Текст книги "Насущные нужды умерших.Хроника"
Автор книги: Игорь Сахновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Глава тринадцатая
Должно быть, Роза не слишком нуждалась в повседневной памяти по себе и ей хватало сидельниковских снов, куда она входила беспрепятственно, просто так – побыть, повидаться, обнадёжить присутствием. И постепенно так раскладывались роли, будто он – рисковый десантник – всякий миг на грани подвига или бедствия, нуждается в особой страховке, а с ней-то, Розой, как раз всё в порядке. Благодаря такой оптике не столь уж зелёной оказывалась тоска полутёмных осенних утр на мокрой ледяной подушке, с голодной резью под ложечкой.
На занятиях в университете Сидельникову порой казалось, что он сходит с ума. Его попеременно одолевали страх и приступы смеха. Страшно было, например, встречаться взглядами с факультетским начальством, которое могло в любой момент заподозрить, что он не тот, за кого себя выдаёт, и вышибить двурушника на улицу, где он сможет наконец без помех опознать и выслушать себя натурального… Матери, конечно, сообщать ничего не будет – по крайней мере, до ухода в армию. Но в поисках свободной вокзальной скамейки для ночлега (ведь из общежития тоже вышибут) он вряд ли станет сожалеть о своём идиотском смехе на лекциях декана.
Декан по фамилии Кульков, ответственный за русско-советскую литературу, в целях наглядности рисовал мелом на доске лестницу писательских дарований, похожую на спортивный пьедестал почёта. Высшую, чемпионскую ступеньку там занимал Горький, а в самом низу пресмыкался Бунин, недописанный, поскольку на него не хватило мела.
Кулькова сильно беспокоил поэт Блок.
– Вы понимаете, – говорил он пылко, – вот эти вот стихи-то о Прекрасной Даме, они же сочинялися только в период времени до свадьбы! А когда Алексан Саныч и Любовь Дмитриевна уже, так сказать… – Кульков искал слово поточнее, медленно сближая указательные пальцы, – уже, так сказать, присовокупилися, вот тут он, сами понимаете, и перестал…
Сидельников прятался носом в ладонь и, рискуя задохнуться, чихал и кашлял одновременно. Он оглядывался на сокурсников – все слушали с должным неравнодушием, никто не смеялся.
В портфеле у Сидельникова лежал «Архипелаг ГУЛАГ» – у кого-то позаимствованная бледная ксерокопия. Можно было не сомневаться, что, если бы этот вопиющий факт дошёл до Кулькова, Сидельникову пришлось бы опознавать и выслушивать себя уже не на улицах, а в соответствующих кабинетах. (Кто бы мог предвидеть безумные времена, когда декан Кульков распахнёт свои пылкие полномочия и на антисоветскую литературу, написав целую монографию о Солженицыне, которую, впрочем, неблагодарные современники почти не заметят…)
Сидельникова стали узнавать на переговорном пункте, куда он первое время ходил чуть ли не каждый вечер звонить Лоре. Даже не ходил – он бегал туда, как раненый новобранец в травмпункт на перевязку. Предварительно всякий раз в ход шли сложные математические операции по вычислению некой дроби, где хрупкий числитель – карманная наличность – рассыпался прямо на глазах, а знаменатель распухал, вбирая в себя условные беляши, на которые, так или иначе, ещё придётся потратиться, и телефонные минуты, которых Сидельникову всегда было мало. «Алло! – кричал он, дорвавшись до её голоса. – Это я!» Но Лора отвечала сдержанно. Настолько холодно и сдержанно, что с трудом выгаданные минутные отрезки некуда было девать, равно как и его радость. Уже через полминуты оказывалось, что говорить как бы и не о чем. И Сидельников плёлся назад в общежитие, ненавидя телефонную связь как таковую, Капусту, наверняка мешающую Лоре говорить по-человечески, а главное – собственную телячью радость. «Заткнись! Умри!» – твердил он кому-то внутри себя, кому-то желторотому, угнездившемуся в солнечном сплетении. Предстояло привыкнуть к тому, что однажды подаренное любовью навсегда может быть с лёгкостью отнято без объяснения причин.
