Текст книги "Тени незабытых предков"
Автор книги: Ирина Тосунян
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
– А что Вы, писатель, находите для себя радостного, обнадеживающего?
– Когда началась перестройка, я стал людьми любоваться. Особенно молодежью – умной, резкой, громкой. Я им даже где-то завидую и боюсь, как бы их не зажали, не задушили…
– Но активным борцом себя никогда не ощущали?
– Активным борцом я себя ощущаю за бумагой.
– А письмо в защиту Солженицына в свое время подписали, хотя знали, что чревато…
– Подписал. Знал, конечно, что это грозит очень большими неприятностями… Белла Ахмадулина однажды заметила, что даже писать просто хорошим русским литературным языком в то время – уже было вызовом системе. И я, и многие мои друзья – Василий Шукшин, Виктор Конецкий, Юрий Казаков – и печатались-то «вопреки». Мы были близки, находили друг друга по какой-то «закодированности» прозы, что ли. И вот, скажем, Юрий Казаков, он ведь тоже, казалось бы, ничего политически резкого не писал, никаких политических выпадов в его рассказах не было. Но даже просто его прекрасный русский язык уже был аномалией, вызовом. Потому его и долбили, его талант, его творения, его замыслы вызывали у чиновников от литературы какую-то необъяснимую, неконтролируемую злость…
– Вы недавно вспоминали Дидро, который считал, что главное качество талантливой картины – неисчерпаемость ее замысла, так как произведение искусства постоянно должно давать повод для воображения…
– Он говорил о массовом признании. А вот Тургенев, кажется, говорил, что нет неизвестных мастеров. Мастера всегда знают! В том смысле, что он обязательно известен узкому кругу. И Казаков узкому кругу известен.
Я помню, когда только-только готовился к печати «Один день Ивана Денисовича», Солженицын, будучи еще неизвестным, уже был известен. Узкому кругу. Я, например, ждал это его сочинение с трепетом, с подготовленностью какой-то, что ли. И читал уже как великое сочинение. Рекламы не было никакой, вещь шла трудно, но тем не менее людей, к ней подготовленных, было немало. Подготовленных к тому, что появился очень талантливый писатель. Как это происходит? Одному Богу известно. Такая странная, необъяснимая, никому не понятная реклама.
Или тот же Юрий Казаков. Я ему никогда не подражал – да ему и подражать невозможно! Но он меня натолкнул… на что-то. Как, видимо, его на что-то натолкнул Бунин. Казаков своим письмом заставил меня задуматься: можно, видимо, и так писать! Это сейчас я, что называется, по брюхо увяз в литературе, а ведь начинал без корней. У меня не было ни литературного детства, ни литературной юности. Я все узнавал случайно и того же Бунина прочитал уже после того, как написал немало рассказов. Ну, не было у нас Бунина! Не было массы других писателей! Я знал только классиков и тех, кого классиками провозгласили и преподавали их в советской школе. Так бы и осталось, если бы не встреча с мастерами. А Казакова я считаю мастером. И когда мне говорят: период застоя… Господи! Сколько было прекрасных, гениальных писателей, которые оставались самими собой в любых ситуациях. Ни сталинизм, ни застой им не были помехой. Паустовский, Платонов, Булгаков… И все находили друг друга по «закодированности».
– На них, может, и не повлияло, а вот на их судьбы…
– Это само собой. Я имею в виду, как на художников. И Виктор Некрасов, и Искандер, и Шукшин, и Распутин…
– А разве нынешняя политизация на них влияния не оказала? На того же Распутина?
– Как на художника, думаю, нет. Для меня вообще есть один критерий – литературное произведение. Политические высказывания того или иного писателя могут раздражать, могу с ними спорить, но чтобы я не подал руки человеку, который, будучи мастером своего дела, мыслит не по-моему… Абсурд! Я к нему отношусь с огромным уважением. У каждого своя Россия, и каждый думает о ней по-своему. В сочинениях это тоже отражается. Или не отражается. Очень люблю Евгения Носова, великолепный художник. А о нем сейчас молчат, потому что политикой не увлекается, ни в какие литературно-политические свары и драчки не лезет.
