Текст книги "Тени незабытых предков"
Автор книги: Ирина Тосунян
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Хойо Курино. Куртуазные истории морской раковины
Жил-был художник один. Домик имел – традиционный японский дом, выстроенный более ста лет тому назад, – с изогнутой крышей и высоким коньком над ней, с причудливым японским садом, где традиционно изысканно выгнулись японские деревца, с бумажными раздвижными перегородками вместо дверей и специальной комнатой для чайной церемонии. А вместо холстов в доме художника жили большие и красивые морские раковины, на внутренней стороне которых он писал немеркнущими красками свои фантазии.
Много лет назад, на последней большой войне, художник – а тогда молодой летчик военно-воздушных сил Японии – вылетел на разведку. Под крылом его самолета вместо снарядов, как обычно, была закреплена специальная кинокамера… В тот день ему не повезло: в воздухе завязался настоящий бой, и американцы его сбили. В строй он уже не вернулся. А когда выписался из госпиталя, вместо пары рук, с помощью которых он до войны писал акварели, осталась всего одна. К счастью, правая…
Хойо Курино не любил говорить о минувшей войне и никогда о ней не писал ни картин-воспоминаний, ни картин-предупреждений. Он с тех пор вообще не писал больших полотен. Только миниатюры – на створках прекрасных раковин. На нижней створке – сюжет, взятый из японской истории, на верхней – посвященная ему танка. Работы выразительны и внутренне экспрессивны, хотя поначалу вполне могут показаться лишь элегантно-безмятежными. Но элегантность и изысканность – вообще две основные составляющие его жизни и творчества. И сами отливающие жемчужным блеском раковины, и непременные золотые волны по верхнему и нижнему краю каждой работы, и утонченные лица, и силуэты героев, и солнечные блики в листве дерева, выписанные тончайшей кистью, – все это дышит. «Гэндзи-моногатари», по мотивам которой Курино-сан создавал свои картины, общепризнанный в Японии литературный памятник. Временем его создания называют XI век. «Моногатари» в переводе с японского означает «повесть», хотя на самом деле «Гэндзи-моногатари» – это композиционно сложная, многослойная, длинная, но живая и увлекательная история любовных конфликтов двух поколений мужчин из знаменитой аристократической семьи Гэндзи.
В книге немало элементов народных преданий и сказок, от которых ведут свое происхождение более ранние японские моногатари. Но в отличие от них нет изображения чего-то сверхъестественного и необычного. Просто и доступно, в реалистической манере скрупулезно описывается повседневный быт японской аристократии того времени. Современниками «Гэндзи-моногатари» рассматривалась всего лишь как развлекательное чтиво для женщин и детей, нынешними японцами – как образец национальной классической литературы. И сегодня книга эта, несмотря на ряд претензий, предъявляемых ей литературной критикой, обладает такой притягательной силой, что захватывает сердца и женщин, и детей, и художников.
На персональных выставках Хойо Курино его раковины располагались на высоких подставках, чтобы посетители могли и любоваться миниатюрой, и читать танка. Работы его стоят дорого, но в богатой и благополучной Японии высокая цена – не помеха, успеху она только сопутствует. А еще больше раковин уплывает за океан, в частные коллекции. На выставке в 2000-м году, одной из последних, которую я застала, было продано сразу четыреста раковин. Уложенные в коробочки из светлого дерева, укутанные в желтую мягкую ткань, они предназначаются тем, кто любит и ценит Красоту в Искусстве. Каждая проходит долгий – два года! – период подготовки, слой за слоем грунтуется, лакируется, прежде чем мастер коснется ее кистью. А впереди ждет еще более долгая (господин Курино утверждал: как минимум 300 лет) жизнь на радость людям.
