Электронная библиотека » Ирина Муравьева » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Веселые ребята"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 09:50


Автор книги: Ирина Муравьева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

За дверью воцарилась тишина, и сквозь звон в ушах Нина Львовна услышала, как дышит Соколова.

– Я сейчас милицию вызову! – поклялась Нина Львовна в замочную скважину. – Соколова!

Английский бас застонал, наверное от отчаяния, и тут же Соколова громко сказала по-русски:

– Уходите. Я сама приду.

– Ну уж нет! – задохнулась Нина Львовна. – Ну уж этого ты не дождешься!

Англичанин перестал стонать и что-то произнес, обращаясь, очевидно, к Нине Львовне.

– Что он говорит? – рассвирепела Нина Львовна. – Прекратите это безобразие! Чтобы ты сию минуту мне вышла! Проститутка!

– Он говорит, что, если вы не уйдете, он позвонит в английское посольство, – сказала Соколова. – Потому что вы не имеете права ломиться в его комнату.

Красная ковровая дорожка поплыла под ногами Нины Львовны. Это... что же это такое... Это уж просто несусветное что-то. Это же надо действительно милицию вызывать...

Опять он басит, этот рыжий.

– Соколова! – прошипела Нина Львовна. – Ты хоть понимаешь, с чем ты играешь?

– Я не выйду, – судорожно, горлом, полным слез и муки, повторила Соколова. – Если вы не уйдете. И он позвонит в свое посольство. Это точно.

– Ну-у-у всё... – выдохнула Нина Львовна, – я сейчас уйду. Я, конечно, уйду, чтобы не доводить школу до позора перед иностранцами, но я тебе не завидую, Соколова. Ты понимаешь, как я тебе не завидую...

Она отступила от двери, но никуда, разумеется, не ушла, а быстро проскользнула на место дежурной и уселась за ее столиком, завесившись газетой. Дверь отворилась, и они вышли. Рыжие, высокие, похожие друг на друга, как брат с сестрой. С пылающими лицами и горящими глазами. Держась за руки. Они вышли и сделали первый шаг, как будто идут на смерть. На героическую какую-то гибель. Так могли идти на виселицу только брат и сестра Космодемьянские. Зоя и Шура. Но те знали, за что они идут на виселицу. За Родину они идут. А эти? Они прошагали мимо, как слепые, не взглянув на Нину Львовну, закрытую газетой. Вызвали лифт, и, пока ждали его, англичанин притянул к себе Соколову и покрыл все ее распухшее, зареванное лицо поцелуями. Опять! И так, целуясь, повиснув друг на друге, они и скрылись в ярко освещенной кабинке. И кабинка тут же ухнула вниз, словно провалилась в преисподнюю.

Лена Аленина, с которой долго прощались за руку двое толстяков, Сэм и Мэт, повернула голову к тому месту, где только что стоял Питер, и увидела, что Питера нет. Она растерялась, обежала глазами всех в зале, но его не было. Сердце Алениной, отдохнувшее от боли за последние два часа, тут же снова и привычно наполнилось ею, как кувшин, подставленный под быструю струю воды. Она опустила голову, вышла из зала и побрела в раздевалку. Он стоял возле зеркала, держа в руках огромный черный зонт, куртку и резиновые сапоги. Аленина проглотила ком, застрявший в глубине горла, но на месте этого кома тут же появился другой, который стучал, как молоток, и щипал все внутри. Проглотить его Аленина не смогла и от этого не смогла ни поблагодарить Питера, ни даже взять из его рук свои носильные вещи.

– Listen, – грустно и просто, как совсем взрослый человек, сказал молодой английский школьник Питер, – let’s go outside.

И нежно, как младенцев, прижимая к себе аленинскую куртку, зонт и сапоги, вышел на улицу. Дождь уже кончился, сильно пахло только что слетевшей листвой, и слышно было, как встревоженно переговариваются вспомнившие о зиме и снеге птицы.

– I will write you a letter, – сказал Питер.

– Письмо? – переспросила больная девочка Аленина, все пытаясь проглотить этот горький, совсем уже разбухший внутри горла ком.

– I will never forget you, – сказал Питер. – And you? Will you forget me?

– Нет, – сипло сказала Аленина.

– I will come back and marry you, – сказал он. – I promise.

