Текст книги "Селение любви"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием.
– Там были хуже, чем я, – достало у меня отчаяния продолжить, – вообще были лежачие, и мы все дали клятву… если кого случайнокакая-нибудь полюбит… он не женится – чтобы другим не обидно… – я осекся: в ее взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда.
Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я сказал:
– Клятва, чтобы всем – безнадежно! – У меня вырвался отвратительный смешок.
Ее глаза были почти черные, непрозрачные.
– Это ошибка. Случаетсясамое разное… – произнесла она, и я услышал в голосе остроту причастности.
– Безнадежно, – повторил я, улыбаясь от самотерзания.
– Не надо, перестань.
– Безна…
– Перестань! – Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок раз, другой – мгновенно и непостижимо мир стал совершенным.
– Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! – завопил я, осчастливленно обалдев.
* * *
Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании. Какую в степи мы устраиваем пальбу из «поджигов»!
Поджигом (ударение на первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки. Чиркнешь коробком – и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости выстрела.
Она меня охладила.
– Война опять? – произнесла с чувством обременительно-привязчивого недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а если задевала землю – дымком вспыхивала сухая легкая пыль.
Я несколько изменил течение словесной приподнятости:
– У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет – только в корпус. И первым ударом – в отключку! А Гога на велосипеде наравне с мопедом выжимает – шестьдесят километров в час!
Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре человека…
От протоки мы пошли втроем – Гога, я и она, – вскоре я выдохся, хромал все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время рядом с ней – я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее дома, – но Гога не знал об этом.
Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше – одна на дороге, идущая непринужденной сильной походкой.
11
Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами, покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной выразительностью:
Больше мне волос твоих не гладить,
Алых губ твоих не целовать…
Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не удовлетворился фразой: «Наш поселок находится в зоне пустыни…»
А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку.
Последствием стала игра растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее фотография, на обороте было выведено волосными линиями «Гоге на память». Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними – жеманно-небрежная роспись.
* * *
…В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на покровительственно-томный пожар звезд.
Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же запрокину голову и свалюсь без сознания?
* * *
Валтасар ходит по комнате.
– Звоню сегодня в школу, – говорит негромко, напористо, – попадаю на Гречина…
Гречин – наш учитель физики.
Валтасар, остановившись, устремляет на меня взгляд, которому всеми силами пытается придать проницательность:
– Расскажи-ка! Мне нужна история этой тройки.
При словах «звоню в школу», произнесенных, я почувствовал, не на шутку взволнованно, у меня сдавило виски, меня даже замутило: я ужаснулся, что Валтасар узнал причину моих мук, что сейчас скажет, как это смешно, жалко. Он сказал о тройке, и я в облегчении обмяк.
Вчера я получил тройку – шестую с начала школьной моей жизни и уже вторую в нынешнем сентябре: я непонятно как не выучил формулу линзы. Гречин, к счастью, вызвал меня вторым – первым минут пять безрезультатно протоптался у доски Бармаль: за это время я успел что-то ухватить в учебнике, кое-как наскреб на тройку.
Я знаю – Валтасару нельзя врать, ему нужен прямой ответ. Но как я могу ему сказать правду, если она такая, что я трушу самому себе ее высказать? И я молчу, побито потупившись.
– Арно, я никогда не понуждал тебя: ты сам считал нужным, если не ошибаюсь, рассказывать мне почти все. Когда по тому темному делу меня приглашали в милицию, ты сказал мне сам, как все было, умолчав, кто вывихнул тому типу руку – Гога или этот ваш боевик Тучный (Валтасар вспоминал случай полугодовой давности). Ты рисковал положением в вашей Коза Ностре (мафия, Коза Ностра, триада – любимые его словечки в отношении нашей, в общем, безобидной дворовой компании, о которой он сам отлично знает, что она безобидная).
– Я понимаю, как ты ценишь свое имя в этой вашей ложе, – он опять ходил взад-вперед по комнате. – Да, авторитет – это много! Но скажи – я подводил тебя? Я бессовестно тебя выгораживал перед милицией, ты вынудил меня участвовать в вашей пиратской круговой поруке!