Общежитие населяли провинциалы. В глазах своих провинциальных родственников, друзей и знакомых они выглядели везунами, совершившими смелый рывок в настоящую большую жизнь, вроде той, что показывают по телевидению. Настоящая жизнь в общежитии начиналась поздними вечерами, ближе к ночи, когда уже не работала ни одна торговая точка, а всем хотелось есть, пить, курить и общаться. По узким коридорам пяти этажей, словно по сельским улицам, прогуливались в шлёпанцах, цветастых халатах, тренировочных штанах. Самые безбытные заглядывали в комнаты к более запасливым и как можно непринуждённей выпрашивали чего-нибудь пожевать или покурить. Те, кто кучковался вокруг закопчённого чайника или бутылки, вызывали зависть. Обращали на себя внимание совсем уж неприкаянные общежитские сироты – эти не смешивались ни с одной компанией, но были рады прислониться к любому застолью. В указанном смысле обшарпанная штраусенковская комната представляла собой Эльдорадо – здесь выпивали пять-шесть вечеров в неделю. Штраусенко заметно гордился тем, что к нему едут и едут приятели со всех концов города. Но, по наблюдениям Сидельникова, штраусенковские гости лишь использовали эту жилплощадь в качестве посадочного места для распития добытых жидкостей, а присутствие хозяина вынужденно терпели, как убогую закуску типа чёрствого плавленого сырка.
Среди общежитских сирот особо выделялась беззубая Надя, которая, конечно, никакой сиротой себя не числила, а наоборот, беззастенчиво блистала внешностью итальянской кинозвезды и соответствующими нарядами – то длиннющими, до пола, то чересчур короткими, но непременно облегающими, с блёстками и полуголой грудью. Неполнота и разнокалиберность передних зубов Надиной красоте не вредили. Однако от неё обычно шарахались и держались подальше, как от заразной или неблагонадёжной, возможно, потому, что Надю по загадочным причинам исключили с четвёртого курса и она обитала в общежитии нелегально, на птичьих правах.
Сидельникову Надя, прикуривая, сказала малопонятную лестную фразу:
– Вы мне, наверно, понравитесь. Какой-то немного прустовский.
Он смутился и нечаянно уткнулся взглядом в её ноги, напоминающие о породистых лошадях. Рядом с Надей казалось, что находишься за кулисами цирка или в гримуборной балерины.
Обычно она являлась в штраусенковское Эльдорадо на исходе первой бутылки и небрежно допивала остаток, если бутылка была только одна. Если несколько – сперва отказывалась пить, потом соглашалась и в любом случае пила мало, но досиживала до конца. Исходя из этого Штраусенко за глаза называл её халявщицей, а в присутствии гостей обращался как с надоевшей любовницей, видимо, уверенный, что так оно и будет со временем, – куда она денется, раз приходит почти каждый вечер и сидит? Надя сносила такое обращение с удивительной кротостью, то есть как бы не замечала.
После разговора о девках и сутенёрах Штраусенко перестал приглашать Сидельникова за стол. Отлучённый от пиршеств был этому только рад, потому что устал засыпать с пьяной головой. Теперь, невзирая на застолья, он лежал на своей койке, поверх одеяла, и читал книжки. Когда сосед заступал на вахту, Сидельников пользовался незанятым столом. В такие вечера беззубая Надя заходила тоже, минут на пять – перекурить и задать пару нескромных вопросов. К примеру, она возникала на пороге в огромном ореоле блестящих чёрных локонов (хотя накануне волосы были гладкими, цвета каштана), вздымала всю эту роскошь обеими руками над собой и спрашивала:
– Как вам мой новый образ?
– Очень, – отвечал Сидельников исчерпывающе.
Сейчас она была похожа на герцогиню Альбу из недавно виденного фильма «Гойя». С поднятием рук обнажались подмышки – неправдоподобно гладкая белизна.
– А что лучше всего? – уточняла Надя.
– Подмышки, – признавался Сидельников.