А потом наступила вечная разлука. Она подплыла прямо к подъезду гостиницы «Юность» в виде все того же интуристского автобуса, который безо всякой жалости осветил всех разлучающихся своими беспощадными фарами.

– Девочки, девочки! – хлопала в натертые ладошки Людмила Евгеньевна. – Все в автобус, девочки! Мы поедем на автобусе прямо к нашей школе! Быстренько, девочки-и-и!


В самом конце октября на Москву обрушился снег. Стеллочка как раз вернулась из Гаваны, где было очень тепло. Однако вся в целом поездка оставила безотрадное впечатление. Любимый человек стал явно отдаляться от Стеллочки, и не потому, что разлюбил – скребся к ней в номер после полуночи, скребся! – но если бы хоть что-нибудь, кроме этого! Кроме этой «проклятой», как, раздувая ноздри, говорила себе Стеллочка, «физической любви»! Сейчас, когда она убедилась в том, что среди шлюх гинеколога Чернецкого, на которых она предпочитала не обращать внимания, нашлась такая, которая не моргнув глазом залезла в семейную постель, и он, отец Стеллочкиного единственного ребенка, вместо того чтобы упасть на колени и лоб расшибить о паркетный пол, заявил, что любит эту шлюху, – сейчас, когда такой кошмар произошел среди бела дня, вернее ночи, Стеллочка почувствовала, как прежняя уверенность покинула ее и следов не оставила. Все нужно менять. Тот, который ее любит, которого она любит, – вот он и должен быть единственным мужем, то есть опорой, поддержкой и источником. А не только «бе-са-ме, бе-са-ме мучо-о»! Кто угодно может красивую, молодую, прелестную женщину «бе-са-ме»! А нужна еще квартира, носильные и другие вещи, репетиторы для ребенка – Натальи Чернецкой, которую через два года придется готовить в институт! Нужны, наконец, деньги на старость! Да! На врачей-частников! А не на «бе-са-ме»! И хватит трястись над почечницей Тамарой! Хватит! С Тамарой – развод, со Стеллочкой – свадьба! И ничего страшного! Сейчас не те времена, чтобы за такую ерунду из партии выгоняли! Пойдет куда надо, покается, и всё в порядке! Вот Портукалов Вячеслав, в Бонне сидит, не ему чета! И что? И ничего! Третью жену меняет!

С такими окрепшими и бодрыми ощущениями Стеллочка улетела в Гавану в самом конце сентября. Через несколько дней в ту же Гавану прилетел «сослуживец».

И опять гостиница, пальмовая лохматая ветка, повисшая в окне через черное небо, блеск океанской волны, лилово лоснящейся от звезд, каждая из которых величиной с голову московского школьника, и запах свежей рыбы, и...

– Спишь, золотце мое?

– Нет.

– Ждешь, золотце мое?

– Жду.

– Ну, тогда я потопал.

– Бе-са-ме... Топай, топай!

Через час Стеллочка приступила к разговору.

– Ты любишь меня?

– А як же?

Нет, это не ответ. По нынешним временам, когда эта кудрявая паршивая овца уже в родную Стеллочкину кровать забралась!

– Боб, я спрашиваю: ты любишь меня?

Левый глаз округлил на подушке, как сова.

– По-своему, детка, по-своему...

– Что это значит? Что такое «по-своему»?

– Ну, нам же хорошо вместе... Разве этого мало?

Главное, не уступить ему, не потерять нить разговора.

– Мне – мало.

Отвернулся, бритую щеку задергало раздражением.

– Тебе что, обязательно выяснять отношения? Особенно сейчас, когда уже два часа ночи?

– А когда же? У тебя ведь другого времени нет!

– Хорошо, давай. Но мы сейчас наговорим друг другу неприятностей, я разозлюсь...

Ах, ты меня запугивать собираешься? Разозлится он! Злись на свою, на эту, как ее... А на меня нечего! Вслух, конечно, ничего такого не произнесла. Сглотнула слезы.

– Милый! – обвила его загоревшими руками. – Милый! Ну почему ты не хочешь ничего менять?

«Сослуживец» подскочил на одеяле.

– Ты с ума сошла! Что – менять? Разводиться?

Стеллочка так широко раздула ноздри, что еще немного, и лопнут со звоном.

– А почему нет? Почему Портукалову можно?