Искусство, которым так замечательно владел художник, исконно японское и достаточно древнее, первые расписанные с помощью красок и лака раковины представлены в музее знаменитого сёгуна Токугавы в Нагое и датируются Х веком. Но сегодня в Стране восходящего солнца этим профессионально занимаются лишь четверо художников. И как говорят сведущие люди, Курино-сан – лучший из них. А вот среди дилетантов роспись раковин весьма и весьма популярна. Япония – удивительная страна еще и потому, что здесь и каждый взрослый, и каждый ребенок непременно имеют какое-нибудь хобби. Один из первых вопросов, который тебе обязательно зададут при знакомстве, будет звучать именно так: «А какое у тебя хобби?» Здесь – я просто уверена в этом – самое большое количество на душу населения всевозможных кружков, секций, обществ… Не входить по крайней мере хотя бы в одно из них – как минимум неприлично. Люди танцуют, поют, создают композиции из цветов и керамики, обучаются искусству оригами, изучают иностранные языки, играют на старинных национальных инструментах, расписывают раковины… И восхищаются работами больших мастеров, таких как художник Хойо Курино.
После торжественной чайной церемонии в старом доме, куда мы с мужем были приглашены, вдоволь напившись густой зеленой пены, вдоволь насидевшись на коленках, вдоволь насмотревшись на прекрасные творения, уже не чувствуя онемевших ног, я все же делаю попытку встать. Попытка не удается, и художник, которому, видно, стоит больших усилий не расхохотаться, поднимает с татами одну из уже рассмотренных нами деревянных коробочек с драгоценным содержимым, завернутым в мягкую ткань, и протягивает мне. «Время от времени будешь в нее заглядывать, – говорит он, – а потом также аккуратно заворачивать и укладывать в футляр». «Почему время от времени? – машинально удивляюсь я, слишком занятая мыслью, что принять такой подарок – неловко. «Потому что моими работами лучше любоваться время от времени, – серьезно ответил художник. – Тогда каждый раз можно рассчитывать на небольшие открытия».
Восьмидесятилетие Хойо Курино праздновали радостно и сдержанно. В отличие от России, где целый сонм представителей художественной элиты, полагающих себя всенародными любимцами, уже привыкли лихо отмечать круглые и не слишком круглые даты в кругу одних и тех же друзей-шоуменов, но с непременным присутствием многомиллионной аудитории телезрителей, в Японии эта достойная традиция неизвестна. А посему, не столь продвинутое японское ТВ отличилось демонстрацией документального фильма о художнике и его уникальных творениях – прекрасных морских раковинах на сюжеты «Гэндзи-моногатари». На ту же тему и росписи Курино-сан по фарфору.
Для традиционной японской живописи всегда было характерно большое разнообразие художественных форм. Это могли быть все те же морские раковины, бумажные картины в обрамлении шелка, разворачивающиеся свитки, расписные веера различного предназначения, декоративные ширмы…
Впервые иллюстрировать «Повесть о Гэндзи» здесь начали в XII веке: многометровые живописные свитки (эмакимоно) очень подробно рассказывали историю похождений блистательного принца Гэндзи. С тех пор менялись времена, стили, художественные школы, на смену одним живописцам приходили другие, стиль ямато-э сменился монохромной живописью тушью в дзэнской манере, суми-э, тот в свою очередь уступил место укиё-э, популярнейшему стилю японского изобразительного искусства периода Эдо, но пристрастие японских живописцев к «Гэндзи-моногатари» так и осталось непреходящим.
Кстати, считается, что эстетика укиё-э в свою очередь оказала огромное влияние на становление европейского импрессионизма. В самой Японии укиё-э долгое время считался жанром «низким», поскольку изображал повседневную жизнь такой, какая она есть – непостоянным миром наслаждений и чувственных удовольствий, проплывающих мимо. Укиё-э дословно переводится как «картинки плывущего мира». Большая часть этих «картинок», которым местные жители не придавали особого значения, утеряна, другая перешла к зарубежным коллекционерам, как правило, американским, закупавшим их в огромных количествах и беспрепятственно вывозившим из страны. Японцы, конечно, опомнились, спохватились, но было уже поздно. Теперь старинные японские картины и гравюры в стиле укиё-э с работами величайших японских художников, таких как Хисикава Моронобу, Тории Киёнобу, Судзуки Харунобу, Китагава Утамаро, Утагава Хиросигэ, время от времени «гостят» в Японии в качестве экспонатов той или иной выставки и, поверьте, на вернисажах яблоку негде бывает упасть.
В дни, предшествующие юбилею господина Курино, родственники, друзья и знакомые прислали множество поздравительных открыток, писем и телеграмм. Почитатели быстренько раскупили экспонаты выставки-продажи, устроенной в честь дня рождения Мастера. Многие работы Курино-сан давно принадлежат музеям или служат украшением богатых частных коллекций. Цена их растет год от года, принося автору (а теперь, после его смерти, его родственникам) не только почет и уважение, но и основательный доход. И потому юбиляр созвал своих гостей на праздник в самый лучший ресторан города.
Здесь следует сделать крошечное отступление и объяснить, что вследствие возникшей в последнее время в России моды на все японское (Европа и Америка этим увлечены уже давно), некоторые люди искренне полагают, что ужин в каком-нибудь дорогом японском ресторане в Москве аналогичен такому же времяпрепровождению в Японии. Не верьте! Кроме запредельных цен у них больше нет ничего общего. Да и «сабису» (то есть сервис) существенно отличается. Из сказанного, однако, совсем не следует делать вывод, что московский или парижский японские рестораны плохи. Нет, они просто другие, адаптированные к местным вкусам, условиям и менталитету. Так же как адаптированы к европейскому вкусу почти все китайские рестораны.
Так уж получилось, что узнавать своего ближайшего соседа, Японию, современные россияне начали лишь недавно. Причин тому много. Одна из них – двухвековая самоизоляция Японии. Вторая причина – почти семидесятилетнее вынужденное затворничество самой Страны Советов, надежно укрытой от соседей собственным железным занавесом. А между этими событиями – Русско-японская война, Первая мировая война, Вторая мировая…
После начавшейся в нашей стране перестройки и открытия границ, точек соприкосновения у двух стран, двух культур, стало значительно больше. Но для многих россиян своеобразие Японии, как правило, сводится всего лишь к плакатной экзотике, где высшим достижением японской кулинарии объявлено суши, самой красивой горой – Фуджи-сан, самым рекламным деревом – сакура, не говоря уж о гейшах, кимоно и самураях. Все это, конечно, в жизни японцев присутствует. И разнообразные способы изготовления суши (кстати, еда эта для японцев вполне обыденна, как для нас бутерброды, борщ или котлеты), и привычный ежегодный обряд любования цветущей вишней, и Фудзияма, и подогретая саке, и кимоно, и театр Но, и театр Кабуки, и танка, и хайку, и иероглифы… Вот только гейш стало мало, их все больше заменяют откровенные «ночные бабочки» (впрочем, полным-полно и «дневных»), да самураи ушли в далекое прошлое, но продолжают жить в картинах художника Хойо Курино и его собратьев по искусству. И нужно четко понимать: все, о чем говорилось выше, вовсе не экзотика, а часть обычной, повседневной жизни, куда более обычной, чем для россиянина сегодня матрешки, блины с икрой или воспеваемые в пошловатой песенке «водка, баня, гармонь и лосось». Здесь даже сочинением стихов по классическим канонам увлекаются тысячи жителей страны, а ежедневные газеты регулярно их публикуют на своих страницах.