– Я не виноват, что меня запомнили…
– Знаю – ты не вывихивал, разумеется, никому руку, ногу, шею, но, по известным причинам, запомнился. И я, как положено, должен, я обязан был заявить: «Вот он, мой сын, скрывает виновных – берите его!»
Как я люблю Валтасара, переживающего из-за моей тройки! И как чувствую – все его справедливые слова бессильны вызвать меня на откровенность. Если бы я мучился не из-за Елены Густавовны! Если бы это была Катя, Лидка Котенок…
– Тройка по русскому, теперь – физика… Пятерки за четверть аукнулись?
– Ничего не аукнулись, – я чувствую, как равнодушно я это произнес. – По русскому уже есть пять за диктант, по физике будет: еще только двадцать первое сентября.
– Арно, мы с тобой договорились…
Я уже не слышал, что Валтасар говорил дальше. «Мы с тобой договорились?..» – она сказала тогда, на пляже, тоном неудавшейся строгости, растерянно и щемяще. Передо мной стоял твердый овал ее лица; словно требуя не противиться, губы были сжаты остротой внушения, и казалось: к ним порывисто прижат палец.
Валтасар говорит, говорит о том, как мы с ним договаривались, что я ни за что не буду получать троек; смотрю сквозь него, видя ее рот, который кажется мне и страстным и суровым, я творю ее бесподобное заразительно-смелое выражение… мне и сладостно и неизъяснимо-горько: ужасаюсь – вдруг реальность откажет ему в том значении, что мне так нужно…
Нужно невыносимо.
«Мы с тобой договорились? – она сказала. – Да?.. Я тебе велю, понял?»
Она требовала, чтобы я не думал, будто я безнадежный, будто меня никто не полюбит… С притворно сердитым лицом дернула меня за нос – я засмеялся взбудораженно до помутнения.
Она радостно шепнула: «Вот и хорошо!» И сама расхохоталась. Хохотала, лежа на животе, болтая ногами, как маленькая.
12
Валтасар выяснил, в кого я влюблен.
Вскоре в субботу приехал из города Евсей.
Марфа была у себя в клинике, Валтасар кормил нас с Родькой обедом. Я вяло ковырялся в каше, а Родька спешил доесть ее, с вожделением поглядывая на разрезанный краснейший арбуз, предназначенный на десерт. Валтасар непрестанно выходил во двор, поджидая Евсея.
…На улицу меня не отпустили. Я понимал: гость прибыл разобраться со мной.
Он доставал из видавшего виды портфеля колбасу, водку, а я, поймав невинно скользнувший взгляд, почувствовал, до чего ему не терпится рассмотреть меня с пристальной основательностью.
Я стоял у окна, притворяясь, будто заинтересован чем-то в пустом дворе, где ветер гонял пыль по засохшей грязи. Внезапно Валтасар воскликнул:
– Но ведь это же химера!
Я хотел сесть на табуретку, но он почему-то (наверно, и сам не зная – почему) подставил мне плетеное детское креслице Родьки, которое тот презирал, так как «уже не маленький».
– В следующий выходной поедем к Илье Абрамовичу – у него будет гостить внучка его друга… э-ээ… Виолетта! Твоя ровесница. Чудесная девочка! У нее ревматизм, она болезненно выглядит, но учится прекрасно. Умничка. И какой голосок! Она станет певицей.
– Пле-е-вать мне! никуда я не поеду – ни к какой Виолетте… Пр-р-ридумали… – бешенство не дало мне выкричать все, что хотелось.