– При чем здесь Портукалов?

– При том, что Портукалов полюбил и развелся!

– Ну, значит, Портукалов на это способен!

– А ты?

– Я не Портукалов.

– Ну еще бы! Портукалов в Бонне сидит!

Вскочил, натянул брюки. Молния взвизгнула. Ни слова не говоря, пошел к двери.

– Я пошутила.

Остановился, не оборачиваясь.

– В следующий раз думай, когда шутишь.

Ушел, дверь прикрыл плотно. Стеллочка острыми белыми зубами ухватила за угол гаванскую простыню. О-о-осподи-и-и! Как сказала бы Марь Иванна. А что делать? Да, что делать? А ведь пять минут назад задыхался! Кричал! Да, кричал и задыхался! Чуть не умер! И пожалуйста: «Я не Портукалов». Да ты Портукалову в подметки не годишься! У Портукалова третья жена в Бонн приехала!

Назавтра помирились. К завтраку сошла в розовом брючном костюме, вырез пиджака надушила французскими духами. Стоит «янеПортукалов» под пальмой. Ждет, пока подадут машину. Прошла близко, задела коленом. Весь день до вечера была неотразима. Сдался. Собрал губы бутоном. Опять бе-са-ме, опять! Опять бе-са-ме му-у-учо-о!

Все просто, проще пареной репы. Что касается «физической любви» – это пожалуйста. Если в командировке, на свободе. Но разводиться, жениться, печать в паспорте и слезы почечницы Тамары – ни за что. И не зли меня. Пустыми, ни к чему не приводящими разговорами.


В пятницу отец Валентин отпевал Ольгу Таврилову. Это была непростая, грустная смерть. Ах, какая баба ушла! Красавица. Вся жизнь как на ладони. Отец Валентин ее давно – в девочках еще – зорким своим, блистающим взглядом заметил. Статная, волосы длинные, светлые. Вся сияла. Радостная была девка, работящая. Полюбила этого Мишку, механика. Ну, полюбила. Свадьбу сыграть не успели, Мишку забрали в армию. Служил во флоте, письма писал. Ольга была ему верна, ни с кем не гуляла. Откуда такие женщины берутся? Чистопородные, как их про себя отец Валентин называл. Вроде Катерины Константиновны, дворянской нашей косточки. И тут письмо: Мишка на своем корабле подорвался, лежит в госпитале, весь обожженный. То ли выживет, то ли нет. Сестра сообщила, единственная Мишкина родственница. Ольга в один день собралась и поехала. Прямо туда в госпиталь, где Мишка под кровавыми бинтами задыхался.

Там ей главврач говорит:

– Ты ему, девочка, кто?

А она возьми да ляпни:

– Жена.

Ну что главврач? Он паспорта не проверяет.

– Пойдем, – говорит, – крепись, девочка.

Привел ее прямо в процедурную, где Мишке как раз перевязку делали.

– Михаил, – говорит, – радуйся! Жена к тебе приехала!

Она посмотрела: нету никакого Михаила. Сидит на белом топчане зажмурившийся скелет. Кожа да кости. А вместо лица – месиво, из которого нахмуренная медсестра щипчиками черную корочку, как кусочки приставшей земли, вынимает. Достанет кусочек, подцепит щипчиками – и в железную миску. Потом это место куском мокрой ваты протрет и опять – щипчиками...

– Ну, – говорит главврач, – гляди сюда, морячок!

Мишка открыл то, что раньше глазами было. Левый – щель окровавленная, правый наружу выкачен, без ресниц, без бровей. Увидел ее и затрясся.

– Уезжай, зачем приехала?

Тут она себе смертный приговор и подписала.

– Что ты, – говорит, – куда мне уезжать? Ты чего жену гонишь?

Через два месяца он из больницы вышел, приехал в деревню, сыграли свадьбу. Смотреть на них мука была, а не то что свадьбу играть! Гости сидели за столом как прибитые, никто даже «горько» не крикнул.

«За смерть за свою она у меня замуж пошла!»

Мать так сказала – и как в воду глядела.

