Текст книги "Миграции"
Автор книги: Игорь Клех
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
В один день, к неописуемой радости эмигрантов, у тебя сломается и выйдет из строя все купленное в Швейцарии:
в фотоаппарате – «флэш»,
в диктофоне – «запись»,
в часах – будильник,
рукава рубашки окажутся коротки, ботинки натирают, за стенкой – трансформатор – ага, чего мы тебе говорили? – капиталистическая набараловка! Всего навалом, а того, что тебе надо, еще поди поищи! За квартиру и ковры платят, а на мебель «социал» дает только половину, зубы тоже оплачивает только самые необходимые, – а какие из них необходимые, если я еще молодой, сорок шесть всего! Вообще, тупые, вертеться не умеют, все пенсионеры по «лизингу» на таких моделях катают и каждые три года их меняют! А за разбавление бензина в тюрьму сажают, не понимают, что такое – деньги нужны, а сами такие же жулики – от кражи машин одни страховые компании страдают, потому что все в сговоре, и свет жгут – как же, экономят они! Квартиру снял, и гори во всех комнатах хоть день и ночь напропалую – домовладелец платит. Скандинавы, так те просто плебеи, каждому американцу в рот глядят, если признанный авторитет; то, как он им скажет, так и будет, они только утираются… Господи, да что ж это за непрекращающийся хамский самосуд: церкви пустуют…
Зато Zoo открыты. В каждом крупном городе.
В берлинский ты попал в дождливый день после Naturkunde, что на восточных, закрытых на ремонт, разрытых территориях. Naturkunde же искал специально – и не ошибся. Никакое любовное свидание не растревожило бы тебя так, как эта встреча с брахиозавром. Миллионов лет как не бывало, – какая цыпа! Какие немцы умницы, не жалевшие денег на такое, раскопавшие его в начале века в Африке, перевезшие затем в чемоданах, на верблюдах, по морю в Европу, построившие для него музей с огромным залом под стеклянным потолком, собравшие на металлическом каркасе его костяк, – и вот он, огромный, как лыжный трамплин, с головой, вознесенной под потолок, улыбающийся щербатым ртом, удерживающий на раскоряченных лапах колоссальный раздутый корпус травоядного, весь звучащий и поющий, как ксилофон, где последняя косточка на хвосте – размером с твой мизинец, умопомрачительно грациозный, – шедевр абсолютного гения, каких не знала земля.
Дети, сидя на паркетном полу, что-то зарисовывали в свои тетради. Блуждающая благодарная улыбка дауна не сходила с твоего лица; вместе с его миллионами лет улетучились куда-то и твои несколько десятков, – ни одна мысль, ни даже подобие ее, не портила сейчас выражения твоего лица.
В таком настроении ты оказался спустя часа полтора под проливным дождем под воротами Zoo. Брахиозавр сбил в тебе масштаб, и недомерками казались жирафы, прячущиеся от дождя под козырьком павильона; стадо африканских слонов, разыгравшихся, как мальчишки под дождем, и несущихся в твою сторону, расправив боевые знамена ушей, подняв хоботы и победно и заунывно трубя в них так, что стынет кровь в жилах, – но, конечно же, вот он, забетонированный ров с шипами, не переходимый для их уязвимых подошв. И азиатский носорог – Rinocern, как рисовал его Дюрер, – в бронированных доспехах с меховой оторочкой, с оттянутой спермой до колена мошной, теряющейся в складках свисающей с зада толстенной шкуры.
Но млекопитающие, теплокровные – даже отборные ухоженные экземпляры, даже при видимом отсутствии решеток – всегда невольники, всегда в плену. Не за этим ты сюда шел. Минуя неуместную под ледяным дождем стаю розовых фламинго, распространяющую окрест стойкий резкий запах курятника, мимо обезьяньих искусственных скал с гротами, где дурацкие народцы то ли ведут, то ли пародируют образ жизни беженцев в лагерях, в отличие от последних в ус не дуя, – скорей, под крышу цели: в многоэтажный аквариум, где влажные тропики круглый год, где не слышно жалоб, нет обид и настроение одно на всех. Можно раздеться, выпить кофе. Брызги, визг. Дети пытаются погладить по спинам быстрых оранжевых рыб, снующих в бурлящем бассейне, сами чуть не сваливаясь в него, – матери придерживают их за ноги. И там, уйдя в полумрак и молчание запутанных аквариумных катакомб, ты увидел наконец то, чего не видел никогда.
Это была мурена, выбиравшаяся из зарослей минут пять. Грация всего движущегося по земле и воздуху, все лошади на лугу, все балеты просто не имеют права пользоваться этим словом, – какие жалкие имитации для бедных и грохот мешков с костями, какой хриплый, дерганый, построенный на жестах и междометиях пересказ по сравнению с этим переливающимся движением, которому нет подобия! Как же ты раньше этого не видел, как смел жить и еще что-то говорить, не видя этого?! И дальше – все.
До самого закрытия ты не мог уже оторваться от этого немыслимого пира зрения – бассейна с млечно-голубым видением медуз – ни на одной картине, ни в едином сне, даже близко! – а неподалеку такие же, только совсем маленькие и прозрачные, уже не медузы, а чертеж медуз, и этот прерывистый пунктир, этот контур, движется и живет! Какая-то рыба с клювом и гофрированной постоянно разутой пастью так, что виден задний проход, прогуливающаяся взад-вперед, будто наелась перца; скаты, планирующие на дно, чуть поднимая при посадке песок, какие-то дышащие внутри себя прозрачные стручки, как термометры, с красными отметками, бледно-сиреневые актинии в волнующейся бурлящей воде с играющими зайчиками света, какие-то замшелые камни с глазами, какие-то немыслимые тропикальные красавицы, где нечего делать вкусу дизайнера и модельера. Господи, какой был художник, работавший без образцов, без аналогий! Кто посмеет здесь, в этом месте, сказать, что Тебя нет?! Может, это и натурфилософский, но доподлинный храм в честь… повелевшего всему этому быть. Блаженны видевшие это детьми.
Пора уносить ноги. Сегодня же ночью. В Мюнхен!
* * *
Конечно, все это еще и деньги. Для нас огромные. Ну кто бы у нас, не говоря уж о всем прочем, дал какому-то таракану, на которого глядеть противно, кусочек банана, ананаса и дольку апельсина на блюдечке? Говорят, эмигранты сходятся посмотреть, как готовят корм обезьянам, – это публичное зрелище.
…Вернувшись, ты сходишь как-то с сыном в маленький зверинец при львовском скансене покормить медведя, давно переросшего собственную клетку. Для лисицы у вас ничего не окажется, и ты попробуешь тогда закинуть ей сквозь мелкоячеистую сетку несколько подсушенных кубиками сухариков. Она будет ловить их почти на лету, громко хрупать, мести хвостом клетку и носиться из угла в угол, будто нервничающий, боящийся пропустить мяч в ответственном матче голкипер. Подъедут какие-то дети на велосипедах, вытаращив глаза будут смотреть на кормежку лисицы хлебом:
– Дядя, та шо ж вы робытэ? Вона ж хищник!
Лиса замрет, заломив лапы: «Не слушай их! Дай еще! У тебя доброе сердце, я – не лиса, на самом деле я – оборотень, девушка!..»
5. ГетеанумОт натурфилософии – к антропософии.
Была у тебя давно эта мысль – взять за уязвимое место Андрея Белого и иже с ним. За что ж не любишь ты его? Сказано ведь: не любо – не слушай, а врать не мешай!
Возможность представилась, – как Zoo в Берлине в последний день, так Дорнах в последний день в Швейцарии. Из Базеля на трамвае в погожий солнечный день, – пригороды, платформы, лесистые холмы, как где-то подо Львовом, в двухстах метрах – Франция.
Распить с друзьями бутылочку вермута на пригреве под котельной Гетеанума, будто сошедшей с картины Босха: мило дымится длинная труба, расцветающая бетонными сучками, вырастая из какого-то раздвоенного зада-реактора. Сам Гетеанум – выше, на горе, откуда виден Базель. Что же построил ты здесь, доктор Штайнер, на что полетели наши Белые, как мухи на блюдце с вареньем? Деревянный Гетеанум, который строили Белый, Волошин и другие, отрабатывая трудодни, сгорел в новогоднюю ночь двадцать второго года, горел весело. Тогда был затеян нынешний бетонный Гетеанум и осуществлен по собственноручному макету вскоре почившего Учителя, так похожего на некоторых фотографиях на Андрея Платонова (господи, он-то здесь при чем?!). Снаружи постройка выглядит впечатляюще, – на пересечении органики и конструктивизма, – циклопическая картофелина с глазкáми… а может, улей.
Экскурсовод оживился, узнав, что русские (украинец, бывший с вами, стерпел), к русским у антропософов давняя, идущая еще от Учителя любовь, выродившаяся ныне до умеренной симпатии и требовательного интереса к дальним отпрыскам любимой когда-то – жизнь тому назад – особы, М. Д., Мировой Души, имевшей в молодости, еще до замужества, бурный и продолжительный роман с Мировым Духом. Воспламенившись, давно не молодой, строгий и весь какой-то подсохший человечек в отглаженных брюках изображал руками, будто учитель у классной доски, что-то вроде Жизнедухов, Самодухов, Духозародышей и Духочеловеков, показывал, как растет Духочеловек, становясь вдвое себя длиннее и вчетверо шире, как растягивается его «духовная кожа», как переливаются ее цвета в зависимости от цвета мыслей, как строился первый Гетеанум и как разразилась Первая мировая война, когда Учитель в своих духовных исследованиях дошел до сто шестьдесят третьей страницы… Драматизм повествования все нарастал по мере подъема на новые этажи, а точнее, втягивания, углубления в недра дворца антропософской культуры, всасывания в чрево бетонного левиафана по химерно изломанным уступам лестниц с неожиданными скруглениями, нишами, расширениями под зловеще нависающими сводами, – и это было убедительнее, внушительнее, сильнее слов, которые так-сяк переводил вам знакомый швейцарец.
Были сакральные паузы – в огромном, расположенном амфитеатром зале для постановок мистерий и эвритмических танцев (ты увидишь потом этих танцовщиц в Виттене в развевающихся полупрозрачных тканях, будто дурно расцвеченных цветными карандашами, с большими босыми ступнями… – и вспомнишь медуз). От освещения зала у тебя разноются зубы – дивный весенний день снаружи будет пропущен через ряд высоких окон, имеющих каждое свой цвет: фиолетовый, ядовито-зеленый, голубой, оранжевый. В толстом стекле каждого из них, будто стеклянным аналогом жука-древоточца, прорыт будет свой рельеф, символически изображающий сцены и стадии борений Мирового Духа. На самозабвенном, улыбающемся лице экскурсовода, впавшего в тихий интеллигентный транс, что-то токующего, полуприкрыв глаза, лежали зеленые трупные пятна на одной щеке и желтый покойницкий жир, чуть тронутый румянцем лихорадки, – на другой. Лица твоих спутников будто вынуты были из картин Кирхнера, Ван Донгена, Руо. С веселым недоумением заговорщиков вы поглядывали друг на друга, осматривались кругом. От цветной чересполосицы, бегущей по спинкам кресел, болели глаза, мутило.
Выйдя из зала – все залы перед вами и после вас аккуратно отпирал и запирал на ключ экскурсовод – и поднявшись еще на этаж, вы уперлись в большое оранжевое окно, с которого взирал сам Мировой Дух – широкая плоская морда, сделанная топорной рукой, вокруг прически которой – какими школьницы обычно наделяют принцесс – вились, как парикмахеры, какие-то крылатые существа, по всему видать антропософы. Козел и еще какая-то тварь, стоящая на задних лапах, поддерживали завитки укладки. Что делалось внизу, лучше было не смотреть.
Всепонимающие глаза Мирового Духа молча указывали на запертые двустворчатые двери сакрума. За ними покоился доктор Рудольф Штайнер. Вас впустили туда. Из зала, заставленного «органической» скульптурой, витражами, макетами и иным рукоделием, крутые ступеньки вели вниз, к отвернутому входом от зала гроту, в котором находился саркофаг Учителя. Спуск был перекрыт музейной цепочкой. Отстегнув ее, вниз спустился один экскурсовод, что-то поделал у входа в грот (доложил?) и, поднявшись к вам, принялся рассказывать о многометровой алтарной скульптуре из некрашеного дерева, обращенной к входу в грот. Изготовленная по эскизу Учителя, она единственная, по счастью, уцелела при пожаре того первого деревянного Гетеанума, поскольку к тому моменту не была еще завершена и установлена. Знакомые уже сюжеты низвержения лучезарным Люцифером злобного Аримана в хтонический ад у подножия композиции перекрывались выступившей на первый план фигурой первосвященника – Духоучителя, Антропософа, – который с развевающимися волосами, шагнув чуть вперед, царапал воздух тремя когтями поднятой вверх в благословляющем жесте руки.
Пора было выходить на воздух.
То была История, гениально наглядная.
Гетеанум – свидетель.