Родька, поедая ломоть арбуза, глядел с непередаваемой тревожной серьезностью. Евсей, демонстрируя сумрачную занятость, спросил Валтасара отвлеченно:
– Хамса есть? Сооружу закусон. Без соленого – не дело…
Валтасар с каким-то странно-таинственным видом, точно приоткрывая нечто крайне опасное, но ценное, зашептал мне:
– Ты отлично развился! Сбереженные от грязи чувства скопились, поперли – и случился вывих. Это легко выправляется. Будешь переписываться с Виолеттой, встречаться, вы повзрослеете – переживете ничем не омраченный… э-ээ… не омраченное… черт!.. словом – момент… словом, как мы все мечтаем, создадите прекрасную семью…
Меня поеживало биение удушливо-злой горячки, и внутренне зазмеившийся сарказм вырвался неполно, но жадно:
– А я хочу… а-аа… создать семью с… с… – и я замолк.
Он взял только оболочку слов, не тронув подспудного, и махнул на меня рукой с выражением: «После такой глупости о чем толковать?» Родька, по-видимому, согласился с ним и, вдруг вспомнив, что сейчас это ему сойдет, вытер влажный после арбуза рот рукавом, а руки – о штанины. Затем он приступил к следующему виду наслаждений: достал тазик и мыло – пускать мыльные пузыри.
Валтасар и Евсей делили застолье, ведя преувеличенно рассудительную, медленную, разделяемую паузами речь об уникальности Кара-Богаз-Гола, о том, как страдал на берегах Каспия Шевченко. Оба, выпивая, как-то странно заметно играли лицевыми мускулами; звякали вилки.
В то время как надрывное оживление скручивало силу моих нервов в тугой жгут, нестерпимо болезненный при малейшем новом впечатлении, Валтасар потянулся ко мне с печально полураскрытыми губами. Он изнемогал в опьянении, что было так на него непохоже:
– Только не пойми в том плане, что она не может тебя полюбить из-за твоей ноги. Суть совсем не в том. Просто не может же она ждать, когда ты повзрослеешь, получишь образование, начнешь самостоятельно зарабатывать… А ныне тебе доступна лишь любовь на расстоянии, в глубине души. Люби, пожалуйста! Но без троек! Любовь… э-ээ… в принципе, вдохновляет – так закидай учителей пятерками, посвяти своей любимой будущую золотую медаль! – он взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу: – Мысли о твоей ущербности утопи в мозговой работе. Учись и достигай, и тогда станет неважно, хром ты или у тебя ноги… я не знаю… как дубы… Будет важно, каков ты в твоем избранном деле, вот на что будет смотреть умная женщина.
«Красивое ты явление, Пенцов»,– она тогда сказала…
Блистательность воспоминания взвинтила во мне веру в улыбку самых броских невероятий. Трогательность смятения обернулась некой заволокнутостью сознания, что закономерно сопутствует выспренним абсурдам.
– А если она сейчас смотрит на меня так… как ты хотел сказать? – адресовал я Валтасару с медоточивой, мне запомнилось, интонацией.
– Сейчас?.. Когда ты еще… никто? Родион, не лей на пол – пузыри пускают на улице…
Мое истомно замиравшее сердце пошло между тем бить полным ударом, и каждый его толчок одержимо отрицал понятие фантастичности. Будущим летом, заговорил я, онаопять поедет отдыхать в Дербент, и пусть Валтасар меня отвезет туда. Снимет мне комнатку рядом с тем местом, где будет жить она, и уедет. А мы с нейстанем купаться в море, ходить осматривать древние крепостные стены, ворота…
Евсей проглотил водку на сей раз безвыразительно, словно запил водой таблетку.
– Там есть лезгинский театр.
– Во-оо! – воскликнул я взорванно, в неистовой окрыленности таким доводом в пользу моего плана: – Мы будем с нейходить в лезгинский театр!
Я умоляюще смотрел на Валтасара:
– Ладно? Ла-а-адно?..
– Но это из области химерического! Так не делается!
Меня будто оглушило хлынувшим из кадки холодным потоком.
– А-а-а… что делает Давилыч с девчонками?.. А остальные? Ты же сам все, все-оо знаешь! Это не из области химерического? Так делается!А что я поп-п-просил – не делается? – у меня прыгали губы.
По его лицу как бы пробежала тень судороги – оно стало трезвым. Он отшатнулся и, уткнув локти в стол, погрузил лицо в ладони.