Дочку, однако, Ольга все-таки родила. Значит, все, что полагается, выполнила: легла с калекой – безо рта, без носа – в одну кровать, и он ей сделал ребенка. А потом – дочке и года не исполнилось – заболела. Работать не могла, да и вообще: ни спать, ни есть, ни пить, ни разговаривать, – ничего не могла. Возили ее в районную больницу, там посмотрели и направление в Москву дали. Нигде толком не ответили, что за болезнь, чем ее лечить. Мать говорила, что таблетки, которые Ольге в Москве прописали, были маленькие, синего цвета, венгерские. Врачи объяснили: «от страха». Не помогли таблетки. Легла вечером спать, а утром – спохватились, ее уж и нету, вся остыла.

В пятницу отец Валентин ее отпевал. Страха в Ольгином лице никакого не осталось. Отец Валентин всмотрелся и себе не поверил. Лежит перед ним женщина – восковая, мертвая, а лицо такое, словно она сейчас расхохочется. Вся прежняя веселость, вся радость девичья на ее мертвое лицо вернулась. Все, что до Мишки было. Похоронили, поминки справили. Мишка валялся в сенях, пьяный в дым, лыка не вязал.

«Убежала она, – догадался отец Валентин, глядя на Мишкину спину, свернутую калачом, как зародыш в утробе. – Теперь не догонишь...»

Пришел с поминок домой, достал Катину фотографию, поставил на стол. Ну, что? Не едет, не пишет. Он тоже в Москву – ни ногой. А боли продолжаются, и кровит не меньше. Никакое это не воспаление, судя по всему. Воспаление за три-то месяца давно бы кончилось. Но как там ни назови, воспаление или еще что, а только к женщине уже не поедешь. К близкой женщине, которая тринадцать лет твою плоть тешила.

Людмила Анатольевна, слава Богу, еще в конце августа отчалила. Отец Валентин ее почти не вспоминал. Были родинки, была чернобурка, от ливня мокрая. Грех, Господи милосердный! Не отмолить. За все наказанье пришло: заболел. И ведь как заболел. Не головой, не кишками. Умница ты была, Оля Гаврилова! Померла! Теперь не догоните! Отец Валентин сам чуть не расхохотался. Всех обманула! И так ему понравилась вдруг мысль о смерти, так она сладко его всего защекотала, что отец Валентин, ужаснувшись своей радости, стал на колени перед святой Божьей Матерью и простоял, пока не рассвело. Через неделю Катерина Константиновна получила от него очень странное, полное безумия письмо.

«Дорогая и несчастная любовь моя, Екатерина Константиновна, я ведь не спросил тебя самого главного: а задумывалась ли ты когда-нибудь о том, что тебе предстоит? Каковы твои размышления о смерти, если ты в суете вдруг о ней спохватишься и остановишься хотя бы на минуту? И потому я тебя призываю, Катя: вспомни о смерти и думай о ней среди всего твоего греха, и, может, тогда ты и узришь перед собой Господа Бога нашего, Христа Спасителя, и я тебе говорю, Екатерина Константиновна, однажды меня соблазнившая и ни на секунду не убоящаяся гнева Божьего, что во всем, со мной случившемся, только тебя и обвиняю я, ибо ты знала, что творишь. А что же я сам? Я-то сам не знал разве, что за такую скверную жизнь не Небо меня ждет в алмазах Божественных, а черная яма, полная гадов и змей, олицетворяющих грехи человеческие? Нет, Катя! Не знал я ничего в ту самую секунду, когда обрушилась на меня красота твоя, дьяволом, врагом нашим, по земле гулять выпущенная! Ибо я был слаб и немощен, Катя, перед красотой твоей. Зато теперь хочу и тебя укорить справедливости ради. Ведь я-то смертную муку уже принять готовлюсь за свой грех и справедливым это почитаю, но что же получается: я на крест боли пойду, а ты гулять останешься? И, не приведи Господи, еще не одного слабого и волю потерявшего человека своими женскими хитростями во тьму, полную гадов и змей, повергнешь?! Ведь вот что получается, Екатерина Константиновна, а ты того не ведаешь, и вместо того, чтобы бренную плоть свою к смертному часу готовить, гуляешь теперь и посещаешь кинотеатры и, может быть, даже и в рестораны похаживаешь, а ни о чем главном и не подозреваешь! А когда начнешь подозревать, то поздно будет! Пробьет час и твой, дорогая моя Катя! Так что если ты и сейчас не хочешь меня видеть и не чувствует твое сердце, что со мной происходит, то, значит, так тому и быть. Значит, нисколько я не ошибся, когда в сердце своем назвал тебя грешницей, меня соблазнившей, и освободился от тебя! Но желаю тебе такой же муки, которую я благодаря тебе сейчас испытываю, потому что муками мы очищаемся и приближаемся к тому часу, когда Господь Бог наш пожелает остановить наши дни и захочет, чтобы мы предстали перед Его очами. И еще посылаю тебе стихотворение, нынче ночью мною сочиненное.