– Удивительно наблюдать, как в писательской среде на первый план выходят политические амбиции. А литературные критики, дабы избежать разборок, литературно-политических распрей, занялись в основном писателями-эмигрантами. Благо поле деятельности открылось широкое.
– Это очень хорошая постановка вопроса, должен признаться, что об этом думаю, но ответа у меня пока нет. Если бы ответ был, я бы его обязательно обнародовал. Типа: давайте, братцы, дружить. Но и позиция «чтобы объединиться, надо размежеваться», на мой взгляд, для писателя – не позиция. Здесь в очередной раз проявились тираны. Мы ведь с Вами с того и начали разговор: художник – по-своему тиран. Кстати, и Гитлер, и Сталин – это неудавшийся рисовальщик и неудавшийся стихотворец. Так что, как видите, давать художникам в руки реальную власть нельзя, они должны ее завоевывать своими сочинениями.
– То есть извечная тема «гений и злодейство».
– Да, так. Будь моя воля, ни одного бы не выбрал во властные структуры, более того, запретил бы их избирать. Позиция художника – в его творениях.
– А как быть с обвинениями: «раньше ты писал и утверждал одно, теперь – прямо противоположное»?
– А я это очень хорошо понимаю. Когда человек, проживший какую-то часть своей жизни обманутым, вдруг осознает, что был обманут. И мне эти сомнения близки. Мы жили в королевстве кривых зеркал и считали, что зеркала правильные.
– Думаю, это касается именно той темы, о которой мы говорили – грех и покаяние.
– Нет, не грех и покаяние. Я говорил вот о чем: эти грех и наказание извечно существовали. Смотрю на экран телевизора. Там молоденькая девушка рассказывает о том, что все испытала: и наркотики, и алкоголь… а теперь, мол, все это ненавидит. Собеседники начинают обсуждать, мол, такая вот социальная беда! И вот она пришла к самонаказанию. А я думаю, Господи, ведь все это исстари так и было, человеку грешить хотелось. А грех наказуем всегда. Так было с библейских времен, так будет и далее, возмездие обязательно наступает, а тайное становится явным. Это не бытийного плана событие, а именно что – душевного.
– Получается, 70 лет грешили одни, а расплачиваться тому поколению, что приходит им на смену, и именно на них падет неотвратимость расплаты.
– Получается так. Человечество – это единый организм. То есть грешили отцы – расплачиваются дети. И сами – грешат…
– Словом, лучше книги, чем Библия, человечеству и не придумать…
– Если уж мыслить категориями поколений, то на вопрос, а во все ли времена были настоящие писатели, ответ окажется: были. Именно их сочинения и остались. Среди них мало счастливых по жизни людей. А самое большое несчастье любого писателя – не увидеть напечатанным то, что им написано. Это наказание страшное. А вот сам по себе процесс написания – великое счастье. Поэтому нельзя говорить: обижен судьбой. Талантливый писатель судьбой уже не обижен, у него была возможность купить бумагу, чернила…
– …и печататься за рубежом. Тот же Венедикт Ерофеев, который так и умер, не опубликовав ни одной книги в стране, в которой родился и жил (я не считаю два альманаха «Весть» и «Зеркало», где его вещи были напечатаны в последний год его жизни). И от того, что время переменилось, его судьба перемениться не успела. За чьи грехи расплатился он? За грехи соцреализма?
– Соцреализм здесь ни при чем. Может быть, я выскажу мысль ретроградную, но у меня всегда было ощущение, что существуют, как я называю их для себя, «литература амнистирующая» и «литература наказующая», или «проповедническая».
– И кто же выдает индульгенции?