– Зачем вы забрали меня оттуда? Говорили – сколько вы все говорили! – чтобы у меня была настоящая любовь… а когда… когда… – я немо зашелся плачем, я раздирающе разевал рот, который сводило и изламывало.
Валтасар, склонивший голову, развел пальцы, высматривая меж них, и мне показалось – глаза его вытаращены. Евсей же, напротив, зажмурился, дернул головой, как бы отметая остолбенение мысли, затем приблизил ко мне сжатый, из немелких, кулак и хрипнул резким шепотом:
– Ты мужик или кто?!
Родька, весь красненький, будто запыхавшийся от бега, тоже сжал кулаки и затопал ногами на Валтасара:
– Отвези его, куда он просит!
Я был само ощущение ошейника с пристегнутым поводком, который тянут изо всех сил.
– Забрали оттуда – и мне только хуже… там… там мне не было бы, как сейчас!– потянув в себя воздух, я словно вдохнул сухой снег, моментально пресекший голос.
Евсей набрал из кружки воды в рот и брызнул мне в лицо. Пенцова будто подбросило из-за стола с вытянутыми вперед руками – он толкнул Евсея:
– Спятил?
Тот с пристуком вернул кружку на стол, прочно взял Валтасара за предплечья и дважды шатнул его: на себя и от себя. Потом он величаво указал на меня пальцем и начал каким-то барственно-брюзгливым тоном:
– Ты – точка всеобщего притяжения? Что-оо?.. – лицо выразило среднее между возмущением и гадливостью. – Я! Я! Я! – как бы передразнил он меня, кривляясь. – Тебеобещали! тебяотвези… – продолжил он, убыстренно двигая руками, будто подкидывая и крутя шмат теста. – А вообразим утопию: она вправду взяла себе в голову и стала ждать, когда ты станешь мужиком. Ты ж на ней не женишься! Это сейчас ты несчастный, а как только сделаешься самостоятельным, начнешь зарабатывать – загоришься на другие цветочки! А ее будешь гнать…
Он жестикулировал все жарче, упорно отталкивая Валтасара, который пытался его обнять. Вдруг Евсей налил стакан и с холодной непоколебимостью произнес:
– Пью за то, чтобы она не оказалась набитой дурой, не вздумала взрастить в себе чувство…
Ужас запустил клыки в мое сердце.
– Не-е-ет!!! – я вскочил с креслица и, не подведи нога, кинулся бы и выбил у него из руки стакан.
Все вокруг затряслось, хаотически искажаясь, делая стены волнистыми, смешивая линии – поглощаясь жалобно звенящим душевным обвалом. Валтасар обхватил меня, стиснул с устрашающей торопливостью, неотторжимой от пожара, горячечно шепча и нежа терпкостью водочных паров:
– Успокойся! успокойся! успокойся!..
13
Ночами я больше не спал – я проводил время с ней. Лишь только закрывал глаза, онаоказывалась передо мной.
Онана песке под солнцем, чей жар теперь, за ненадобностью, так бледен…
Онав протоке, обливаемая дымящимся мучнистым светом, похожим на медово-золотистую пыльцу.
Онако мне лицом. Спиной…
Онана дороге…
Я часто вставал, приоткрыв окно смотрел в небо – оно вбирало мою одинокую неумиротворенность и начинало пылать от угрюмо-черного горизонта до зенита. Я пускал в куст зажженные спички – и все мое существо, каждая мышца восставали против того, что ночью почему-то принято лежать и даже спать.
Гущина грез в их острой причудливости влекла меня по пестрым узорам похождений. Я озарял творимый ночной Дербент фейерверком, выкладывая золотом света фасады его домов то с куполообразными, то с плоскими крышами.
Потом я гасил летучие огни, и месяц орошал город зыбкой мерцающе-стеклянной изморосью. Деревья обширно-загадочного сада серебристо трепетали, стоя в середке густо-чернильных кругов. Я заливал траву нежно-лунным молоком и разбрасывал исчерна-синий плюш теней. Мы с неюгуляли в этой изысканной заповеданности, взволнованно проходя через расстилающиеся веера любовных токов.