Благословляю тебя. Прощай, Катя.

Друг твой, мучающийся о твоей несчастной жизни,

о. Валентин Микитин.

К этому письму было действительно приложено стихотворение:

 
Когда ты, Боже, от меня Сиянный,
Пресветлый Лик во гневе отвратил,
я замер весь и сердцем покаянным
вдруг понял всё. Среди чужих могил
напрасно я искал родной могилы,
лицо родное зря в толпе искал, —
на этот поиск все растратил силы,
был соблазнен и низко духом пал.
 
 
Теперь, когда изнемогаю плотью,
пора мне, Господи, припасть к Твоим стопам.
Уста в крови. Шепчу Тебе: «Господь мой!
Прости меня! Я веры не предал».
 

Прочитав это письмо, полученное как раз в воскресенье, когда не нужно было торопиться на работу и соседка Лизавета, сладко, с отвращением и хрустом зевая, домывала пол в коридоре (была ее очередь), Катерина Константиновна страшно побледнела и первый раз в жизни чуть не потеряла сознание. Самое ужасное, что в конце письма она увидела темно-бурое пятнышко, очень похожее на след крови.

«Откуда? – в ужасе подумала Катерина Константиновна, машинально продолжая смотреть на согнутую Лизавету остановившимися глазами. – Из носа, что ли? Что значит: „изнемогаю плотью“?»

Уж на что она знала фантастический характер отца Валентина, многолетнего любовника, мучителя и единственной своей жгучей радости, но то, что он возьмет и вот так вот, витиевато, ужасным каким-то, книжным языком, напишет ей, что пора думать о смерти, – нет, такого еще не было! И, главное, это стихотворение с пятном крови в придачу! Прижимая к груди листочек, она тихо вернулась в комнату, где бабушка Лежнева и молодой нахмуренный Орлов ели манную кашу с малиновым вареньем, только что сваренную бабушкой Лежневой на воскресный завтрак для всей семьи. Одного беглого взгляда на Катерину Константиновну было достаточно бабушке Лежневой, чтобы понять, что дочь ее чем-то обеспокоена и места себе не находит.

Катерина Константиновна придвинула стул и села.

– Сегодня, – сказала бабушка Лежнева, – в десять часов будут повторять фильм «Четыре танкиста и собака». Первую серию. Будешь смотреть, Гена?

Хмурый молодой Орлов медленно покачал головой.

– Сколько можно одно и то же смотреть?

– Ну, интересно же... – нерешительно сказала бабушка Лежнева. – Все смотрят...

– Я не все, – ответил Орлов.

– Не гордись, – опуская глаза, прошептала бабушка Лежнева. – Бог тебя, гордого, любить не станет...

– Я больше не могу! – прорычал Орлов, со звоном отодвигая от себя чашку. – Оставь ты меня в покое со своим Богом! Будет любить – не будет любить! Сколько можно бред этот слушать!

– Это не бред, – не поднимая глаз от тарелки, сказала Катерина Константиновна. – Глупости не говори.

Молодой Орлов вдруг посмотрел на свою мать таким взглядом, словно она маленькая девочка и раздражает его своими детскими речами.

– Надоело, – сказал Орлов. – Ты мне его ни разу не показала. И ты тоже. Только на картинке! – Он кивнул на маленькую икону, прислоненную к верхней книжной полке. – Которую вы сами же и прячете ото всех! От них, – он кивнул на плотно прикрытую дверь, имея в виду соседей. – И вообще ото всех! Потому что вы боитесь! И не только вы! Все вокруг всех боятся! А я не хочу! И не буду! Ясно вам?