– Напрасно вы так индифферентны, молодой человек, – укоряла Надя, прежде чем уйти.
– Ладно, я исправлюсь, – глухо бормотал он.
Глава четырнадцатая
Эту пару, с трудом вошедшую в трамвай, выделяла среди пассажиров старательная отгороженность от всех – как будто им пришлось вынести из своего закутка кусочек запертого пространства и перемещать его, словно тайную колыбельку, сквозь уличные и трамвайные толпы, храня от столкновений. Примерно так же везут в людном общественном транспорте хрусткий дорогой букет или сломанную руку – так они предпочитали себя везти. На самом же деле они топорщились, торчали, задевая всё и вся.
Двое, мальчик и старуха, протиснулись к свободному сиденью – он сразу сел, она встала рядом. Мальчику было лет шесть или семь. Бессмысленно полуоткрытый рот, сплющенная переносица, красноватые складки возле поросячьих глазок – хватало беглого взгляда, чтобы узнать так называемого дауна. Старуха, похожая на высохшую травину, тянула к его лицу платок, пытаясь что-то вытереть. Но мальчик, отмахиваясь, звучно бил её по руке пухлой недоразвитой пятерней. Он вообще держался как наследный принц: вокруг суматошились подданные со своими низменными нуждами – торопливо набивались в вагон, таща какие-то сумки, забрызганные осенней грязью; а ему ничего не оставалось – лишь скорбно взирать на доставшуюся державу, далёкую от совершенства.
Сидельников, зажатый в толпе, неотрывно смотрел на даунёнка и поражался – в его поросячьем личике и впрямь читалось почти королевское величие, даже спесь. И вдруг до Сидельникова дошло самоочевидное: настоящее и будущее этого мальчика, его защита, его страна и все его подданные – всё сосредоточено в одной тощей согнутой старухе, еле стоящей на ногах.
Сойдя на незнакомой остановке, Сидельников добрёл до куста на обочине и остановился. Он забыл, куда ехал, его трясло. Сейчас ему нужна была только Роза – окружающий мир состоял из её отсутствия. Запрещённое желторотое существо исступлённо колотилось в зарослях солнечного сплетения, заставляя всё тело дрожать. И по этим, как ему казалось, отвратительно стыдным признакам он понял, что плачет. Не проронив ни намёка на слезу возле её гроба и могилы, – здесь, в чужом городе, он наконец оплакивал Розу, так и не дожившую до его любви.
Роза, кажется, не обратила внимания на происшедшее. Она продолжала посещать его сны, но говорила с ним так же мало, как и при жизни. А возможно, к утру её слова просто забывались. За три недели Сидельников припомнил одну фразу, которую она повторила дважды, – что лучше бы ему переселиться в другую комнату. Но он успел привыкнуть к двухместной конурке и соболезновал тем, кто живёт вшестером.
Гости с бутылками набегали то чаще, то реже. Пронзительный аромат Надиных духов почти не выветривался из Эльдорадо. Однажды в отсутствие Штраусенко, когда Сидельников только что стёр липкие пятна со стола и разложил конспекты по английскому, Надя предстала перед ним коротко стриженной блондинкой в чём-то вроде скользкой ночной рубашки.
– Геннадий на вахте? Это хорошо.
Она вдруг повернула ключ в двери и расслабленной походкой манекенщицы подошла к Сидельникову. На него пахнуло пудрой, вином и сладковатым потом. Пока он тупо соотносил права зрителя с обязанностями джентльмена, аттракцион успел начаться.
Так и не вставший со стула пребывал в идиотическом сомнении – можно ли ему смотреть, как Надя, разувшись, нетерпеливым извилистым движением задирает повыше тесный чёрный шёлк, высвобождая из-под него голые бёдра, разводит ноги в балетно-цирковой растяжке и, не отрывая широко расставленных ступней от пола, натягивает себя, как влажную перчатку, на горячего истукана, которого она минутой раньше извлекла на свет и по-быстрому сердито обласкала.
Сидельников мысленно сравнил себя со спортивным снарядом, пригодившимся для захватывающего гимнастического упражнения. Никто из них не произнёс ни слова. Сцену озвучивали только ритмичное дыхание гимнастки и звонкое чмоканье соприкасающихся тел.
Стук в дверь здесь был явно излишним. Но стучали по-хозяйски громко – стало быть, возвратился Штраусенко. Действующие лица сделали вид, что временно оглохли. Вахтёр ещё немного потарабанил, в сердцах крикнул: «Твою мать!…» – и куда-то убрался. Через минуту ушла Надя, сказав на прощанье:
– Вы не поверите, но вы мне уже понравились.
Сидельников не знал, куда девать себя – мокрого и торчащего. Бочком, как диверсант, он прокрался по коридору в душевую и встал под воду. Состояние было одновременно вкусным и тошнотворным.
… На следующий вечер Штраусенко принимал очередных гостей. К половине первого ночи диспозиция была такая. Возле стола – хозяин, вдохновлённый портвейном, Надя с недопитым стаканом, один гость, блаженно сползающий со стула в никуда, и второй – с байроническою думой и бородавкой на челе. На койке – Сидельников с только что купленной книжкой стихов.
Разговор происходил следующий.
Штраусенко (игриво):
– Надька, тебе денег надо?
Надя (глядя в стакан):
– Надо.
– А ты б Серёге за сколько дала?
Серёга, ненадолго переставая сползать:
– Сколько-сколько?
Надя (Сидельникову):
– Вы, кажется, стихи читаете?
Байрон с бородавкой (мрачно):
– Ну ты динамистка!
– А какие стихи – не секрет?
– Да так…
Стихи были такие, что принуждали выпрямить дыхание либо вообще не дышать:
«В ней девственность как будто возродилась и прежний страх. Был пол её закрыт, как закрываются цветы под вечер, а руки так забыли обрученье, что даже бога лёгкого касанье – едва заметное прикосновенье – ей, словно вольность, причиняло боль».
– Прочтите, пожалуйста, – только мне.
Штраусенко (театрально):
– «Многим ты садилась на колени…»
Надя:
– Ну несколько строчек!
Сидельников (нехотя, монотонно):
– «Она теперь была уже не той…»
Штраусенко:
– Я поэт, зовусь Незнайка!
– «… не ароматным островком на ложе, не собственностью мужа своего…»
– Короче, Склифосовский!…
– Штраус, – попросила Надя, – рот закрой.
– Чё ты мне рот затыкаешь! Ходит тут каждый день, пьёт на халяву да ещё умную рожу корчит…
Надя осторожно поставила стакан.
– А ты что, на свои деньги пьёшь? – спросил Сидельников.
– Вот сука! – мрачно заметил Байрон, непонятно о ком.
– Халявщица. Вкалывать вон иди. Лишних зубов много осталось – сейчас пересчитаем.
– Ты, что ли, считать будешь? – спросил Сидельников.
– Ну и сука! – повторил Байрон и невзначай шлёпнул вахтёра по лицу. Тот не обратил внимания.
– У меня с такими шлюхами делов на два счёта. Раз – и на матрас!
– Гляди-ка, дрессированный баран – до двух считать умеет, – проговорил Сидельников, задыхаясь от внезапной злости.
– Пойдём выйдем? – не очень решительно предложил Штраусенко.
Но Сидельников уже встал с койки и обувался. Ему никогда ещё так сильно не хотелось драться. «Пусть, пусть он только начнёт первым – я его не пожалею».
Они остановились выжидающе в слепой кишке пустующего ночного коридора. Уловка вахтёра была простой донельзя. Помедлив, он бросил дураковатый взгляд поверх сидельниковского плеча, Сидельников оглянулся – и в ту же секунду получил беспощадный удар по носовому хрящу, сопровождаемый тонким звоном, вроде сломанной льдинки, и горячим кровяным духом. Совершенно ослепший, он всадил кулаки несколько раз то в изменнический воздух, то в щетинистую невидимую морду, а потом, услышав топот убегающего Штраусенко, сел на пол коленями врозь, наклоняя голову, чтобы не мешать выливаться красному солёному ручью.
Глава пятнадцатая
Лейтенанта милиции, прилипшего к Сидельникову в приёмном покое Первой городской больницы, интересовало только одно: кто из участников драки был пьян, кто – нет. Привезённый на «скорой» отвечал неохотно, а к концу допроса попытался использовать «товарища майора» в качестве зеркала, чтобы узнать точное местонахождение сломанного носа.
– Конкретно под вашим левым глазом, – ответил повышенный в звании.
Всю оставшуюся ночь Сидельникова гоняли с первого этажа на четвёртый («Идите на рентген»), с четвёртого на первый («Ожидайте внизу») и снова на четвёртый («Принесите снимок»). Сперва снимок не удался, потом удался, но потеряли какую-то важную карточку, и так далее.
При очередном восхождении, где-то между первым и четвёртым этажами, Сидельников прикорнул виском к холодным деревянным перилам и попробовал уснуть. Но тут из мрака прилетела девушка в белом и закричала: «Что вы ходите, больной! Вам вообще нельзя ходить!» Его свалили на каталку и повезли в операционную. Последнее, что он запомнил из той ночи, – доверительный разговор с хирургом, задавшим странный вопрос:
– Ну что, руки связывать будем?
– Зачем?
– Будет сильно больно, а наркоза не будет.
– А так – для чего?
– Чтобы нос прямой был.
– Не надо связывать.
… Его положили в коридоре, на проходе, где через шесть часов он проснулся оттого, что повязка на лице насквозь пропиталась кровью. В ближайшие полдня ему предстояло ходить по пятам за медсестрой и смиренно выпрашивать свежий бинт, чтобы наконец сменить окровавленный намордник на чистый. Он как бы осваивал роль Чудища из «Аленького цветочка», домогающегося пугливой Красавицы. «Не видите – я занята!» – восклицала девица, убегая прочь от его звериного уродства.
Вечером в больницу неожиданно пришёл Беслан, сын прокурора.
– Штраус предлагает тебе деньги. Четыреста рублей.
– За что?
– Он боится, ты его посадишь. У нас, например, в горах…
– Да пошёл он знаешь куда!…
На другой день предлагаемая сумма выросла до полтысячи.
Глаза Беслана сияли:
– Ты представь, да – пятьсот рублей сразу!
Сидельников попробовал нецензурно выругаться, но запнулся – забыл порядок слов, принятый в таких случаях.
– Что ему передать? Сколько хочешь?
– Пусть ищет мне место в другой комнате, я с ним жить не буду.
Он написал коротенькое письмо матери, потратив на него целый час («У меня всё хорошо, учусь, не болею…»), а затем часа два лежал, пялясь в потолок, изукрашенный лепниной, усматривая подозрительную связь между грозными потолочными излишествами и неправильностью своей жизни. То, что на каком-то отрезке она искривилась в ошибочную сторону, Сидельникову было очевидно, однако ему никак не удавалось нащупать след самой погрешности…
Отлежавшись, он принялся исследовать больницу, где ему предстояло коротать не одну неделю. Всё в ней подавляло огромностью и неуютом – лестничные марши, коридоры, закоулки, пыльные растения в кадках, оконные проёмы и сквозняки. Люди здесь не жили, а мучительно пережидали прогал во времени, словно в тюрьме или на вокзале, который мог стать и конечным пунктом. Все ждали «обходов», «посещений» и «передач» – самые волнующие слова. Взопревшие посетители грудились в загончике на первом этаже в позах провожающих-встречающих, держа наготове мешочки, банки, сетки, чтобы в удобный момент впихнуть их случайному курьеру из числа отъезжающих, которые шныряли где попало в пижамах и шлёпанцах на босу ногу («Мужчина, вы с какого этажа? Будьте добры…»).
Сидельникова не посещал никто. Но он систематически спускался к загончику и вглядывался в лица толпящихся, притворяясь, что кого-то ищет, а уходил со свёртками в роли курьера.
Огромность больницы частично скрадывалась уймой перегородок, предназначенных для сокрытия неких неприглядных смыслов. Из-за дверей, ширм, простынок, из-под халатов и бинтов, нарушая стерильность приличий, на правах улик выглядывали фрагменты бледной наготы и кровяные сгустки, вырывались спёртые запахи и стоны. Красно-чёрный шматок ваты, кем-то брошенный в углу ванной комнаты, низводил строгую многозначительность больничной религии до простейших составляющих.
Как-то перед ужином Сидельников разведал на первом этаже узкий проход в нише под лестницей, которого раньше не замечал. За неприметной дверью начинался низкий мрачноватый коридорчик, обшитый досками. В наклоне деревянного пола угадывался равномерный спуск. Сидельников прошёл не менее сорока метров – подземный ход всё длился. После ещё полутора сотен неуверенных шагов он вдруг сообразил, что находится уже очень далеко от больницы, и попробовал осмотреть себя посторонними глазами: несвежий бинт вместо лица, арестантская пижама, драные казённые тапки – беглый каторжник, готовый ко всему.
Подземный коридор внезапно закончился грязной, с потёками, тупиковой стеной, которую Сидельников узрел метров за десять. Слева от стены виднелся тёмный дверной проём. Несмотря на боязливую вкрадчивость последних двадцати шагов, он чуть не споткнулся о босую женскую ступню. Прямо у его ног на полу лежала распластанная в откровенной позе молодая женщина, совершенно голая, с кровавой дырой в низу живота. Сидельников отпрянул, с трудом перевёл дыхание и снова заглянул за косяк. Мёртвое тело казалось томным и тёплым, словно только что из постели. В глубине комнаты, похожей на чулан, лежал ещё один труп – девочки-подростка, – скелетик, обтянутый сиреневатой гусиной кожей.
Обратно он почти бежал, боясь повстречать кого-нибудь живого. Посетители всё так же толклись в загончике, не подозревая ни о чём. В столовой гремели посудой и вяло доедали водянистую кашу. И поразительней всего была одновременность наблюдаемых процессов: вот ЭТИ сидят здесь, ТЕ – лежат там. Больничный замок чинно высился над своим трупным подземельем, опираясь на него как на единственно возможный, законный фундамент.
Ночь приползала еле-еле, одолевая бесконечный отрезок между ужином, не более аппетитным, чем принятие разносимых лекарств, и коллективным замиранием в обязательной спячке – в неё впадали, как по команде, сразу вслед за централизованным выключением белого света в палатах и коридорах. Но жёлтая лампа с абажуром, зажигаемая на столе дежурной сестры, оставляла чахлую надежду на то, что где-то ещё может теплиться частная жизнь. Утро пригоняли насильственно – ровно в шесть врубали свет везде, где только можно, и радио – с гимном страны. Сидельников, уснувший лишь за полтора часа до гимна, втягивал голову под одеяло и прилагал нечеловеческие мыслительные усилия, чтобы как-то примерить всё то, что «сплотила навеки великая Русь», к собственной судьбе, которая смотрелась по утрам особенно громоздко и нелепо.
Соседки по коридору приносили отовсюду горячие новости и всласть их обгладывали. У главврачихи брат сам по себе уехал в Израиль, предатель, её теперь могут снять. Вчера ночью привезли пенсионерку пожилую с разбитой головой, муж стал ходить к бабе, своей начальнице, она узнала, позвонила куда надо, он её чем-то ударил, а сам «скорую» вызывать боялся, потом привезли сюда, а она уже не дышит нисколько, вот так вот.
Поколебавшись, Сидельников решил от нечего делать спуститься в подземный ход ещё раз. Чувство опасности сохранилось, но потускнело. Пенсионерка с разбитой головой, монументально толстая, с ярким маникюром, лежала едва ли не в обнимку с тощим волосатым типом, татуированным снизу доверху. Женщины, виденной в прошлый раз, уже не было. Девочка с гусиной кожей так и валялась, никому не нужная.