Съезд гостей Курино-сан начался ближе к семи вечера. Дамы в разноцветных праздничных кимоно, с широкими поясами, причудливо завязанными на спине в красивый бант, мужчины в строгих европейских костюмах, при галстуках, парковали свои автомобили на стоянке у небольшого двухэтажного домика. Они проходили в банкетный зал (абсолютно пустой, если не считать расстеленных на полу татами, украшенных причудливой резьбой деревянных стенных панелей и решетчатых бумажных экранов с типично японским цветочным орнаментом, прикрывающих окна вместо занавесок) и рассаживались на квадратных подушках по периметру помещения, лицом к токонома. Токонома – это ниша, где обычно висит главное украшение комнаты. В данном случае в нишу поместили старинный манускрипт из семейных реликвий художника, а перед ней расположился сам виновник торжества.
Поначалу все приглашенные сидели так, как обычно японцы сидят во время официальных и церемониальных обедов, в позе сэйдза: на пятках, выпрямив корпус и сложив на коленях ладони. Не шелохнулись даже тогда, когда официантки внесли и поставили перед каждым гостем маленькие черные столики, покрытые лаком. Пару минут спустя, когда на столиках появились первые подносы с едой, стало понятно, что представшая стороннему взгляду картина, очень напоминает средневековые сюжеты из миниатюр Мастера. Видимо, так и было задумано изначально: оживший сюжет из «Гэндзи-моногатари» в старинном интерьере. Нет, интерьер был все-таки не совсем старинный, картину, как всегда, портили мужчины, не пожелавшие соответствовать задуманному моменту, поступиться удобствами и нарядиться в традиционный наряд средневековых самураев – хакама и хаори с нанесенными на спину, рукава и грудь родовыми гербами.
Но вот уже позади официальные поздравления и здравицы, произнесено заветное слово «кампай» (традиционное пожелание здоровья и благополучия), съеден первый комочек риса (именно с него начинается любое японское застолье), и мужчины позволяют себе расслабиться в позе агура, усаживаются поудобнее, скрестив ноги. Женщины в позе агура не сидят, им дозволен лишь несколько облегченный вариант сэйдза.
Выдерживаю такую «облегченную» позу ровно пять минут и начинаю вертеться, перекидывая собственный вес справа налево, слева направо, но все без толку: спина ноет, конечности одна за другой отмирают. Мои соседки сидят ровнехонько, непринужденно выпрямив спины, то и дело изящно подливают саке своим спутникам в крошечные чашечки, провоцируя тех на ответное действие. Японец или японка никогда не наполнят за столом собственную рюмку, такой жест здесь просто немыслим, и потому любителям выпить, а таковых в Японии большинство, приходится во время праздничной трапезы изрядно потрудиться, наполняя бокалы ближних и дальних соседей, вынужденных, даже если им этого совершенно не хочется, ответить тем же. Любовь к горячительным напиткам здесь отнюдь не считается пороком, и осуждения ни у кого не вызывают ни почтенный преподаватель вуза, крепящий взаимопонимание со своими студентами после рабочего дня в ресторане, ни элегантная бизнесвумен, лихо закладывающая за воротник во время дружеской корпоративной вечеринки. Уже много веков в синтоистских храмах священнослужители подносят саке богам и даже утверждают, что сварена она была впервые специально для жертвоприношений именно семи японским божествам. А во время свадебной церемонии главный служитель культа наливает освященную саке жениху и невесте, и те поочередно три раза осушают крохотные фарфоровые чашечки и обязательно каждый раз тремя глотками. Это главные минуты свадебного обряда, после чего жених и невеста признаются мужем и женой.
Подносы с красиво сервированной едой, где в каждой пиале, на каждой тарелочке или блюдечке возлежали явные шедевры японского кулинарного искусства, сменили друг друга ровно десять раз. Крошечные, казалось бы, порции, укладываясь в желудке слой за слоем и доставив массу удовольствия вкусовым рецепторам, так и остались в большинстве своем неопознанными: по старинной ли рецептуре приготовлены, по современной ли? Но один деликатес я все-таки опознала, его уже довелось попробовать во время поездки на остров Кюсю. Называется это чрезвычайно нежное и дорогое блюдо «кобэ-биф». Для его приготовления используют мясо телят, предварительно откормленных остатками продуктов пивоварения. Еще одно условие для того, чтобы получилось именно такое нежное кушанье: животных полагается ежедневно массировать под музыку Моцарта и тогда, утверждают знатоки, жир равномерно распределяется между мышечными волокнами и мясо становится похожим на нежно-розовый с белыми полосками мрамор.
Моцарт тоже явно не укладывался в средневековые рамки, а уж когда появился последний поднос с чашечками кофе и крохотными пирожными, вопрос о пользе и вреде эклектики отпал сам собой.
На следующий день торжества продолжились чайной церемонией, но уже не в ресторане, а в доме самого художника. Приглашенных на сей раз насчитывалось не более десяти человек. Откушав по всем правилам этикета душистого чая, взбитого с помощью специальной кисточки в светло-зеленую пену, проговорив все полагающиеся в таких случаях речи, гости приступили к смакованию главного «блюда» дня: осмотру самых-самых последних работ художника и особо ценных предметов из собранной им коллекции японского антиквариата. Перламутровые шедевры Курино-сан были любовно завернуты в кусочки мягкой ткани и разложены в специальные деревянные шкатулки с печатью Мастера. Раковины полагалось осторожно извлекать из коробок, разворачивать и любоваться работами, не поднимая их (в целях безопасности) над полом выше 30 сантиметров. Обойдя круг сложенных в почтительном восхищении рук, раковины одна за другой уплывали обратно в мастерскую, а на смену им помощники Курино-сан выносили другие. Затем настал черед антикварных вещиц из коллекции художника. На появившиеся чаши и сосуды из лака гости боялись даже дышать и почти не решались оторвать их от мягких татами выше 15 сантиметров. Но для того чтобы по-настоящему оценить эти вещи – неброские, сдержанных темных расцветок, нужно либо родиться японцем, либо быть очень тонким ценителем и знатоком японской старины. Увы, мы таковыми не являлись и потому мой супруг, исследователь по натуре и по профессии, получив в руки очередную крохотную чайную коробочку, любопытствуя, энергично щелкнул ногтями по лакированной поверхности. Я увидела, как замер и побледнел хозяин дома. Повернувшись к нашему другу-японцу, благодаря которому мы и были удостоены этого приглашения, он тихо и терпеливо попросил: «Скажи своему гайдзину (чужестранцу), что это очень старая чайница из настоящего лака, стоит она 300 тысяч долларов, столько же, сколько весь мой дом. Пожалуйста, пусть он с ней обращается достойно».
Часть вторая
«Вот так идти бы снова
В распахнутых пальто…»
Георгий Семенов. Лепнина на подмостках литературы
Не уверена, что готова сегодня с мельчайшей достоверностью вспомнить те детали, из-за которых этот разговор с замечательным писателем Георгием Семеновым (1931–1992 гг.) так и остался неопубликованным и пролежал в моем личном архиве годы, прежде чем я о нем вспомнила (тут, конечно, чуточку лукавлю, но большего не открою, пусть эта «чуточка» останется во мне). Как бы там ни было, папку с распечатками беседы я обнаружила на чердаке нашей подмосковной дачи и, перечитав текст, поняла, что, хотя разговор и состоялся в 1991 году, он совсем не из прошлого-прошлого. Как ни удивительно, он – из дня сегодняшнего.
Было время, когда Георгия Витальевича Семенова совсем не нужно было представлять читателям. У него он был свой, буквально набрасывающийся на каждую его свежую вещь, смакующий каждую фразу, им сочиненную. Особенно нашумели тогда два романа – «Городской пейзаж» и «Ум лисицы». А уж какой был Семенов-рассказчик! Анатолий Курчаткин в своем очерке «Поцелованные Богом» писал о нем так: «Поцелуй, которым отметил Господь Георгия Семенова, был любящ и крепок, но без огня, клеймящего художника чудовищной печатью на весь срок его жизни. Поэтому и жить рядом с ним, дружить было одно удовольствие. Он был очень земным человеком. Любил всякие разнообразные человеческие радости, умел наслаждаться ими, умел наслаждаться вообще жизнью. Будь то охота, рыбная ловля, вождение автомобиля, даже и обычные бытовые хлопоты».
Когда-то Семенов мечтал стать художником, окончил Строгановское училище и о писательской карьере даже не думал. Но стал не живописцем. Стал писателем, у которого дома все стены увешаны собственноручно написанными пейзажами. Он говорил, что хорошо понимает Чехова, заметившего как-то, что если можно было писать одни пейзажи, он бы так и был – пейзажистом в литературе. Георгий Семенов писал даже не саму природу, он писал ее подробности. Они, эти подробности, его особенно волновали. Вот, скажем, то, как скворцы кормят своих птенцов: принесут им червячка на обед, а после из скворечника выносят в клюве помет и выбрасывают. То есть в переводе на человеческие понятия – горшки выносят. Или – идет он жарким майским днем по полю и видит бабочек, белую самку и желтого самца. Сидят на цветке и усиками шевелят, свой разговор ведут. А вот еще один летит желтый самец. Глянул на парочку – и к ним. Первый с цветка слетает, соперника гонит… А потом победно возвращается и снова усаживается на цветок.
Для тех, кто с книгами Георгия Семенова не знаком, поясню отдельно: описанные выше сценки не означают, что сфера интересов писателя охватывала одну лишь природу. Его, как и всякого художника, жизнь волновала в любых ее проявлениях. И когда при первой встрече я спросила Георгия Витальевича, с чего начнем разговор, с какой «неожиданной затравки», он засмеялся и предложил:
– А давайте, с названий улиц! Будем с вами говорить о русских городах, которые всегда были сцеплены между собой названиями улиц. Как будто протягивали друг другу руки! Вот смотрите: Тверская улица в Москве вела на Тверь, а в Твери ее уже ждала Московская. Из Рязани на Рязанское шоссе в Москве тоже вела улица Московская… Родился, скажем, человек в каком-нибудь московском Колпачном переулке, или Хлебном переулке, или Скатертном (это само уже подспудно было для него началом нравственного воспитания), становился постарше, выходил на улицу Калужскую, которая вела на Калугу, где он никогда не был… А по другой можно было отправиться в Тверь, а по еще другой – на Малоярославец, где он тоже не был, но обязательно побывает… И вот такая сцепка, мне кажется, очень для человека важна. Ибо ощущая себя в окружении других городов, мы испытываем душевный покой…
– Хм… Действительно, «неожиданная затравка». Вот прямо – таки душевный покой?
– Именно. И, кстати, само понятие «душевный покой» я ставлю очень высоко. Это хорошее понятие. Душевный покой всегда рождал некое торжественное отношение к жизни.
– А говорят, жить следует беспокойно… Даже песня такая была популярная – «Беспокойная юность моя»…
– Лично мне для работы душевный покой просто необходим.
– А как быть с периодами бурных катаклизмов, революций, гражданских войн, когда рождались и творческие порывы, и великие творения. Вы полагаете, их создатели обладали способностью окружать себя некоей особой аурой, их защищающей, и испытывали душевный покой «в разворочённом бурей быте»?
– Не совсем так. Я думаю, что все сочинения, рожденные в такие времена, в той или иной степени всегда нервные сочинения. Они раз-дра-жи-те-ли. А я говорю о творениях, которые бы приводили человека в душевное равновесие, в состояние душевного покоя. Понимаю, что моя формулировка не так чтобы очень. Для меня «состояние душевного покоя» – это состояние гармонии с окружающим миром, с людьми. А войти в такое состояние в «минуты роковые», конечно, тяжело. Могу лишь добавить, что сам я сегодня никак не могу достичь этого особого состояния «душевного покоя».
– Он настолько Вам необходим?
– Чтобы работать, чтобы писать – да! Мне необходимо праздное состояние души (не праздничное, в том смысле, чтобы бездельничать), состояние, когда хочется работать. Это, должен сказать, очень странное состояние. Толстой в письме Фету признавался: «Страшная вещь наша работа. Кроме нас, никто этого не знает. Для того, чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. Если станешь работать без подмосток, только потратишь матерьял и завалишь без толку такие стены, которых и продолжать нельзя. Особенно это чувствуется, когда работа начата. Все кажется: отчего и не продолжать? Хвать-похвать, недостают руки и сидишь дожидаешься. Так и сидел я. Теперь, кажется, подросли подмостки и засучиваю рукава».
И я не думаю, что Толстой имел в виду сцену. Он говорил про приподнятость души, про возвышенность над действительностью. Только имея «подмостки», можешь писать, вот тут и начинается «лицедейство».
Знаете, Ирина, порой, мы совершенно не учитываем классические законы творчества, законы литературы, законы искусства, забываем, что есть правда жизни и есть правда искусства. Смотрите, кровь в жизни вызывает ужас, в обморок человек может упасть. А кровь на полотне талантливого живописца, наоборот, может привести в состояние восторга. А если правда жизни есть, а правда искусства куда-то исчезла, про нее как бы забыли, то не случается ни искусства, ни подлинной литературы – высшего его проявления.
– Мне следует сделать вывод, что с душевным покоем у Вас сейчас не очень?
– Вам следует сделать вывод, что мне бывает тяжело войти в «состояние», а когда пишется, когда иллюзии в концентрации, – уже легко. Потом, правда, тяжело бывает выходить из «состояния иллюзий». Есть такое выражение: «…он работал над словом очень тщательно». Наоборот, когда пишется, слова тебя ищут сами. И если взберешься на те самые толстовские «подмостки» (смею думать, иногда мне это удается), ох как нелегко потом с них спускаться. Когда пишешь, скажем, повесть, создаешь «иллюзию жизни», спускаться с подмостков, то есть переходить опять к действительности и жить по ее законам, тяжеловато.
У меня был случай, фантасмагорический. Здоровается со мной как-то один молодой прозаик и говорит, мол, прочитал мой рассказ и тут же начинает пересказывать его содержание. Я слушаю его и думаю: «О, Боже! Он меня с кем-то перепутал, у меня такого рассказа точно нет». Торопливо с ним прощаюсь, ну, чтобы не смущать человека, не объяснять ему его ошибку (он ведь даже стал на меня странно так поглядывать), а дома пересказываю эту коллизию жене. Жена глянула на меня – тоже странно и удивленно: «Слушай, но ведь это твой рассказ!» Вот и говорю: иногда собственную работу не вспомнишь, потому что писал ее в каком-то странном состоянии. Признаюсь Вам (смеется), я очень многие свои рассказы не помню…
– Предпочитаете отпускать их в свободное парение, пусть как хотят, так и живут?
– Это уже – как следствие. А причина в том, я считаю, странном состоянии, в котором их сочинял.
– У каждого человека есть свои воспоминания: детства, юности… Для Вас это старая, относительно, конечно, старая Москва, Большая Калужская улица, ныне Ленинский проспект, дед-краснодеревщик, фамильный дом, уже снесенный, но в сердце живущий, чистые леса, водоемы, охота, рыбалка, о которых Вы вспоминаете в своих книгах. Облупленные узоры в стиле ампир, выполненные на фронтонах московских зданий Вашими руками (знаю, что Вы были лепщиком). Но приходят новые поколения, следовательно, рождается новая память детства, юности. Что останется у них? Страх перед овощами и фруктами – столько в них химии, что уже еле различим вкус? Реки и озера, где не рекомендуется купание? Я еще со школы помню поразившие меня тогда стихи из пьесы Ануя: «О, где ты, Спаситель, где, Господи?» – «Я – в тебе, искуситель, отвергший меня». Как же будущий писатель, после Вас, опишет свою охоту или рыбную ловлю, свой поход в лес… за радиоактивными грибами? Видимо, Содом и Гоморра ничто по сравнению с тем, что происходит сегодня на наших глазах?
– Вопрос очень точный. Это, действительно, страшно. Думаю, сегодня многие испытывают боль за гибнущую красоту мира, за гибнущую красоту России и ищут пути спасения, и зовут своего Спасителя, и вновь и вновь поддаются искушениям. Но в то же время давайте смотреть: что есть писатель? Сам по себе – это тиран. Особенно писатель талантливый, тем паче – гениальный. Он тиранит своими сочинениями общество, ему необходимо поклонение. И я выскажу, возможно, кощунственную мысль, но порой мне кажется, что некоторым российским писателям, нашим современникам, нужна именно нищая, кровавая, вздыбленная, несчастная Россия. Потому что так легче находить какие-то трагические сцепки, ситуации, коллизии. Ему, этому писателю, важно с помощью своего творчества ощутить и подтвердить свою власть над несчастным народом.
Нет, конечно же, он испытывает к нему и любовь и сострадание, ощущает и боль, и тоску по каким-то высоким идеалам…
– Хотите сказать, что каждый писатель свою власть над людьми измеряет тем, как они, эти люди, относятся к его мнению? И начинает с неприязнью относиться к тем, кто не поддается его влиянию? Ибо для человеческой гордыни нет обиды жесточе.
– Ирина, ему поклонение нужно. Он не понимает людей, которые не понимают его. Я, конечно, не хочу делать обобщений, тем более что сам весьма спокойно отношусь к тому, что найдется немало таких читателей, которым мои сочинения не нравятся…
– И Вы к ним, значит, лояльны. Что, и вправду спокойно относитесь?
– Ну вот, смотрите! Если говорить утрированно и принижая: допустим, я сделал табуретку. А человек сел на нее и заявляет: «Нет, табуретка очень низка. Или – высока. Неудобная табуретка…» У каждого писателя есть читатель, своего я просто не ищу, более того, побаиваюсь. А вот знать, что есть некто, кому мои творения небезразличны, мне, конечно же, необходимо. Достаточно одного лестного отзыва, и я успокаиваюсь: если есть один, то, значит, появятся и другие, кому мои мысли, моя боль будут близки и понятны…
– И что же остается будущему писателю?
– Вот то и остается: опять писать о боли, о трагическом состоянии человечества, и опять быть тираном.
– О чем тогда сегодня боль Ваша, что для Вас самое тяжелое?
– Сегодня мне тяжелее всего испытывать тоску по гибнущей красоте мира и, в частности, Москвы и Подмосковья. Когда мне было двенадцать – четырнадцать лет, я ходил по Москве босиком. Вместе с друзьями мы неслись босиком с Большой Калужской на Воробьевку – купаться. Даже на трамвае ездили босиком. Не потому, что нечего было надеть… Спустя годы, будучи в Хельсинки, я узнал, что коренной житель там называется «босоногий». Я сначала не понял, но мне объяснили: это означает, что данный человек родился здесь, в городе Хельсинки, то есть он босиком ходил в детстве по этой земле. Вот и я ходил по Москве босиком. Я тоже «босоногий москвич».
Я любил Москву безумно! Сейчас… я ее просто боюсь. Странное чувство страха. Перед этими улицами, каналами, спиленными деревьями, парками, возведенными из стекла и бетона башнями… Мне повезло, мы переехали сначала в Черемушки, потом на Малую Грузинскую, где еще была старинная Москва, вся в зелени…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.