Лицо молодого Орлова ярко покраснело, и настоящая злоба запылала в его темных глазах. Бабушке Лежневой вдруг ни к селу ни к городу вспомнилось, как ей пятнадцать лет назад вручили в роддоме белый такой, узенький, полный живым, горячим, копошащимся сверточек, а теперь этот сверточек сидит перед ней за столом в виде рассерженного молодого мужчины с горящими глазами, играет желваками!

– Дурак, – тихо и по-прежнему не поднимая глаз сказала ее дочь. – Таких дураков, как ты, которые не хотят бояться, знаешь, сколько на свете? Пруд пруди! Их потом жизнь учит. И тебя выучит.

– Катя, – перебила ее бабушка Лежнева, – ты не о том сейчас, Катя! Геночка, ты послушай! Ведь вот когда человек думает, что он сам все решает, ведь это ему только кажется так, Геночка! Я знаю, что вас по-другому учат, знаю! Но сам посуди: вот человек живет, и у него всякие там удовольствия, и работа, и семья, или там я уж не знаю – что, и вдруг он просыпается утром, а ему говорят: «Война!» И всё! А в его планы, так сказать, никакая война не входила! Ты подожди, ты дослушай! – заторопилась она, заметив, что еще секунда – и злой Орлов уйдет, хлопнув дверью. – Ты дослушай! Ну ладно, война. Это не лучший пример. А вот, например, болезнь. Ну откуда она вдруг берется, если, скажем, молодой, здоровый человек? Полный сил? И самоуверенный? А? А я тебе скажу, Геночка, что если ты всерьез об этом задумаешься, то чему бы тебя там ни учили, ты сам поймешь, что не все так просто на свете! И не сам по себе человек в этом мире живет, не сам! А есть над ним иная воля! И то, что мы с мамой твоей чувствуем эту волю Божественную и тебе пытаемся чувства свои передать, так это же, Геночка, долг наш перед тобой, ведь иначе получится, что мы тебя, как котенка слепого, в воду бросаем: плыви как можешь, барахтайся! А мы...

– Хватит, – сказал молодой Орлов и встал. – Я вашей жизнью пожил. Вот как! – он резко провел ребром ладони по горлу. – Больше не хочу. Если бы у меня отец был... – Катерина Константиновна побелела еще больше, но он не взглянул на нее, смотрел прямо перед собой ослепшими от злобы глазами. – Но у меня его не было. Я, наверное, от духа святого родился. Такое тоже бывает. И вы меня больше не трогайте. Я теперь сам разбираться буду.

Он схватил с вешалки куртку и вышел из комнаты большими разгневанными шагами. Бабушка Лежнева вздрогнула от того, как сильно хлопнула в коридоре входная дверь.

– Глаз с него нельзя спускать, – прошептала она Катерине Константиновне, словно пытаясь вывести ее, застывшую и белую, из столбняка. – У меня уж и сил на это нет, и времени не осталось, я ведь старая, всё на тебе теперь, Катенька...

– На, мама, прочти, – прошептала Катерина Константиновна, протягивая ей листок с бурым пятнышком крови в уголке. – И скажи, что мне делать.

Бабушка Лежнева быстро зашевелила губами, читая.

– Ну? – спросила ее Катерина Константиновна.

У бабушки Лежневой задрожали руки.

– У нас в семье, Катя, – сказала она, пугливо отводя глаза от белого лица Катерины Константиновны, – никто не выбирал, если выбирать приходилось между ребенком и адюльтером. Для меня такой твой вопрос непонятен. Он – человек больной, по письму видно. И в тебе нуждается. Тоже по письму видно. Но если ты сейчас все бросишь, туда сорвешься его спасать и метаться начнешь между ним и мальчиком, так мальчик это сразу почувствует. И... Сама видишь, в каком он состоянии, Катя. Ему мать нужна, которая на него всей душой направлена, а не та, у которой чужой мужик в голове... Вот что я думаю. А там решай сама...

– Я съезжу туда, – просительно, с неожиданной для себя интонацией шепнула Катерина Константиновна. – Съезжу, посмотрю, что с ним. А потом уж...

Бабушка Лежнева принялась собирать со стола грязные тарелки. Слезы поползли по ее порозовевшим от тяжелого разговора морщинам.

– Кто кому судья, Катя? – пробормотала она. – Кто кому?