На обратном пути он силился реконструировать трагедию пенсионерки по фрагментам: будущая жертва, величественная, как памятник семейной верности, вдевает лакированный ноготь в телефонный диск, тогда как, предположительно, на кухне дожидается своего часа тяжёлый тупой предмет, а посторонний мохнатый уголовник с цигаркой в зубах где-то уже дохаживает последние сутки, прежде чем разлечься, по недосмотру санитаров, в посмертной нечестивой близости к благородному телу.
… В больнице почти не было возможностей для уединения, поэтому Сидельников неожиданно полюбил дневной сон, куда он уходил как на свободную территорию, не замусоренную лишними словами и взглядами. У него даже сочинилась теория о том, зачем вообще человеку надобно спать, – как минимум затем, чтобы регулярно оставаться наедине с самим собой, выслушивать и накапливать себя. Без этого он может быть просто растащен на куски будничными впечатлениями и разговорами.
– К вам пришли. Какая-то артистка… – В глазах медсестры впервые просвечивало любопытство.
Отыскать артистку в многолюдном коридоре было легко. Надя прохаживалась как на подиуме, демонстрируя свои несравненные ноги, короткое самодельное манто и вопиющий макияж. Её сразу привела в восторг сидельниковская бинтовая маска.
– О! Мистер Икс! – вскричала Надя, привлекая всеобщее внимание. – «Устал я греться у чужого огня!…» А где здесь можно покурить?
Ни одного легального места для курения, кроме мужского туалета, Сидельников не знал, поэтому рискнул сводить гостью в подземелье, но мертвецкую не показывать. Таинственная полутьма тут же вдохновила Надю на решительные акции, как то: поцелуй в шею, показ ажурного белья, вольная борьба с больничной пижамой. Попутно было сообщено, что для Сидельникова уже нашлось новое койко-место; что ему и Штраусенко присланы повестки из милиции; что у герцогини Альбы имеются не только подмышки, будьте справедливы; что она им восхищена и соскучилась; что теперь она живёт в квартире уехавшей подруги, в связи с чем приходите в гости, вот адрес.
После визита Нади соседки по коридору стали поглядывать на Сидельникова со значением. Он лежал безучастный среди шумного дня под одеялом и повторял про себя, как маленький: «Хочу домой», – осознавая с постепенным ужасом, что никакого дома у него нет в помине, а если что-то и было похожее на дом – это комната Розы в коммуналке на улице Шкирятова.
Уже начинался ноябрь. Пора было выбираться из больничного замка, откуда его не спешили выпускать. Врач при обходах рассеянно глядел по сторонам и повторял «рановато», не называя даже приблизительного срока выписки. Сидельников, запасясь уважительной причиной, подкараулил врача возле кабинета:
– Мне нельзя долго здесь лежать. Я пропускаю занятия.
Врач помолчал и вдруг поставил условие:
– Поможете нам – тогда выпишу. У нас ведь скоро праздник…
– Какой праздник?
– Что значит «какой»! Октябрьской революции. Надо сделать стенгазету. Рисовать умеете? В ординаторской возьмёте гуашь и ватман.
Вся трудность заключалась в придумывании заглавия газеты, которое врач хотел видеть и революционным, и одновременно медицинским.
– Длинного не надо, – уточнил он. – Чтобы коротко, но торжественно.
Творческий процесс потребовал целых полутора суток, в течение которых Сидельников перебрал сорок вариантов. Пафос революционной борьбы явно противоречил заботам о сбережении здоровья, в то время как медицинская практика совершенно не нуждалась в победоносных красных знамёнах.
Наконец под утро пятого ноября, перед самым гимном, Сидельникова осенило – и, как только включили общий свет, он рванул в ординаторскую. Полузасохшая гуашь имела клюквенный цвет. Пыльный ватман не слушался и стремился вернуть себе форму трубы. Однако уже после завтрака на доброй трети от ширины распятого листа красовалась находка – могучее жирное слово «ПОЗЫВ». К сожалению или к счастью, на сидельниковское творчество попросту не обратили внимания либо расценили как должное, так что на следующий день редактор «Позыва» был беспрепятственно отпущен на все четыре стороны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.