* * *
Уже в Руре – как померещилось тебе, по примеси запаха сернистого ангидрида в воздухе, по острому чувству ускользающей рифмы – тебе показалось, что вновь всплывает антропософский «след». Исколесив всю округу, ты обнаружил-таки, не без труда, его источник и тогда только оценил и почувствовал все масштабы этого явления: богатейшие антропософские клиники, сотни и сотни вальдорфских школ по всему миру, антропософская архитектура, огромные средства, надежды в связи с оттаиванием Восточной Европы – но полноте, то же ли это было явление?
Все это оказывались довольно милые, культурные, вполне адаптированные обществом люди, самоотверженно работающие с больными детьми, пытающиеся на свой лад развивать то, что они почитают творческими способностями, терапевты, лечащие «эвритмией», и педагоги, внушающие своей пастве какое-то подобие «философской веры» для бедных, в разных концах света ощущающих свою обделенность глубинным – или высшим – смыслом.
Судя по всему, со смертью Учителя и в последовавших исторических перипетиях учение его потеряло свой глобальный, всеобъемлющий характер и стало чем-то вроде находящейся на самообеспечении прикладной дисциплины. Главное – оно растеряло свой утопический воинствующий пыл, так же как, скажем, социализм-коммунизм: шведский… германский, – а что же другое их «социал», по которому живут, не работая, миллионы людей? Многие немцы, закончившие вальдорфские школы, хотя бы знают вполне прилично русский язык. По Штайнеру ныне выращивают огурцы и делаются музыкальные инструменты. Связано ли это с какими-то общими изменениями климата планеты? Или с изначальной бедностью и усталостью доктрины? Почему все же так безблагодатен оказался и этот проект, так скудна его мысль, суконен язык и за гранью всякой одаренности находятся художнические потуги??
Уютно расположились на коленях, пригрелись ручные киски идей, мурлычут… так похожие все же на тех тигров, что терзали некогда народы и царства.
При выходе из Гетеанума вы прошли нечаянно маленькой группкой сквозь какой-то антропософский съезд – прием – парти. Музейный буфет, заставленные столы, сотни полторы собеседующих немолодых людей, в косых лучах солнца – все это выглядело в высшей степени пристойно. И только уже на выходе, почувствовав на плечах какую-то тяжесть, мешающую идти, обернувшись, ты увидел сразу несколько тянущихся из разных концов зала неподвижных, цепенящих взглядов поджарых стариков неопределенного возраста, расправивших плечи, приподнявших ноздри, – вероятно, на запах живой крови. Головы их отчетливо возвышались над продолжающей мирно гудеть и собеседовать массой.
6. Лобстер и другиеНа каждом шагу в Германии, да и в немецкой Швейцарии, слышится: «Чу-уз», – «Привет, счастливо оставаться, я пошел!» – которое твоему нетренированному уху слышится исключительно и только как английское «чи-из» – «сыр», и ты бросаешься немедленно при первой же оказии его покупать – и не только его – и пробовать, пробовать, пробовать!
Приезжие русские, говорят, большей частью индифферентны, да просто бесчувственны по отношению к открывающемуся им огромному миру вкусовых ощущений – их заботы кажутся им важнее. Вряд ли русский мир принципиально антигедонистичен. Скорее приезжает просто специфический тип все тех же разночинцев, которые так много проболтали за столом, что один из органов чувств у них в ходе исторического развития атрофировался, – язык обметало налетом идей, понятий, калорий, блокировавшим вкусовые рецепторы. Вероятно, поэтому так удивляются и оживляются обитатели Старого Света, встретив основательно подзабытый ими тип русского, интересующегося вкусом того, что ест, и спешат познакомить его со все новыми, заслуживающими, на их взгляд, внимания продуктами, яствами, вкусовыми ощущениями. Собственно, германская кухня не представляет из себя ничего выдающегося, за исключением светлого пива и ветчин, – наверное, нигде в мире не могут так испортить умопомрачительные корнишоны уксусом, замучить обычный майонез и горчицу отдушками и сластями, селедку задушить яблоками со сметаной, от чего невыносимо страдают эмигранты из Russland’a и Украины, истекая ядовитой, разрушающей желудки слюной.
Но, слава богу, четверть века уже благодаря экспансии итальянцев, турок, греков и не в последнюю очередь благодаря книгам Элизабет Дейвид накатывает на континент волна средиземноморской кухни. Не говоря уж о незримом присутствии и влиянии Великой Французской гастрономической империи, а также о предложении со всего мира того отборного, лучшего, что где бы то ни было имеется, ловится, растет… Лобстеры и устрицы, пармезан и горгонзола, семга и поджаренные гигантские креветки, осьминоги, равиоли-аль-пасте, «диалог лосося» с чем-то еще – не разобрать – и тарталеткой с «кавиаром», суп-пюре из брокколи и обжаренные цуккини, соленые артишоки, фондю с киршем и гренками и тирами-су, которое следует есть с закрытыми глазами, эспрессо и капучино, итальянское мороженое с лучшим в мире ликером Grand-marnier, марципаны, подсоленные фисташки и авокадо со вкусом талой воды – что это еще, как не нежданно свалившееся Большое Гастрономическое Приключение, напомнившее о грозной прелести мира?!
Как могут отравить русского человека итальянцы!
Отведав со своим редактором в итальянском ресторанчике равиоли с чесночно-базиликовой подливой, едва сдерживая неприличный стон, ты всем естеством – всем животом своим и спазмами пищевода – понял вдруг что-то в мотивах римского сидения Гоголя: в упорном кормлении Аксаковых собственноручно им приготовленными макаронами, предсмертном его смертельном посте, и зачем его духовник о. Матвей Константиновский наелся со дна разрытой могилы в Торжке какой-то липкой смрадной жижи, оказавшейся целительной для него, – и, конечно же, не мог не вспомнить последнего пушкинского причастия – последнее его «прости» этому миру – его гениальную моченую морошку.
…Когда в какой-то из первых дней ты приволок на виллу в Альтоне вожделенного, наполовину состоящего из филологии лобстера… омара… Гомера, – по-немецки Humer, – фрау Луиза неожиданно разволновалась, – твой поступок напомнил ей что-то от большого стиля прошлых лет, когда она была женой гешафтфюрера и отдыхала на Гавайях. Она спросила тогда тебя:
– Игорр, а как вы собираетесь его приготовить?
– Готовить? А как бы вы посоветовали, фрау Луиза? – нашелся ты.
– Вы знаете, я бы посоветовала вам приготовить его по-американски.
– Отлично, давайте приготовим его вместе, а затем съедим!
Твоей помощи в этом деле не потребовалось – достаточно было следить. Закинув лобстера на две минуты в подсоленную кипящую воду и растопив тем временем на сковородке чесночное масло с пряными травами, она вывалила лобстера на блюдо и, выдавив на него лимон, проворно накрыла круглый столик в библиотеке у огромного окна с видом на Эльбу и вечерний порт.
– А что вы будете пить с лобстером? – спросила она.
– Пить, а вот же я прихватил две бутылки отличного темного пива!
Ты искал его специально, хотя на вилле в погребах хранилось неограниченное количество светлого пива и белых и красных вин, – немецкие вина, однако, оставляют желать лучшего, редко какие из них хороши.
– Игорр, – сказала фрау Луиза, посерьезнев, – но вы не почувствуете вкуса лобстера! – И добавила решительно: – Вы знаете, у меня есть две бутылочки шампанского. Сейчас!
И поднявшись, по-девичьи легко взлетев на этаж, принесла из своей комнаты четыре небольшие бутылочки, каждая – на фужер шампанского.
– Оу, итс бьютифул! – приговаривала она, поднося ко рту очередной кусочек лобстера, сбрызнутый еще раз лимоном и обмакнутый в раскаленное чесночное масло, запивая его шампанским, раскачивая при этом головой и прикрывая глаза. – Итс найс ивнинг, – протяжно повторяла она.
Общий запас английских слов был у нас невелик.
Это действительно был «найс ивнинг», и ты просто чудом избежал опасности не почувствовать вкуса лобстера, сожрать его, словно жлоб, как грубоватого на вкус морского рака, запивая портером. Что тоже, вообще-то, может, было бы неплохо.
– Я ужасно боюсь акул, – сказала тебе в тот вечер твоя сотрапезница, когда, отказавшись от десерта и кофе, – а мало кто в Германии рискует пить кофе после двух часов дня, – ты отвалился в глубоком кресле от стола и закурил.
– У нас в стране никто не боится акул, – гордо ответил ты ей тогда.
Уместнее всего в финале этой главы было бы покаяться, поискать акрид, вспомнить – на худой конец – ту крысу с отгрызенной головой, обнаруженную накануне отъезда под самой дверью мастерской в подвале…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.