С этого дня мальчик Орлов решил, что будет делать себе комсомольскую карьеру. Никаких советских идеалов у него не было, ничему тому, что басило, пело, ликовало и пугало по радио и телевизору, он не верил. Но он видел, что одно дело – жить так, как живут его мать и бабушка, то есть в коммунальной квартире, со множеством идиотов-соседей и считать рубли от получки до получки, другое дело – подъезжать вечером на своей собственной, родной, серебристой, лучше всего, «Волге» к высокому, только что построенному, с иголочки, дому в уютном арбатском переулке или к массивному, воздвигнутому тридцать лет назад серому великану на углу Котельнической набережной, кивать заискивающе улыбающейся лифтерше, входить в ярко освещенный, с большим зеркалом лифт, а потом, открыв обитую шоколадным кожзаменителем дверь, погружаться во вкусно пахнущий полумрак своей роскошной, в коврах и торшерах, квартиры, где уже суетится тебе навстречу девушка-домработница, как это происходит у Ильиных, или пусть даже домработница-старуха, как это заведено у Чернецких, но главное: ты входишь, и тебе хорошо, спокойно, всего у тебя вдоволь, стол ломится от сервелата, шоколада и всяких там сухариков из красивых пакетов, а на телевизоре стоит огромная ваза, полная бананов. С которыми ты можешь делать все, что захочешь! Хочешь – хоть все зараз съешь. Новые появятся. В той же вазе.

Он представлял себе такую картину и усмехался. Что там бананы! Плевать на бананы! Но путешествия! Но мир, про который его сморщенная терпеливая бабушка говорит – «Божий»! Да, вот ради этого «Божьего мира» на многое придется закрыть глаза. Лишь бы выпустили! Чтобы самому, вот этими ногами, погулять по Пиккадилли! Чтобы увидеть над своей головой часы, которые называются человеческим именем, словно это какой-то герой из сказки: Большой Бен! И никогда не считать никаких копеек! И не месить промокшими ногами снег с песком на пробензиненной Зубовской, не дышать прокуренным запахом тамбуров в электричках, не мучиться в кисло пахнущих телами очередях!

Иногда молодой Орлов сам не понимал, что это с ним. Его вдруг начинало трясти от ненависти. Похоже, что все, что сумел спрятать глубоко внутри незнакомый Орлову дед, отец Катерины Константиновны и муж бабушки Лежневой, все это сейчас вырывалось наружу из сердца внука. Будто на внуке-то природа и отыгрывалась. Орлов прищуривался, вспоминая приезд молодых английских школьников. Ах, как их, сволочей, катали на автобусе, как прыгали перед ними! А какие на них были шикарные куртки! С потрепанными замшевыми воротниками, с серебряными пуговицами! И как они спокойно, на глазах у всех, жевали свою жвачку, и никто, ни одна живая душа, не посмела сделать им замечание! А девчонки, его одноклассницы! Что с ними началось! Как они все завибрировали – от кончиков ногтей до последнего волоска на затылках! Любая бы легла и ноги раздвинула! Потому что иностранцы, и ни почему больше! Ладно. У меня теперь свой план. Буду выступать на комсомольских собраниях. С пеной у рта клеймить американскую военщину. Говорить лозунгами. Буду принципиален. Чтобы к аттестату отличника прибавить «особую характеристику» секретаря комсомольской организации и рекомендацию для поступления в МГИМО. И поступлю, и окончу, и дадут работу, все равно – где. Хоть в Швейцарии, хоть в Англии. Плевать мне на все.


Марь Иванна увидела во сне старуху Усачеву. И сон был дурной, отталкивающий: старуха Усачева стояла перед двумя открытыми ярко-желтыми гробами. Гробы были веселого цвета, и вокруг них цвели колокольчики. Марь Иванна отродясь цветных снов не видела и тут здорово испугалась: синева, желтизна, хоть глаза жмурь! Старуха Усачева нерешительно задрала ногу и пощупала ею один гроб, потом ногу вынула и пощупала другой. Потом вдруг, непонятно отчего развеселившись, впрыгнула в первый гроб и заплясала. Но второй так и остался стоять открытым, яркого цвета, никому вроде не нужным.