– Скажем, тот же Ерофеев, насколько я знаком с его «Петушками». Или Есенин прощает все грехи: мол, ничего, друг, не грусти… я такой же, как ты. Литература, которая прощает, популярна всегда, народу очень хочется, чтобы его прощали. Казалось бы, и Шукшин такой же. Но смотрите, что говорит Шукшин: братцы, что же мы делаем-то?
– А пример «проповеднической»?
– Тот же Пушкин. Он амнистий не выдает, своими творениями заставляет человека становиться лучше.
– Решительно не соглашусь. Всегда считала, что литературу, я имею в виду настоящую литературу, употреблять в роли священнослужителя, дающего или не дающего отпущение грехов, невозможно. Наоборот, работа литературы – задавать вопросы больные, прямые, кривые, косые, вечные, суетные, ответы на которые и ей самой не всегда удается найти.
– Ирина, я и сам люблю Есенина и Высоцкого, который тоже, можно сказать, отпускает грехи. Дело в другом. В том, что такое ощущение литературы, о котором я Вам сказал, есть у меня. И никуда от этого ощущения мне не уйти. Я, кстати, не сторонник ни той, ни другой.
– А для Вас важно…
– Для меня важнее всего просто понять русский характер.
– Он меняется?
– Он не то чтобы меняется. Его, грубо говоря, приходится отыскивать. Я даже уже не пытаюсь проследить русский характер в развитии. Дай Бог, просто найти и еще раз найти, и еще… И написать. Удачно, неудачно – другой вопрос. А он – просто исчезает.
В одном из своих последних сочинений я написал: «А есть ли еще русский народ?» В какой-то момент у меня появилось такое ощущение, что осталась только русская земля, а народ весь разбросан, затоптан, разъединен духовно и распределен по каким-то ведомствам, управлениям, профессиональным объединениям.
– Уверена, есть и другая тема, которая мучает.
– Конечно, есть. Я не считаю возвращение к одной и той же теме просто ее повторением. Наоборот, это более глубокое рассмотрение, исследование, поиск. И Вы правы, мне не дает покоя уже давно одна тема. После окончания Строгановского училища меня распределили на работу в город Ангарск, лепщиком. Шел 1951 год, Ангарск только-только строился, и, как тогда водилось, строили его заключенные. Там была огромная зона.
Мне было тогда 19 лет, и был я, что называется, круглым дураком и как порядочный романтически настроенный юноша отправился в путь. Я как-то с Юрием Домбровским об этом периоде моей жизни разговорился. «А! – сказал он, – значит, ты – вольняшка!»
Первое время я ничего не понимал. Даже то, что мой непосредственный начальник, который выписывал мне наряды, был, как и многие другие вокруг меня, политзаключенным, узнал случайно. Работал в лепной мастерской, куда меня определили.
– И что же Вы там лепили?
– Я успел сделать лепнину на фронтоне техникума жидкого топлива. В стиле ампир. Еще там был Дворец культуры. Мой однокурсник Коля Цветков (он приехал раньше меня) украсил его лепниной в стиле ампир. Собственно, до Цветкова Коли там о технике лепки, тем более об ампире, даже не подозревали. И только благодаря ему этот стиль в Ангарске восторжествовал. Это уже потом Коля от увиденных ужасов сойдет с ума и отправится в сумасшедший дом. Я же исхитрюсь отказаться от должности десятника, на которую меня прочили, и через три месяца поступлю на истфак Иркутского университета. К тому времени я тоже уже был на грани сумасшествия и понимал, что долго не выдержу. С большими трудностями, но уехал из Ангарска. Знали бы Вы, Ирина, как мне хотелось уйти оттуда, уйти, уйти, исчезнуть. А куда? А как?
И вот это состояние, которое до сих пор со мной, хочется написать. И странно об этом писать. К тому же, характер у меня такой. Приехал я как-то в Петрозаводск, мне говорят: «Обязательно нужно увидеть Кижи». Один сказал, другой, третий… Я пошел на пристань, встал в очередь за билетом, а сзади спрашивают: «Вы в Кижи?» Я повернулся и ушел.
Так и в этом случае. Думаю: буду уж третичным. И еще: как, какими мазками об этом обо всем написать?!
– Сейчас, вспоминая те годы, Вам кажется, что настоящая жизнь прошла мимо, что жили в каком-то своем, придуманном мире?
– Я просто был обманутым. Покойный Казаков говорил, что, уже зная обо всем и все понимая, хотел написать рассказ о том, как он любил Сталина, как мечтал отдать за него жизнь… Но… не написал.
И знаете еще что? Как ни удивительно, но самым большим радикалом в политике, как правило, становится человек обманутый. Возьмите Ельцина. Он жил по законам компартии, партийной дисциплины, партийной идеи. И вдруг понял, что все то время жил по законам обмана. Потому из него и вышел самый круторадикальный деятель, он вырвался на арену политической борьбы с ревом.
Однажды на Калужской площади я увидел, и очень близко, Сталина. Мы шли с девушкой в парк Горького. А тогда через площадь ходили напрямик, не было никаких подземных переходов. Идем мы, веселые, разговариваем, не замечая, что на тротуаре скопился народ и милиция на мостовую не пускает. Мы каким-то образом ухитрились сойти с тротуара, к нам кинулся милиционер и запихнул нас обратно. Тут появился черный ЗИС, и оттого что милиционер, перебегая дорогу, помешал машине, она притормозила. Из-за зеленой занавесочки качнулось вперед недовольное лицо Сталина. Кругом закричали: «Сталин, Сталин!» И мы тоже закричали: «Сталин, Сталин!» А меня поразило его лицо. Под огромной фуражкой генералиссимуса маленькое, сморщенное личико с обвисшими усами и толстой, видимо, от рябинок, кожей. Он мне показался очень некрасивым.
Но я быстро стер в сознании эту некрасивость. Все равно он был для меня самым прекрасным. И осталось: проехал совершенно прекрасный Сталин.
Алла Покровская. Игра без игры
Это было в 2001 году. В ту нашу первую встречу едва я упомянула, что хочу поговорить о знаменитой столичной театральной династии, Алла Борисовна меня прервала: «Какая театральная династия, о чем Вы говорите? Родители мои, папа – оперный режиссер, мама – режиссер детского театра, давно разошлись, мы с Олегом Николаевичем Ефремовым тоже в конце концов развелись…
Когда мы только поженились, Олегу очень нравилось, что в театре образовались молодые семейные пары: Табаков – Крылова, Ефремов – Покровская, Евстигнеев – Волчек и еще, и еще. Он считал, что это сплачивает, что такая семейственность нужна, и в «Современнике» ее развивал – недолго. А в одном из последних интервью сказал, что, уходя во МХАТ главным режиссером, не позвал меня с собой, ибо полагал: будут думать, что я пытаюсь влиять…»
Своим именем Алла Покровская была недовольна всегда. Несмотря на то, что назвали ее в честь знаменитой Аллы Константиновны Тарасовой. В то время родители Аллы – Борис Александрович Покровский и Анна Алексеевна Некрасова, студенты режиссерского факультета ГИТИСа, были чрезвычайно увлечены Станиславским, Тарасовой и МХАТом. Однако следует отдать им должное, ничуть не задумывались о том, чтобы маленькая тезка великолепной актрисы повторила ее еще и в профессии. А впоследствии этому даже активно воспротивились.
Окончив институт, они получили распределение в театры Нижнего Новгорода: Борис Александрович – в оперный театр, Анна Алексеевна – в детский. Здесь, в Нижнем, жили родители Анны, вернее, ее отец, Алексей Дмитриевич Некрасов, профессор биологии, чей переход из Московского университета в провинциальный был прямым следствием несогласия с теориями академика Лысенко. Жену его, маму Анны, Лидию Ивановну, к тому времени уже арестовали и заключили в ГУЛАГ как предателя Родины. Предательство заключалось в том, что, будучи первоклассной переводчицей, она назвала точную сумму своей зарплаты некоему иностранцу, с которым работала. Вместо того чтобы свято хранить сию важную государственную тайну.
Лидия Ивановна Некрасова, дочь знаменитого просветителя Ивана Яковлевича Яковлева, создавшего чувашскую письменность и организовавшего в Чувашии школы, умерла в ГУЛАГе. От голода. Началась война, и заключенных в женском лагере просто перестали кормить. После реабилитации семье выдали справку, что смерть Лидии Ивановны наступила в результате острой сердечной недостаточности. Ее внучке, Алле Борисовне Покровской, народной артистке и профессору, удалось ознакомиться со следственным делом своей бабушки в КГБ. Удалось потому, что Лидия Некрасова проходила по этому делу одна. Если бы не данное обстоятельство, считала Покровская, вряд ли бы она узнала о том, какую важную государственную тайну не сумела сохранить ее бабушка.
Так вот. В Нижнем Новгороде была трехкомнатная квартира. Одну комнату профессор отдал дочери с зятем, другую делил с шестилетней внучкой, которой упорно, вечер за вечером, читал «Илиаду» или «Мертвые души». А в третьей комнате нашел приют великий ученый-генетик Сергей Сергеевич Четвериков, выгнанный отовсюду вейсманист-морганист. В этой третьей комнате стояли шкафы с бабочками – огромнейшая, собранная им коллекция. Такие вот у Аллочки Покровской были в ту пору развлечения: с одной стороны – Гомер и Гоголь, с другой – насаженные на иголки бабочки.
В 1944 году, когда у Покровских родился младший сын, Бориса Александровича перевели в Москву, в Большой театр. Семья поселилась в коммунальной квартире недалеко от Пречистенки. Молодые режиссеры работали до изнеможения, а воспитание детей оставили бесконечным нянькам. Вот ведь интересное явление: няни в коммунальных квартирах. Сейчас и в отдельную-то квартиру не всегда сыщется охочая до работы нянька, а тут – коммунальная. И ничего – шли.
Беседуя с Аллой Покровской, я невольно отмечала, что рассказчик она почти такой же хороший, как и ее отец. Но только почти. Борис Александрович в этом деле был неистощим и недостижим, особенно если дело касалось его возлюбленной Оперы. Об этом знали все стремящиеся его интервьюировать журналисты.
– Мои родители, – улыбается Алла Борисовна, – всегда были трудоголиками. Очевидно, тоталитарный режим особенно благоприятствует возможности погружаться в работу с утра до ночи. Но даже сейчас, когда маме 87 лет, а папе 88, самое большое для них несчастье – это то, что не могут работать, как раньше, – до упора. Но до сих пор работают оба. Папа, после того как многие годы был главным режиссером Большого театра, теперь возглавляет созданный им Московский Камерный музыкальный театр. А мама по-прежнему режиссер в Молодежном театре, это бывший Центральный детский театр. Новых спектаклей она, правда, не ставит, но свои старые ведет непременно. А еще она профессор ГИТИСа. Надевает туфли на каблуках – она бывшая балетная, окончила Московское хореографическое училище вместе с Лепешинской, была даже чемпионкой Москвы по прыжкам в воду – и сама едет на метро в институт. В машине ездить не любит, пробки ее раздражают. Очень живая и энергичная, во время войны она постоянно ездила с фронтовыми актерскими бригадами, которые возглавляла, на передовую.
Надо сказать, что мама в молодости была очень красивая, статная, с прекрасной фигурой. И, конечно, на курсе, где они вместе с папой учились, на нее заглядывались. Из того курса в живых сейчас остались только мои родители, остальные умерли. Отец очень дружил с Товстоноговым, и эта дружба-спор продолжалась всю жизнь. У них была бездна совместных воспоминаний…
Решение поступать в театральное училище крайне удивило родителей Аллочки. Борис Александрович подвел ее к зеркалу:
«Посмотри на себя. Какие у тебя данные, чтобы быть артисткой? Ноги короткие, нос длинный» – это не то, то не так… И велел совершенно очаровательной и, как потом выяснилось, талантливой дочке поступать… в педагогический институт. Как-никак, а ее дед, Александр Александрович Покровский, был школьным учителем.
