, сколько он стоил, как она заплатила наличными, чтобы нигде не осталось и следа этой покупки, как она ненавидела в тот момент свое религиозное воспитание, из-за которого она, войдя в магазин на 19-й улице, почувствовала, что в наказание за это с ней произойдут какие-то очень плохие вещи и что она только что заслужила постоянное место в аду.
Это было устройство фиолетового цвета, грубоватое на ощупь, с гораздо большим количеством кнопок и возможностей, чем я мог предположить, но совсем не такое, каким его рисовало мое слишком буквальное воображение. Я смотрел на него (оно лежало у меня на ладони), а Аура смотрела, как я смотрел на него. В голову мне невольно пришло слово «утешитель», которое иногда используется для обозначения такого прибора: Аура нуждалась в «утешении», как неудовлетворенная женщина.
– Что это? – спросил я. Вопрос был образцово глупым.
– Ну, то, что ты видишь, – ответила Аура. – Это для нас.
– Нет, – сказал я, – это не для нас.
Я встал, уронил вибратор на стеклянный столик, и прибор слегка подпрыгнул (он же был сделан из эластичного материала). В других обстоятельствах звук показался бы мне забавным, но не тогда и не там. Аура взяла меня за руку.
– В этом нет ничего такого, Антонио, это для нас.
– Это не для нас.
– С тобой случилась беда, ничего страшного, я люблю тебя, – сказала Аура. – Все хорошо, мы вместе.
Вибратор, он же фиолетовый утешитель, едва виднелся на столе среди пепельниц, подставок для стаканов и книг, купленных Аурой: «Колумбия с высоты птичьего полета», большой книги о Хосе Селестино Мутисе[29]29
Хосе Селестино Мутис (1732–1808) – испанский натуралист, ботаник, математик, жил и работал в Колумбии.
[Закрыть] и недавнего альбома аргентинского фотографа о Париже (альбом Аура не покупала, ей подарили). Меня обжег острый стыд, какой бывает в детстве.
– Тебе нужно, чтобы тебя утешили? – спросил я Ауру тоном, который удивил даже меня самого.
– О чем ты?
– Это – утешитель. Ты нуждаешься в утешении?
– Остановись, Антонио. Мы вместе. С тобой случилась беда, но мы вместе.
– Беда случилась со мной, а не с нами, не говори глупости, – сказал я. – Пуля попала в меня. – Я немного успокоился. – Извини. Доктор сказал…
– Но прошло уже три года.
– …чтобы я не волновался: организм свое возьмет.
– Три года, Антонио. Я же совсем о другом. Я люблю тебя, и мы вместе.
Я не ответил.
– Мы можем найти способ, – сказала Аура.
Я не ответил.
– Таких пар много, – добавила она. – Мы не единственные.
Но я так ничего и не сказал. Должно быть, в этот момент перегорела лампочка, потому что в гостиной внезапно стало немного темнее, и едва угадывались контуры дивана, двух стульев и единственной картины Сатурнино Рамиреса[30]30
Сатурнино Рамирес (1946–2002) – колумбийский художник, мастер городских пейзажей.
[Закрыть]: несколько бильярдистов играют в пул, почему-то – я этого никогда не понимал – в черных очках. Я чувствовал себя усталым и нуждался в обезболивающем. Аура села на диван, закрыла лицо ладонями, но не было похоже, что она плакала.
– Я думала, тебе понравится, – сказала она. – Что я делаю что-то хорошее.
Я отвернулся и оставил ее одну, прервав, вероятно, на полуслове, и заперся в ванной. Нашел таблетки в узком синем шкафчике, белый пластиковый пузырек с красной крышкой, которую почти всю как-то раз сжевала Летисия, перепугав нас (оказалось, она не добралась до таблеток, прикрытых ватой, но ребенок двух-трех лет все время в опасности, ему угрожает весь мир). Я проглотил три таблетки, запив водой из-под крана, дозу большую, чем рекомендуют, но мой вес и размеры позволяют такие излишества, когда боль сильная. Затем я долго принимал душ, он всегда приносит мне облегчение; когда же вернулся в нашу комнату, Аура спала или притворялась спящей, и я постарался не разбудить ее или поддержать эту ее удачную выдумку. Разделся, лег к ней спиной и больше ничего не помню: сразу же провалился в сон.
Когда я уехал на следующее утро, было очень рано, особенно для Страстной пятницы. Дневной свет еще не добрался до нашей комнаты. Мне хотелось верить, что именно из-за этого, а еще из-за общей сонливости, витавшей в мире, я никого не разбудил, чтобы не прощаться. Вибратор все еще лежал на столе в гостиной, красочный и пластиковый, как игрушка, которую забыла Летисия.
* * *
В Альто-дель-Триго на дорогу внезапно лег густой туман, похожий на заблудившееся облако, и почти нулевая видимость заставила так сильно сбросить скорость, что меня обгоняли даже селянки на велосипедах. Туман оседал на стекле, как роса, и мне пришлось включить дворники, хотя дождя не было, и фигуры – машина, которая ехала впереди, пара солдат, патрулирующих шоссе с автоматами наперевес, ослик с поклажей – мало-помалу всплывали снаружи, как в густом молочном супе. Я подумал о низколетящих самолетах: «выше, выше, выше». Подумал о тумане и нашумевшей аварии в Эль-Табласо[31]31
15 февраля 1947 года пассажирский самолет «Дуглас DC-4» авиакомпании «Авианка» врезался в гору Эль-Табласо по пути из Барранкильи в Боготу. Пятьдесят три человека, находившихся на борту, погибли.
[Закрыть] в далеких сороковых годах, но так и не вспомнил, случилась ли она из-за плохой видимости на этих предательских высотах. «Выше, выше, выше», – говорил я себе. Затем, когда начался спуск к Гуадуасу, туман исчез так же внезапно, как лег, вдруг показалось небо, накатила жара и все изменила: вокруг буйствовали растения, отовсюду доносились запахи, а на обочинах замелькали фруктовые лавочки.
Я вспотел. Открыл окно, чтобы купить у уличного торговца банку пива, которая медленно грелась в ящике со льдом, и мои темные очки сразу запотели от жары. Но больше всего раздражал пот. Я мог думать только о порах своего тела.
Только после полудня я добрался до места. После почти полуторачасовой пробки в Гуариносито (грузовик со сломанной осью фатален для дороги с двумя полосами и без обочин) вдалеке выросли скалы; я въехал в район животноводческих асьенд и увидел маленькую сельскую школу, которой там и полагалось быть по описанию, проехал указанное мне расстояние мимо большой белой трубы вдоль дороги и повернул направо к реке Магдалене. Миновал металлическую конструкцию, на которой когда-то висел рекламный баннер и которая теперь издали напоминала что-то вроде большого брошенного корсета, (несколько ястребов наблюдали за окрестностями с ее перекладин); проехал мимо водопоя, где две коровы пили, плотно прижавшись, мешая друг другу и толкаясь под навесом с тонкой алюминиевой крышей, которая прикрывала их от солнца.
Еще метров через триста на грунтовой дороге резвилась детвора без рубашек, они кричали, смеялись друг над другом и поднимали облака пыли. Один из них взмахнул маленькой коричневой рукой с оттопыренным большим пальцем. Я прижался к обочине, остановился; теперь я снова ощутил на лице и теле дыхание полуденной жары, влажность и запахи. Мальчик заговорил первым:
– Подбросите меня, сеньор?
– Я еду в Лас-Акасиас, – ответил я. – Если знаете, где это, могу подвезти.
– Нет, это мне не подходит, сеньор, – сказал мальчик, ни на секунду не переставая улыбаться. – Вам нужно повернуть вон туда, видите? Эта собака оттуда. Не бойтесь, она не кусается.
Это была старая черная немецкая овчарка с белым пятном на хвосте. Она заметила меня, насторожила уши и осмотрела безо всякого интереса; потом сделала пару кругов под манговым деревом, прижав нос к земле, а хвост – к ребрам, как щетку для пыли; наконец улеглась под деревом и принялась лизать лапу. Мне стало ее жалко: ее шкура была придумана не для этого климата.
Я проехал еще немного под деревьями, густые кроны которых не пропускали света, и оказался перед воротами с прочными столбами и деревянной перекладиной с вывеской, которую, казалось, только что покрыли мастикой для мебели; на ней было выжжено скучное и невыразительное название асьенды. Мне пришлось выйти из машины, чтобы открыть ворота, их щеколда, казалось, заржавела еще в допотопные времена; я проехал еще довольно долго по дороге, пролегавшей прямо по полю, деля его пополам гребнем жесткой травы; наконец за столбом, на котором отдыхал маленький ястреб, я увидел одноэтажный дом белого цвета.
Я позвонил, но никто не вышел. Через открытую дверь виднелся обеденный стол со стеклянной столешницей и комната со светлыми креслами, над ними кружил вентилятор, его лопасти, казалось, жили своей жизнью, выполняя особое поручение по борьбе с жарой. На террасе висели три ярких гамака, под одним кто-то оставил надкушенную гуаяву, теперь ее доедали муравьи.
Я собирался было крикнуть, есть ли кто дома, когда услышал свист, затем еще, и через несколько секунд увидел за бугенвиллеями, окружавшими дом, за гуаявами, которые росли за ними, человека, махавшего руками, словно прося о помощи.
Было что-то пугающее в этой слишком белой фигуре со слишком большой головой и слишком толстыми ногами; но я не сумел толком ее разглядеть, пока подходил, потому что только и думал о том, как бы не упасть и не сломать ногу о камни и колдобины, не оцарапать лицо низко свисающими ветвями деревьев. Позади дома светился прямоугольник бассейна, о котором, казалось, не особо заботились: синяя ванна с выгоревшей краской, круглый столик со сложенным зонтиком, сачок для очистки воды, прислоненный к дереву, как будто им никогда не пользовались.
Вот о чем я думал, подходя к белому монстру, но к тому времени его голова превратилась в сетчатую маску, а рука – в перчатку с толстыми пальцами. Женщина сняла маску, быстро пригладила волосы (светло-каштановые, нарочито неуклюже остриженные, уложенные с неподдельной небрежностью), поприветствовала меня, не улыбнувшись, и объяснила, что ей пришлось прервать осмотр ульев, чтобы уделить мне внимание. А теперь ей нужно вернуться к работе.
– Нет, это глупость какая-то: вам будет скучно ждать меня дома, – сказала она, четко произнося все звуки, один за другим, как будто от этого зависела ее жизнь. – Вы когда-нибудь видели пчелиные ульи вблизи?
Сразу стало понятно, что она примерно моего возраста, хотя трудно сказать, что это за секретная связь поколений ощущалась между нами, да и существует ли она на самом деле: этот набор жестов и слов, определенный тон голоса, манера здороваться и двигаться, благодарить или закидывать ногу на ногу, когда мы садимся, как это делают все в нашем поколении.
У нее были самые зеленые глаза, какие я когда-либо видел, кожа как у девочки и выражение глаз зрелой опытной женщины: ее лицо напоминало вечеринку, с которой уже все ушли. На ней не было украшений, за исключением двух бриллиантовых капель-сережек (мне показалось, что это были бриллианты), едва заметных на маленьких мочках ушей.
Майя Фритц в костюме пчеловода, скрывавшем ее фигуру, подвела меня к сараю, который когда-то был, вероятно, хлевом: пахнущее навозом помещение с двумя масками и белым комбинезоном, висевшими на стене.
– Наденьте, – приказала она. – Мои пчелы не любят ярких цветов.
Синий цвет моей рубашки не казался мне таким уж ярким, но возражать я не стал.
– Не знал, что пчелы различают цвета, – заметил я, но она уже надевала мне на голову белую шляпу и объясняла, как завязывается нейлоновая маска. Просунув лямки под моими руками, чтобы завязать их на спине, она обняла меня, как пассажир мотоциклиста; мне понравилась близость ее тела (даже показалось, что я почувствовал давление ее груди), понравилась уверенность, с которой действовали ее руки, твердо и бесцеремонно касаясь моего тела. Она достала откуда-то еще пару белых шнурков, привстала на колено, перевязала мои штанины и сказала, бесстыдно глядя в глаза:
– Чтобы они не укусили вас в самое чувствительное место.
Затем она вручила мне какую-то штуковину желтого цвета, что-то вроде мехов с металлической бутылкой, а себе в карман положила красную кисточку и предмет, напоминающий стамеску. Я поинтересовался, как давно у нее это хобби.
– Никакое не хобби, – ответила она. – Я живу этим, мой дорогой. У меня лучший мед в наших краях, если вас не смущает, что я так говорю.
– Что ж, поздравляю. И давно вы собираете лучший мед в регионе?
Она рассказала мне это по дороге к ульям. И многое другое. Я узнал, например, как она поселилась в асьенде, это было единственное, что ей досталось в наследство.
– Родители купили эту землю, когда я родилась, – сказала она. И это было единственное, добавил я, что они оставили?
– Еще были кое-какие деньги, – сказала Майя, – но я их потратила на адвокатов.
– Адвокаты дороги, – заметил я.
– Нет, – возразила Майя, – они как собаки: нападают, когда чувствуют запах страха. Я была очень неопытна, когда все началось. И окажись кто-то из них менее честным, могла бы все потерять.
Как только она достигла совершеннолетия и получила возможность самой распоряжаться своей жизнью, она собралась покинуть Боготу и сделала это, когда ей еще не было и двадцати, бросив учебу и повздорив из-за этого с матерью. К тому времени, когда судебное решение о наследстве наконец вступило в силу, Майя жила здесь уже лет десять.
– Ни разу не пожалела, что уехала из Боготы, – сказала она. – Я не могла там больше, ненавижу этот город. И ни разу не возвращалась, даже не знаю, как там сейчас, может, вы расскажете. Живете в Боготе?
– Да.
– И никогда не уезжали?
– Никогда. Даже в худшие годы.
– Я тоже. Все повидала.
– С кем вы жили?
– Конечно, с мамой, – ответила Майя. – Странная жизнь, если подумать, только мы вдвоем. Затем каждая из нас выбрала свой путь, знаете, как это бывает.
В 1992 году она поставила в Лас-Акасиас первые ульи – неожиданное решение для человека, который, по ее собственному признанию, тогда знал о пчеловодстве не больше меня. Те ульи просуществовали всего несколько месяцев: Майя не смогла разрушать соты и убивать пчел каждый раз, когда она собирала мед и воск, ей втайне казалось, что выжившие пчелы разнесут весть об этом по всем окрестностям, и однажды, когда она вздремнет в гамаке у бассейна, на нее обрушится облако жалящих мстителей.
Она обменяла четыре простых улья на три других со съемными сотами, и ей больше не приходилось убивать пчел.
– Но с тех пор прошло уже семь лет, – заметил я. – Неужели вы ни разу так и не были в Боготе за все это время?
– Несколько раз. Встречалась с адвокатами. Искала эту даму, Консуэло Сандоваль. Но ни разу не ночевала в Боготе, даже до вечера не оставалась. Не могу там находиться больше нескольких часов.
– И предпочитаете, чтобы гости приезжали к вам.
– Никто не приезжает. Но да, так оно и есть. Поэтому и попросила приехать вас.
– Понимаю, – сказал я. Майя повернулась ко мне.
– Да, я думаю, вы меня понимаете, – сказала она. – Особенность нашего поколения, видимо. Тех, кто вырос в восьмидесятые, верно? У нас особые отношения с Боготой, и мне не кажется, что это нормально.
Последние звуки этой фразы утонули в пронзительном жужжании. Мы находились в нескольких шагах от пасеки. Местность там шла немного под уклон, сквозь маску мне было плохо видно, куда я иду, но все же мне открылось лучшее зрелище в мире: человек, который хорошо делает свою работу.
Майя Фритц подвела меня за руку к ульям и знаками попросила бутылку, которую я нес. Она подняла ее до уровня лица, проверила, работает ли окуриватель, и белый дым взлетел и растворился в воздухе, как призрак. Майя вставила горловину в отверстие в первом улье и снова сжала желтые бока окуривателя, один, два, три раза, наполнила улей дымом, а затем сняла крышку, чтобы обработать его изнутри. Я отступил на шаг и инстинктивно закрыл лицо рукой; но вместо революционно настроенных пчел, в истерике вылетающих жалить все, что попадется им на пути, увидел нечто совершенно противоположное: они сидели друг на друге и были спокойны и неподвижны. Затем жужжание стихло: казалось, было видно, как замирают пчелиные крылья и перестают вибрировать их черные и желтые пояски, как если бы у пчел сели батарейки.
– Чем это вы их? – спросил я. – Что в этой бутылке?
– Древесная стружка и коровий навоз, – ответила Майя.
– Дым усыпляет их? Что они чувствуют?
Она не ответила. Обеими руками подняла первую рамку сот, резко встряхнула ее, и одурманенные, спящие или сбитые с толку пчелы попадали в улей.
– Дайте мне кисточку, – попросила Майя Фритц и осторожно смела ею тех упрямиц, которые прилипли к меду. Некоторые пчелы, любопытствуя или опьянев, забирались на ее пальцы, ползли по мягким ворсинкам кисточки, и Майя смахивала их легким движением. «Нет, милая, – говорила она, – иди домой». Или: «Ну-ка слезай, сегодня играть не будем».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?