Перед нами вздымалось, ворочалось море, волны светло-пенящимися морщинами льнули к ееногам. В сияющих дебрях воображения я выбирал цветы предельной сказочной яркости и подносил ейбукет за букетом.
Я без конца защищал ееот кого-нибудь: каких только ни нарисовал я подонков!
Ночь неслась в приключениях – в конце я неизменно нес еена руках, и онаобнимала меня, я осязал еещеки, губы – целуя подоконник, графин с водой, штору… Мы с нейоказывались в моей залюбленной комнате Дербента, где я стоял во весь рост – великолепно стройный, с осанкой могущественного благородства, непринужденного в дарении и в нечаянном грабеже. Белейшие, но уже затронутые красивой борьбой простыни посверкивали изломами складок, мы обнимались, нагие, и онана коленках поворачивалась ко мне, как в свое время, когда я подсматривал, поворачивалась к Валтасару Марфа. Я исступленно опьянялся звуком сосредоточенного дыхания – тем, как в ответ на мои старательно ритмичные движения звучало достойное того, чтобы с ним принять смерть, слово «ходчей!»
Утром мой организм восставал против плоской прозы завтрака, я что-то проглатывал кое-как и, ковыляя в школу, сумасшедше хихикал, когда судорога – это появилось в последнее время – подергивала остатки мышц в моей искалеченной ноге.
Чем ближе был ееурок, тем свирепее каждый мой мускул протестовал против сидения за партой, против того, что нельзя хохотать, корчить рожи, хлопать по спине Бармаля, прыгнуть в окно…
В перемену перед ееуроком меня как бы не было в классе: я жил в том пылающем дне, где:
Онана золотой ряби песка – одушевленного ею, переставшего быть мертвой материей планет.
Онав протоке, искристо трепещущей от еезадора.
Она– ничком рядом со мной на берегу, в хохоте болтающая ногами.
Во мне, в безотчетной непрерывности внутренних безудержно-восхищенных улыбок, повторялись каждое ееслово, жест, поза, взгляд… уставившись на дверь, в которую онасейчас войдет, я осязал, когда еепальцы снаружи касались дверной ручки: раз при этом я зажмурился, но все равно увидел сквозь веки, как онавходит. Я считал: «Один, два, три…» Если за эти три секунды ееглаза не встречались с моими, я тыкал авторучкой в вену на руке, клянясь, что, если онаеще раз войдет вот так – в первые три секунды на меня не взглянув – я всажу перо в вену, выдавлю содержимое авторучки в кровь.
На ееуроке я ужасаюсь, что могу натворить все что угодно – погладить ееруку, берущую мой чертеж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: «Арно, у тебя это почти полужирная линия – надо волосную…» – я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в еетоне.
Я представляю, в какой позе онаостанавливается у меня за спиной, какое у неевыражение, и рисуется онанагая: «Ходчей-ходчей!» Я хочу, чтобы ееурок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его – руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то еканьем.
Чертежи у меня выходят скверные – я вижу еесмиренное сожаление и стараюсь, стараюсь… Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на ееуроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.
14
В одно утро я почувствовал – все: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк – был октябрь.
Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть – вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится, увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу чертить из-за любви к ней… Пусть знает! Мне захотелось этого во всей безысходности, во всем восторге жажды – угождать ей с верностью, не имеющей ничего себе равного!
Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными словами!..
На мою страстность, однако, мало-помалу лег пожарный отблеск: вообразилось – с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно проступила бы скупая определенность, отдающая застенчивой вульгарностью: «Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что…» Я поморщился.
Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок – чертеж, из которого она бы все поняла…
Прикнопив к чертежной доске лист, я увидал на нем величавый замок, чьи решительные очертания дышали такой повелевающей внутри невероятной жизнью, что, не успев ничего подумать, я моментально наполнил разноцветным бархатом, слоновой костью, лилиями – замок, в котором должна жить она, только она!.. Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску, окаймленную колоннами…
Как стремительно, непринужденно перенесся на лист мой замок! Ее замок.
* * *
Я придумывал, как показать ей чертеж вроде б нечаянно. Решил – когда она приблизится к моей парте, уроню лист. «Что это?» – она спросит. «Да так, – я буду «не в настроении» и слегка чванлив, – один мой чертежик…»
Но вдруг голос сфальшивит? Меня мучила предательская открытость панике.
В конце концов можно просто написать под чертежом мою фамилию.
* * *
Сегодня я за партой один – Бармаль сбежал с урока. Она вот-вот войдет. Суетливо перекладываю, перекладываю лист – все кажется, не сумею его уронить как нужно.
Вошла. На этот раз тотчас встретилась со мной глазами – невольно я перевел взгляд на лист передо мной, а когда опять на нее взглянул, она тоже смотрела на него – я не успел ничего сделать. Поздоровавшись с классом, она подошла, наклонилась над чертежом.
– Откуда это? – не отрываясь от него, села за мою парту. – Нет… это не твое… Скопировал? Откуда?
Я пробормотал, что это я сам, из головы.
– Перестань.
– Говорю вам.
– Нет, действительно?
Помедлив – но не долее трех биений сердца – я кивнул.
– Арно, ты открытие!.. Если это только правда твой…
Парта качнулась, защипало в мочках ушей, на меня тронулась светлая лавина, устремляя прекрасные копья наступающего пламени.
– Если ты это все сам, у тебя архитектурное мышление! Как ты чувствуешь объем!.. Арно, ты сюрприз! – она сжала мое плечо: это был кроткий удар по сердцу молотом, приблизивший меня к трансу. – Я никак не думала… долго работал?
Я зачем-то соврал, что чертил три недели.
– А заданное лишь отвлекает, не так ли? – она улыбнулась, не оставляя сомнений в удовольствии находки. – Да, тебе надо серьезно думать об архитектурном институте. Я пока возьму эту виллу, ладно? – и все разглядывала чертеж. – Обязательно в архитектурный! Я поговорю с твоими.
* * *
На следующий день об архитектурном институте со мной беседовала классная руководительница: в учительской был показан мой замок.
Валтасар достал какую-то усовершенствованную готовальню, отвалил треть зарплаты за великолепный альбом по средневековой архитектуре; пачки ватмана, рулоны кальки завалили мой шкаф.
Теперь я чертил ежедневно. Никто не имел понятия, что, вычерчивая капитель или фронтон, я думал об архитектурном институте так же мало, как об исчезновении неандертальского человека.
На каждом ее уроке меня ждала пятерка, ждали ее улыбки, похвалы: трогали не столько сами слова, сколько нотки в голосе, в которых мне мнилось что-то сокровенное…
Если бы я знал, что она не догадывается, для кого мой замок… что она просто рада за искалеченного подростка, который, как она сейчас верила, может стать архитектором… Я был всем сердцем убежден, будто она понимает, почему у меня открылся вдруг дар. Чудилось несбыточное. Улыбочки, с какими на ее уроках стали посмеиваться надо мной девчонки, питали фантастическую мою надежду.
…Катя, когда мы оказывались одни в нашей коммунальной кухне, метая в меня хитрющими глазами, наслаждалась:
– Ты ей любовные записки по почте посылаешь или молоком пишешь на чертежах – для конспирации?
Я бросал в нее тряпку.
– Она дождется – я с ней по душам поговорю: чего она наших парней охмуряет? Надо по своим годам иметь.
– Катька, кончай!
– Нет, ну ты глянь – разлагает подрастающее поколение!
* * *
Сегодня Катя вошла ко мне в комнату.
– Ты один?
Прошлась, повертела логарифмическую линейку.
– Знаешь… – и замолчала.
Я смотрел на нее затуманенно и сонно, как гляжу последнее время на всех. За единственным исключением.
– Арно, она ходит с одним… Тоже учитель. В первой школе. И Гога видал. Ой, у меня чайник! – и выбежала, шаркая расстегнутыми босоножками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.