С тем Марь Иванна и проснулась. Отплевавшись как следует и три раза перекрестившись, она побрела на кухню замесить тесто, чтобы к вечеру испечь капустный пирог. Гинеколог Чернецкий очень любил капустные пироги, и Марь Иванна, обуреваемая неистовым желанием скрепить семью, старалась ему во всем сейчас угождать. Она насыпала в миску легкой, во все стороны блеснувшей муки и изо всей силы шмякнула о край той же миски розоватое яичко. Вдруг перед озабоченными глазами ее опять появился этот проклятый, оставшийся никому не нужным, ярко-желтый, как на праздник сколоченный, гроб с откинутой крышкой. Марь Иванна ошарашенно опустилась на табуретку. Получалось, что в этой дружелюбной открытости смертного пристанища, а также и в похабной этой веселости, в назойливых голубых колокольчиках таится какой-то прозрачный намек, словно Марь Иванну приглашают занять отведенное ей место.

– Не дождёсси! – непонятно кому прошептала Марь Иванна и, всхлипнув, показала плите кукиш. – Мне еще Наташечку подымать и подымать, прости, Осподи!

Однако капустный пирог печь не стала – ноги подкашивались, и в голову вступило, – пошла к себе, легла на потертый диванчик, голову закутала пуховым платком. Вот он, с открытой крышкой. Стоит, дожидается. А цветов кругом! А звону комарьего! Очнулась Марь Иванна в ту минуту, когда Наталья Чернецкая открыла дверь своим ключом, бросила мокрый от дождя портфель прямо на пол в коридоре и застыла в дверях чуланчика, звеня не слабже тех колокольчиков:

– У нас гости сегодня! Проснись! Марь Иванна! У меня гости! Вставай! А то не успеем!

– Свят, свят, – забормотала Марь Иванна, приподнимаясь на сухом и слабом локте, – ты такая откудова, растрепанная? Почему книжки с тетрадками на полу покидала?

Ребенок Чернецкая приблизила к Марь Иванне разгоревшееся свое, мокрое от сентябрьского дождика лицо с блестящими, как у мамы Стеллочки, глазами:

– Завтра – воскресенье! Уроков не задали! Ясно? Поэтому у нас сегодня гости! Ко мне придут мальчики!

– Кто придет? – оторопела Марь Иванна. – Какие-такие, ядрена мать, мальчики? Ты сполоумела, что ли, Наталья?

– Я не спо-ло-у-ме-ла! – переходя со звона на грохот, зашлась Чернецкая. – Не спо-ло-у-ме-ла-а-а! И не смей при мне выражаться! Тебе сто раз папа говорил! Не выражайся! При детях!

– Так ты мне объясни по-человечески, – забормотала Марь Иванна, нашаривая ногами тапочки. – А то налетела! Прости, Осподи! Гости так гости. Чем угощать-то будем?


Часов в пять начали – по одному – появляться гости. Первым пришел мокрый, как мышь, толстый, как кот, с глубокими, влажными складками на горле, Володя Лапидус, который сразу же разулся в коридоре, оставшись в новеньких ярко-голубых носках, в уголках которых болталось по ниточке. Ребенок Чернецкая не обратила на него особенного внимания, усадила в кресло, сунула в руки журнал «Наука и жизнь». Марь Иванна чуть не закричала в голос, обнаружив, в какой туалет нарядилась ее Наташечка. На Чернецкой было черное, из Стеллочкиного гардероба, шелковое японское кимоно и Стеллочкины розовые атласные шлепанцы на высоких каблуках, без пяточек. Голову ребенка Чернецкой украшала высоченная прическа, которая непонятно даже как и на чем держалась. Глаза подвела, нос напудрила, надушилась. У Марь Иванны во рту стало кисло, словно кто-то по секрету сообщил ей, что Наташечка опять беременна.

– Скорей, скорей! – требовала японка Чернецкая Стеллочкиным требовательным голосом. – Где твой пирог-то? И эти конфеты?! Ну, эти, зефир в шоколаде? Которые папе принесли вчера? И икра где? Ты уже открыла?

Марь Иванна до боли в висках сжала некрепкие зубы, икру раскупорила, зефир поставила. Опять звонок. Пришел Чугров под зонтом с плиткой шоколада «Сказки Пушкина». Увидел розово-черную Чернецкую, выпучил восторженные глаза. Чернецкая перекрутилась на паркетном полу, шурша нежными своими, голыми пяточками.

– Мадам, – сказал Чугров, будучи музыкантом и артистом, – разрешите мне выразить свое восхищение...


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации