Текст книги "На берегу"
Автор книги: Иэн Макьюэн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
По собственной глупости прилипли к международной политике! Так больше не могло продолжаться. Пора было действовать. Эдуард приспустил узел галстука и с решительностью положил вилку и нож на тарелку параллельно.
– Можно спуститься туда и послушать по-человечески.
Он надеялся, что это прозвучит шуткой, иронией, обращенной на них обоих, но слова вырвались с непроизвольной свирепостью, и Флоренс покраснела. Она подумала, что он ее осуждает – предпочла ему радио, – и, прежде чем он успел смягчить свое замечание, поспешно сказала:
– А можно и лечь в постель. – И нервно смахнула со лба невидимую прядь.
Чтобы показать ему, как он ошибается, она предложила то, чего он, понятно, больше всего хотел, а сама она страшилась. Ей действительно было бы приятнее или необременительнее спуститься в гостиную и провести время за спокойной беседой с дамами на цветастых диванах, пока их мужья, подавшись к приемнику, ловят бурный ветер истории. Что угодно, только не это.
Ее муж стоял, улыбался и церемонно протягивал ей руку через стол. Он тоже слегка порозовел. Его салфетка прилипла к животу, нелепо повисела там секунду, как набедренная повязка, потом спланировала на пол. Ничего не оставалось делать – разве что упасть в обморок, но притворщица она была никакая. Она встала и взяла его за руку, понимая, что ее застывшая ответная улыбка неубедительна. Ей не стало бы легче, если бы она знала, что Эдуарду в его полупомраченном состоянии она казалась милой, как никогда. Что-то особенное было в ее руках, вспоминал он потом, тонких и беззащитных, которые скоро должны были с любовью обвить его шею. И в ее прекрасных ореховых глазах, сиявших нескрываемой страстью, в слабом дрожании нижней губы, которую она только что смочила языком.
Свободной рукой он попытался взять бутылку и оба полупустых бокала, но это оказалось слишком трудно и отвлекало: бокалы столкнулись лбами, ножки скрестились в его руке, вино пролилось на скатерть. Тогда он взял только бутылку. Даже в теперешнем возбужденном состоянии, внутренне дрожа, он думал, что понимает причину ее всегдашней сдержанности. Тем больше оснований радоваться сейчас, перед решающим событием, перед рубежом в их жизни. И потрясающе, что Флоренс сама позвала его в постель. Перемена статуса дала ей свободу. По-прежнему не выпуская ее руки, он обошел стол и придвинулся к ней, чтобы поцеловать. Подумал, что целоваться с бутылкой в руке пошло, и опять поставил ее на стол.
– Ты очень красивая, – прошептал он.
Она заставила себя вспомнить, как сильно любит этого человека. Он добр, чуток, он любит ее и не может причинить ей вред. Он обнял ее, она прижалась к его груди и вдохнула его запах, такой родной, отдававший деревом, успокаивающий.
– Я очень счастлива с тобой.
– И я счастлив, – тихо отозвался он. Они поцеловались, и она сразу почувствовала его язык – напряженный и сильный, он пролез между ее зубами, как невежа, протискивающийся в комнату. Вошел в нее. А ее язык с инстинктивной брезгливостью отодвинулся, сложился, предоставив еще больше места Эдуарду. Он знал, что она не любит таких поцелуев, и никогда еще не вел себя так напористо. Крепко прижавшись губами к ее губам, он прощупал языком мягкое донышко ее рта, потом провел по нижним зубам до пустого места, где три года назад ей вырвали под общим наркозом криво выросший зуб мудрости. К ямке обычно забредал и ее язык в минуты задумчивости. Так что это была скорее идея, нежели место, воображаемый пункт, а не ямка в десне, и странно было, что туда может забраться еще чей-то язык. Этот твердый узкий кончик чужого, трепетно-живого мускула вызывал неприязнь. Левая ладонь Эдуарда лежала у нее между лопатками, под самой шеей и пригибала ее голову. Флоренс была полна решимости ничем не обидеть его, но клаустрофобия, ощущение духоты все обострялись. Он был у нее под языком, толкал его вверх к нёбу, потом сверху толкал вниз, потом плавно скользил по бокам и вокруг, словно пытался завязать простой узел. Он хотел соблазнить ее язык на какие-то ответные действия, вовлечь в безобразный немой дуэт, но она могла только уклоняться и думала только о том, чтобы не оказать сопротивления, не запаниковать, чтобы ее не затошнило. Мелькнула дикая мысль: если ее вырвет ему в рот, их браку конец, придется вернуться домой и объясняться с родителями. Она прекрасно понимала, что это предприятие с языком, это проникновение – имитация в малом масштабе, ритуальная tableau vivant[2]2
Tableau vivant – живая картина (фр.).
[Закрыть] того, что будет дальше, как пролог старинной пьесы, в котором говорится обо всем, что в ней произойдет.
Флоренс стояла, дожидаясь конца этого эпизода, для проформы держа руки у него на бедрах. Она понимала, что столкнулась с голой истиной, самоочевидной задним числом, такой же древней и узаконенной, как «дань Дании»[3]3
«Дань Дании», или «датская подать» – в средневековой Англии дополнительный налог на землю для выплаты дани завоевателям-датчанам. Впоследствии использовался для других целей.
[Закрыть] или право первой ночи, настолько фундаментальной, что почти не требовала объяснения: решив выйти замуж, она согласилась именно на это. Согласилась, что полагается это сделать и что с ней это сделают. После церемонии, когда она с Эдуардом и их родители перешли в сумрачную ризницу, чтобы расписаться в регистрационной книге, они подписались именно под этим, а все остальное – ожидаемая зрелость, конфеты и торт – было всего лишь вежливым обрамлением. И если ей это не нравилось, то ответственность лежала целиком на ней, потому что все ее решения в последний год вели именно к этому, виновата была она сама, и она действительно думала, что ее стошнит.
Услышав ее стон, Эдуард подумал, что он почти уже на вершине счастья. Возникло ощущение восхитительной невесомости, как будто его ноги на несколько сантиметров оторвались от земли и он приятно высится над Флоренс. Сердце с болезненной сладостью стучало под самым горлом. Радостным трепетом отзывалось в нем легкое касание ее рук не так уж далеко от паха, податливость ее тела в его объятии и шум ее частого, взволнованного дыхания. Она дышала носом; ее язык мягко ответил на его натиск, и Эдуарда это привело в возбуждение, близкое к экстазу; холодное и острое, оно сконцентрировалось почему-то под ребрами. Может быть, однажды, скоро, он убедит ее – может быть, даже сегодня вечером, а может, даже убеждать не понадобится – взять в эти мягкие прекрасные губы его член. Но эту мысль надо было как можно быстрее прогнать, а то в самом деле все могло закончиться прежде времени. Он уже чувствовал, как там назревает, подвигает его к позору. Он вовремя вспомнил о новостях, представил себе премьер-министра Гарольда Макмиллана – высокий, сутуловатый, герой войны, старикан с моржовыми усами, он олицетворял что угодно, кроме секса, и идеально подходил для неотложной цели. Внешнеторговый дисбаланс, ограничение роста зарплат, поддержание розничных цен. Некоторые проклинали его за то, что распускает империю, но другого выхода не было, в Африке дул ветер перемен. От лейбориста никто бы такого не потерпел. И он только что уволил треть кабинета – «ночь длинных ножей». Для этого требовалась отвага. «Мэкки-нож» – назвали его в одном заголовке, в другом – «Макбет!». Серьезные люди сетовали, что он наводнил страну телевизорами, автомобилями, супермаркетами и прочим хламом. Он позволил людям получать то, чего они хотели. Хлеб и зрелища. Теперь он хочет, чтобы мы влились в Европу, и кто с уверенностью скажет, что это неправильно?
Успокоился. Мысли Эдуарда рассеялись, он снова весь превратился в язык, в его кончик, и в ту же самую секунду Флоренс почувствовала, что больше не выдержит. Ощущение было такое, как будто ее связали и душат; она задыхалась, ее мутило. И слышался звук, постепенно повышавшийся – не ступенями, как в гамме, а плавным глиссандо, – не скрипки звук и не голоса, а нечто среднее; он нарастал невыносимо, все время оставаясь в диапазоне слышимости, – голос-скрипка, почти осмысленный, говорил ей что-то очень важное гласными и свистящими, более примитивными, чем слова. Может быть, он раздавался в комнате, или шел из коридора, или же рождался в голове, как шум крови в ушах. Ей было все равно, ей надо было освободиться.
Она отдернула голову и вырвалась из его рук. Он смотрел на нее удивленно, все еще с открытым ртом, и лицо его постепенно приобретало вопросительное выражение. Тогда Флоренс схватила его за руку и повела к кровати. Это был противоестественный поступок, даже безумный – ей хотелось только выбежать из комнаты, через сад, по улочке, на берег и там посидеть одной. Хотя бы минуту – и то стало бы легче. Но слишком сильно было в ней чувство долга, она не могла ему противиться. Не могла оставить мужа одного. Если бы вся свадебная коллегия гостей и родственников невидимо набилась в эту комнату и наблюдала за ними, эти призраки все приняли бы сторону Эдуарда, сочувствовали бы его горячему законному желанию. Они решили бы, что с ней что-то не так, и были бы правы.
Она сама понимала, что ведет себя жалко. Чтобы уклониться от одного отвратительного дела, ей пришлось поднять ставку и вызваться на другое, создав обманчивое впечатление, что жаждет его. Заключительный акт нельзя было откладывать бесконечно. Он приближался, и она сама глупо торопила его. Она ввязалась в игру, правила которой не могла подвергнуть сомнению. Не могла противиться логике, которая вынуждала вести или буксировать Эдуарда к открытой двери в спальню, к узкой кровати с балдахином и ровным белым покрывалом. Она понятия не имела, что будет делать, когда они там окажутся, но, по крайней мере, жуткий звук прекратился, и в эти несколько секунд, пока они идут, ее рот и язык принадлежат ей, она может дышать и попытаться совладать с собою.
ГЛАВА 2
Как они встретились и почему в современную эпоху эти возлюбленные так робки и невинны? Они считали себя слишком просвещенными, чтобы верить в судьбу, и все же казалось парадоксальным, что встреча, перевернувшая жизнь, произошла случайно и зависела от сотни мелких событий и решений. Страшно представить себе, что этого вообще могло не произойти. И в первом приливе любви они часто удивлялись тому, как близко сходились их пути в школьные годы, когда Эдуард, бывало, спускался из их неопрятного домика на Чилтернских холмах в Оксфорд на ярмарку Святого Джайлза в начале сентября или спозаранку на майский праздник (нелепый и раздутый ритуал, соглашались оба);[4]4
…майский праздник (нелепый… ритуал…)… – Народный майский праздник отмечается в первое воскресенье мая танцами вокруг «майского дерева» – столба с цветами и флажками – и коронованием королевы мая.
[Закрыть] или чтобы взять напрокат ялик на реке Черуэлл – хотя это было только раз; или, в старших классах, противозаконно выпить пива в пабе «Тёрл». Он даже думал, что однажды его с другими тринадцатилетними ребятами привозили автобусом в оксфордскую среднюю школу на викторину, где их разгромили тамошние девочки, до ужаса осведомленные и выдержанные, как взрослые. А может быть, это была другая школа. Флоренс не помнила, чтобы состояла в команде, но призналась, что любила такие состязания. Когда они сравнивали свои оксфордские маршруты и памятные места, обнаруживалось много совпадений.
Детство и школьные годы кончились, и оба выбрали Лондон: он – Юниверсити-колледж, она – Королевский музыкальный колледж, и, естественно, встречи не произошло. Эдуард поселился у вдовой тетки в Кэмден-тауне и каждое утро ездил на велосипеде в Блумсбери. Он работал весь день, а по выходным играл в футбол и пил пиво с однокурсниками. Пока самого его не стало это смущать, не прочь был иной раз подраться возле паба. Единственным серьезным не физическим развлечением было у него слушание музыки – энергичного «электрик-блюза», который оказался предшественником и локомотивом английского рок-н-ролла. Музыка эта, по его мнению, была несравненно выше хилых мюзик-холльных песенок из Ливерпуля, на которых через несколько лет помешается весь мир. Вечерами он часто шел из библиотеки в «Клуб 100», послушать «Пауэрхаус Фор» Джона Мэйолла, или Алексиса Корнера, или Брайана Найта. В эти три студенческих года вечера в клубе были его вершинным культурным впечатлением, и в дальнейшем он считал, что именно музыка сформировала его вкусы и даже определила сюжет жизни.
Немногие знакомые девушки – в те дни их было мало в университетах – приезжали на лекции из пригородов и уезжали в конце дня – видимо, в соответствии со строгим наказом родителей быть дома к шести. Устно это не выражалось, но все их поведение говорило о том, что они «соблюдают себя» для будущего мужа. Никаких сомнений быть не могло: чтобы переспать с любой из них, надо было жениться. Двое друзей, порядочные футболисты, пошли по этому пути, женились на втором курсе и исчезли из виду. Один из этих несчастных явил собой особенно поучительный пример. От него забеременела девушка из университетской администрации, после чего его, по мнению друзей, «потащили к алтарю»; на год он пропал. А потом его случайно встретили на Патни-Хай-стрит с детской коляской – в то время это еще считалось унизительным для мужчины.
Газеты писали о Пилюле – нелепая надежда, очередная сказка об Америке. Блюзы, которые Эдуард слушал в «Клубе 100», создавали впечатление, что всюду вокруг, невидимо для него, сверстники ведут без устали бурную половую жизнь, приносящую всевозможные радости. Поп-музыка была пресной, все еще застенчивой в этом вопросе, фильмы – не многим откровеннее, и в его кругу мужчины должны были довольствоваться похабными анекдотами, корявым сексуальным хвастовством и шумной своей компанией, разогреваемой яростным питьем, что только уменьшало шансы познакомиться с девушкой. Социальные перемены никогда не идут ровным шагом. По слухам, на филологическом и чуть дальше, в институте Востока и Африки, и еще чуть дальше, в Лондонской школе экономики, мужчины и женщины в тугих черных джинсах и черных свитерах запросто спали друг с другом, без необходимости знакомиться с родителями партнера. Поговаривали даже о марихуане. Иногда из интереса Эдуард захаживал на филологическое, надеясь обнаружить признаки земного рая, но коридоры, доски объявлений и даже женщины ничем там не отличались.
Флоренс жила на другом краю Лондона, поблизости от Альберт-Холла, в чинном общежитии для студенток, где свет гасили в одиннадцать, гостей-мужчин не пускали вообще, и девушки беспрестанно забегали в комнаты подруг. Флоренс упражнялась по пять часов в день и ходила с подругами на концерты. Предпочитала камерные концерты в Уигмор-холле, иногда посещала по пять в неделю, дневных и вечерних. Она обожала сумрачную серьезность этого места, поблекшие шелушащиеся стены за сценой, лоснистое дерево панелей, толстый красный ковер в вестибюле, главный зал, похожий на позолоченный туннель, знаменитый купол над сценой, символизирующий, как ей объясняли, тягу человечества к великой абстракции музыки с Гением Гармонии, изображенным в виде шара вечного огня. Она преклонялась перед ветхими господами, которые по несколько минут выбирались из такси, ковыляли с палками к своим местам и в напряженном критическом молчании слушали музыку – кое-кто из них, укрыв колени клетчатым пледом. Эти ископаемые с их шишковатыми морщинистыми черепами, смиренно наклоненными к сцене, олицетворяли для Флоренс отшлифованный опыт, мудрость оценок и, может быть, музыкальное мастерство, которому больше не могли послужить артритные пальцы. И одно то уже вселяло трепет, что на этой сцене играло столько всемирно знаменитых музыкантов и начиналось столько великих биографий. Здесь она присутствовала при дебюте шестнадцатилетней виолончелистки Жаклин Дюпре. Музыкальные привязанности самой Флоренс были неоригинальны, но очень сильны. Какое-то время она была одержима первыми шестью квартетами Бетховена, потом его великими последними квартетами. Шуман, Брамс, а потом, в последний год, – квартеты Фрэнка Бриджа, Бартока и Бриттена. За три года она прослушала всех этих композиторов в Уигмор-холле. На втором курсе ей дали работу за сценой – в просторной зеленой комнате она заваривала чай для артистов, смотрела в глазок, чтобы открыть им дверь, когда они уходили со сцены. Иногда переворачивала ноты пианистам в камерных ансамблях, а однажды стояла рядом с Бенджамином Бриттеном, когда исполнялись песни Гайдна, Фрэнка Бриджа и самого Бриттена. Пели мальчик-дискант и Питер Пирс – уходя вместе с великим композитором, Пирс сунул ей десятишиллинговую бумажку. В соседнем доме под фортепьянным салоном она обнаружила комнаты для упражнений, где легендарные пианисты, в частности Черкасский и Огден, целыми утрами долбили по клавишам, как дорвавшиеся до инструмента первокурсники. Холл стал ее вторым домом – она чувствовала себя собственницей каждого темного, неряшливого закутка и даже холодных цементных ступенек, спускавшихся к уборным.
Среди прочих ее обязанностей была уборка зеленой комнаты, и однажды в мусорной корзине она нашла ноты, выброшенные квартетом «Амадеус» с их карандашными пометками, неразборчивыми и бледными. Она пришла в восторг, расшифровав наконец слова: «На си – атака». Она придумала себе, что получила важное послание или судьбоносную подсказку, и две недели спустя, вскоре после начала третьего учебного года, пригласила трех лучших студентов колледжа составить с ней квартет.
Единственным мужчиной был Чарльз Родуэй, виолончелист, но он не вызывал у нее романтического интереса. Студенты мужского пола, увлеченные музыкой, бешено честолюбивые, ничего не желавшие знать, кроме своего инструмента и репертуара, ее не привлекали. Когда какая-нибудь девушка начинала встречаться с кем-нибудь из студентов постоянно, она напрочь выпадала из общения, точно как футбольные друзья Эдуарда. Как будто ушла в монастырь. Поскольку встречаться с молодым человеком, не теряя подруг, представлялось невозможным, Флоренс предпочла держаться своего кружка в общежитии. Ей нравились шутливые перепалки, доверительность, отзывчивость, общая суматоха по случаю дней рождения, трогательная суета с чайниками, фруктами, одеялами, если ты заболевала гриппом. Годы в колледже были для нее годами свободы.
Карты Лондона у Эдуарда и Флоренс не совпадали. Она почти ничего не знала о пабах Фицровии и Сохо и, хотя давно собиралась, так и не побывала в читальне Британского музея. А он ничего не знал об Уигмор-холле, о чайных в окрестности ее общежития, ни разу не бывал на пикнике в Гайд-парке и не катался на лодке по Серпантину.[5]5
Серпантин – продолговатый пруд в Гайд-парке.
[Закрыть] Они были приятно удивлены, выяснив, что в 1959 году в один и тот же день находились на Трафальгарской площади – вместе с двадцатью тысячами других людей, требовавших запретить бомбу.
Они так и не встретились, пока не закончили учебу в Лондоне, не вернулись к себе домой с застывшим там детством, не высидели две жаркие, томительные недели в ожидании результатов экзаменов. Позже они особенно дивились тому, что ведь вообще могли не встретиться. У Эдуарда этот день мог пройти как большинство других – он уходил в конец узкого сада, садился на замшелую скамью в тени гигантского вяза и читал, вне досягаемости для матери. В пятидесяти метрах от него ее лицо, бледное и расплывчатое, как ее акварели, застывало минут на двадцать в окне гостиной или кухни и наблюдало за ним. Он старался не обращать внимания, но взгляд ее был как прикосновение ее руки к спине или плечу. Потом он слышал ее за пианино, спотыкающейся на какой-нибудь пьесе из клавирной книжечки Анны Магдалены,[6]6
…из клавирной книжечки Анны Магдалены… – Клавирные книжечки Анны Магдалены Бах – сборники клавирных пьес (1722 и 1725 гг.), написанных И. С. Бахом для своей второй жены.
[Закрыть] – другой классической музыки он тогда не знал. Через полчаса она могла вернуться к окну и снова глядеть на него. Она никогда не подходила поговорить, если видела его с книгой. Много лет назад, еще в его школьные годы, отец терпеливо внушал ей, чтобы она ни в коем случае не мешала занятиям сына.
В то лето, после выпускных экзаменов, он заинтересовался фанатическими средневековыми сектами и их одержимыми вождями, которые регулярно объявляли себя мессиями. Второй раз за год он читал «В поисках тысячелетнего царства» Нормана Кона. Воспаленные Апокалипсисом и видениями Даниила, убежденные, что Папа – Антихрист, тысячные толпы черни шли по сельской Германии, от города к городу, истребляя евреев, где могли их найти, священников, а иногда и богатых. Потом власти жестоко подавляли движение, а через несколько лет в другом месте возникала новая секта. В серой безопасности своего житья Эдуард увлеченно и с легким ужасом читал об этих повторяющихся вспышках помешательства, благодаря судьбу за то, что живет во время, когда религия выгорела до несущественности. Он подумывал, не подать ли в докторантуру, если результаты выпускных экзаменов будут достаточно успешными. Это средневековое безумие вполне годилось как тема.
Гуляя по буковому лесу, он мечтал о том, чтобы написать серию коротких биографий, – это будут полубезвестные персонажи, находившиеся близко к центру важных исторических событий. И первым – сэр Роберт Кэри, человек, который семьдесят часов скакал из Лондона в Эдинбург, чтобы сообщить о смерти Елизаветы I ее преемнику Якову VI Шотландскому. Кэри был интересной фигурой и очень кстати написал мемуары. Он сражался против непобедимой армады, был известным фехтовальщиком, был лордом-гофмейстером. Утомительная поездка на север должна была возвысить его при новом короле, однако он как-то затерялся.
В более реалистическом настроении Эдуард думал, что надо найти хорошую работу, преподавать историю в классической школе и избежать армии.
Если он не читал, то обычно уходил по дороге, по липовой аллее к поселку Нортэнд, где жил его школьный друг Саймон Картер. Но в это утро, устав от книг, от птичьих песен и сельского покоя, Эдуард вывел из сарая свой школьный разболтанный велосипед, поднял седло, накачал шины и покатил куда глаза глядят. В кармане у него была фунтовая бумажка и две полукроны, и единственное, чего он хотел, – ехать. На опасной скорости – тормоза почти не держали – он проехал по зеленому туннелю, вниз по холму, мимо ферм Балэма и Стрейси, спустился в долину Стонор и решил доехать до Хенли, еще шесть километров. В городе он направился на железнодорожную станцию со смутным намерением поехать в Лондон и повидать друзей. Но поезд у платформы отправлялся в другую сторону, в Оксфорд.
Через полтора часа, в полуденной жаре, он уже брел по центру города, все еще скучая и злясь на себя за то, что впустую потратил время и деньги. Когда-то это была местная столица, источник надежд и радостных волнений. Но после Лондона Оксфорд казался игрушечным городом, приевшимся, нелепым в своих притязаниях. Когда швейцар в шляпе сердито посмотрел на него из двери колледжа, он чуть не повернул назад, чтобы потолковать с ним. Но вместо этого решил утешиться кружкой пива. На улице Сент-Джайлз, двигаясь к пабу «Игл энд чайлд», он увидел рукописное объявление о том, что сегодня в обеденное время состоится собрание местного отделения Движения за ядерное разоружение. Он не особенно любил эти серьезные сборища – ни драматическую их риторику, ни скорбную высоконравственность. Конечно, бомба ужасна и ее надо запретить, но он ни разу не услышал ничего нового на собраниях. Однако был членом, платил взносы, делать ему было нечего, и долг глухо нашептывал ему: он обязан участвовать в спасении мира.
Эдуард прошел по выстланному плиткой коридору, и сумрачный зал с низкими крашеными кровельными балками и церковным запахом полироли и пыли встретил его нестройным гулом голосов. Когда глаза привыкли, он раньше всего увидел Флоренс – она стояла у двери и разговаривала с тощим желтолицым человеком, державшим стопку брошюрок. На ней было белое бумажное платье с расклешенной юбкой и туго затянутым на талии синим кожаным поясом. Мелькнула мысль, что она медицинская сестра. В абстракции медсестры представлялись ему соблазнительными, потому что – так ему нравилось фантазировать – они уже все знали о его теле и его нуждах. В отличие от большинства девушек, на которых он глазел на улицах и в магазинах, она не отвела взгляд. Выражение лица у нее было насмешливое или ироническое – возможно, от скуки и желания развлечься. Это было странное лицо, безусловно красивое, но с отчетливым, скульптурным костяком. В сумраке зала, при боковом свете из высокого окна справа, ее лицо походило на резную маску, одухотворенную и мирную, несколько загадочную. Войдя в зал, он не остановился. Он шел к ней, не представляя себе, что скажет. Техникой знакомства он не владел.
Она смотрела на него, пока он подходил, а когда подошел, взяла брошюру из стопки у своего друга и сказала: «Не хотите? Она о том, как водородная бомба упадет на Оксфорд».
Когда он забирал брошюру, палец Флоренс наверняка не случайно скользнул по внутренней стороне его запястья. Эдуард сказал: «Всю жизнь мечтал прочесть об этом».
Ее коллега смотрел на него злобно, дожидаясь, когда он отойдет, но Эдуард не двинулся с места.
Ей тоже не сиделось дома – в викторианской, готического стиля вилле недалеко от Банбери-роуд, в пятнадцати минутах ходьбы от нее. Ее мать Виолетта, весь жаркий день проверявшая выпускные экзаменационные работы, плохо переносила музыкальные упражнения дочери – бесконечные гаммы, арпеджо, двойные ноты, игру по памяти. У нее это называлось «воплями»: «Дорогая, я еще не закончила. Ты не могла бы продолжить вопли после чая?»
Подразумевалось, что это добродушная шутка, но Флоренс, всю неделю пребывавшая в непривычно раздраженном состоянии, восприняла ее как еще одно свидетельство того, что мать не одобряет ее профессию, враждебна к музыке вообще, а следовательно, к ней самой. Она понимала, что мать стоило пожалеть. Мать была настолько лишена слуха, что не могла узнать ни одной мелодии и даже государственный гимн отличала от «Happy Birthday» только по обстоятельствам исполнения. Она была из тех людей, которые не могут сказать, какая нота выше, а какая ниже. На взгляд Флоренс, это был такой же изъян и несчастье, как косолапость или заячья губа, но после относительной свободы Кенсингтона домашняя жизнь казалась ей мелочным угнетением, и это мешало испытывать сочувствие. Например, ей нетрудно было убирать по утрам постель – она всегда убирала, – но ее возмущало, что каждый раз за завтраком ее об этом спрашивают.
И после того, как она пожила вне дома, отец часто вызывал у нее противоречивые чувства. Иногда просто физическое неприятие – она не могла видеть его блестящую лысину, маленькие белые ручки, выслушивать его беспокойные планы касательно того, как улучшить свой бизнес и зарабатывать еще больше денег. И его высокий тенор, вкрадчивый и вместе с тем начальственный, с причудливыми акцентами. Она терпеть не могла его восторженных сообщений о яхте, нелепо названной «Сладкая слива», которую он держал в гавани Пула. Ее раздражали рассказы о парусе нового типа, о судовой радиостанции, о специальном лаке для яхт. В прежнее время он брал ее с собой, и несколько раз, когда ей было двенадцать и тринадцать, они доходили до Картере близ Шербура. Они никогда не говорили об этих плаваниях. Больше он ее не приглашал, и она была этому рада. Но иногда в приливе материнских чувств и виноватой любви она подходила сзади к его стулу, обнимала его за шею, целовала в макушку и терлась о голову носом, вдыхая его свежий запах. А после сама себе была противна.
И младшая сестра действовала ей на нервы своим новым простонародным выговором, намеренной бестолковостью за роялем. Как они выполнят заказ отца – сыграют марш Сузы, – если Рут делает вид, что не может отсчитать четыре доли в такте?
Как всегда, Флоренс умело скрывала свои чувства от родных. Это не требовало усилий – она просто выходила из комнаты, когда это можно было сделать недемонстративно, и потом была довольна, что не сказала родителям или сестре ничего злого или обидного; иначе она всю ночь не спала бы от огорчения. Флоренс постоянно напоминала себе, как она любит свою семью, еще надежнее загоняя себя в молчание. Она прекрасно знала, что люди ссорятся, и даже бурно, а потом мирятся. Но не знала, как начать, не владела механикой ссоры, очищающей воздух, и не верила, что злые слова можно взять назад и забыть. Лучше всего не усложнять. Тогда можно винить только себя саму – когда чувствуешь себя, как персонаж из газетной карикатуры, у которого из ушей валит пар. Были у нее и другие заботы. Сесть ей со вторыми скрипками в провинциальном оркестре – она сочла бы большой удачей, если бы ее взяли в Борнмутский симфонический, – или еще год прожить на содержании у родителей, точнее, отца, репетировать со своим квартетом и добиваться первого ангажемента? Это значило бы жить в Лондоне, а ей не хотелось просить лишние деньги у Джеффри. Виолончелист Чарльз Родуэй предложил ей свободную спальню в родительском доме, но он был хмурый, напряженный парень и бросал на нее поверх пюпитра долгие многозначительные взгляды. Поселившись у него, она будет в его власти. Она знала еще об одном месте, куда ее возьмут, – ресторанное трио в захудалом гранд-отеле к югу от Лондона. Смущала не музыка, которую придется там играть, – все равно никто не слушает, – но какой-то инстинкт или просто снобизм внушил ей, что она не может жить в Кройдоне или около. Она убедила себя, что результаты выпускных экзаменов помогут ей принять решение, и поэтому, так же как Эдуард среди лесистых холмов в двадцати пяти километрах к востоку, проводила дни как бы в приемной, нервически дожидаясь начала жизни.
Вернувшись из колледжа, уже не школьница, в некоторых отношениях зрелая, чего дома, кажется, не замечали, Флоренс осознала, что политические взгляды родителей ее не устраивают, и тут, по крайней мере, позволила себе открыто противоречить за обеденным столом – растрепанные споры тянулись долгими летними вечерами. С одной стороны, это давало разрядку, с другой – обостряло общее раздражение. Виолетта искренне интересовалась участием дочери в Движении за ядерное разоружение, дочери же было трудно с мамой-философом. Ее сердило спокойствие матери, а вернее, напускная грусть, с какой она выслушивала дочь, после чего излагала свое мнение. Она говорила, что Советский Союз – бесстыдная тирания, жестокое, безжалостное государство, повинное в геноциде таких масштабов, что превзошло даже нацистскую Германию и покрыло страну сетью каторжных лагерей. Говорила о показательных процессах, цензуре, бездействии законов. Советский Союз попирает достоинство и фундаментальные права человека, оккупировал и душит соседние страны – в университете у нее были друзья из чехов и венгров, – экспансия заложена в его природе, и с ним надо бороться, как с Гитлером. А если нельзя бороться, потому что у нас не хватит танков и солдат, чтобы защитить северо-германскую равнину, то надо действовать устрашением. Месяца через два она укажет на строительство Берлинской стены как на окончательное доказательство своей правоты: теперь коммунистическая империя стала одной гигантской тюрьмой.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?