Однако прежде чем последовать родительскому наставлению, она все-таки пошла в Школу-студию МХАТ и возле самых дверей увидела двух немыслимой красоты юношей. Одним был Михаил Козаков. Она, конечно, ахнула и развернулась прямиком в педагогический. Но потом мама посоветовала ей все же записаться в кружок самодеятельности в Доме учителя. Кружком руководил молодой педагог Школы-студии МХАТ Владимир Богомолов. Студентку педагогического туда приняли легко. Удачно вышло: Богомолов не только ставил спектакли, но и усердно готовил своих кружковцев к поступлению в вуз. Кроме Покровской в самодеятельности участвовали Владимир Высоцкий и Александр Сабинин.
На следующий год картинка, открывшаяся студентке-абитуриентке Покровской за дверями Школы-студии МХАТ, была иная: в вестибюле она наткнулась на старушку-гардеробщицу Софью Ароновну, перед которой на руках прохаживался смешной мальчик Олег Табаков и при этом что-то очень смешное рассказывал. Пугаться было некого, и она поступила.
– Я не знала, как об этом сказать папе, – вспоминает Покровская. – Ему, главному режиссеру Большого театра, приходило много писем от девушек, мечтающих стать певицами. Я иногда их читала. Почти все письма были одинакового содержания: «В первых строках спешу сообщить, что я живу в деревне такой-то. И у меня голос. Я хочу быть певицей Большого театра, а родители не хотят этого. Подскажите, что мне делать и куда явиться, когда я приеду в воскресенье, чтобы поступить артисткой в Большой театр?»
Я написала отцу такое же послание: «Спешу сообщить, что я учусь в Москве… Хочу быть актрисой, но родители против… Подскажите, что мне делать?» И подписалась: «Ваша дочь». Послала по почте и в ужасе ждала расправы. Получив письмо, папа зашел в кабинет и закрыл дверь. Скоро оттуда раздалось хмыканье, потом крик: «Аня!» Они с мамой долго шушукались, хохотали, но смилостивились, хотя и не преминули заметить: «Вообще-то, лучше б не позорила фамилию…»
Окончив учебу, Алла Покровская сразу вошла в мир молодого «Современника» и переиграла в нем множество ролей – от незначительных и бессловесных до главных, таких как Маша в «Эшелоне» или Шура в «Восточной трибуне», в «Виндзорских насмешницах», «Аккомпаниаторе», «Крутом маршруте»… Но когда ей стало чуть за тридцать, когда она думала, что как раз теперь-то и начнутся ее самые главные роли, Ефремов сказал: «Иди в институт – преподавать!»
Так посчитал Олег Николаевич, и она, всегда предельно самокритично к себе относящаяся, послушалась и стала преподавателем кафедры актерского мастерства Школы-студии МХАТ. Так что Борис Александрович Покровский оказался дальновидным: дочь стала театральным, но педагогом. Однако играть в театре, конечно же, продолжила. Правда, ролей с каждым годом становилось все меньше и меньше.
– Алла Борисовна, я видела Вас во «Вкусе черешни» с Олегом Табаковым. У Вас был большой успех, на Вас ходили.
– Это ходили на Табакова. Знаете, я любила, когда родители смотрели мои работы. Потому что их замечания были самые дельные. В основном у папы. И он очень четко формулировал, что выходит, что нет. Когда посмотрел «Вкус черешни», сказал: «А что ты там делаешь?» Я: «Как что? Пою». – «Ну, поешь – это можно и не слушать. А почему ты какая-то зажатая? Все делает Табаков, а тебя вроде бы и нет. Ты ему только реплики подаешь». И я поняла, что из-за моего зажима, из-за моего стеснения, Олег Павлович, у которого актерское дарование – природное, сразу невольно начинает работать с залом, а меня куда-то «заталкивает». И вот я стала вылезать сама. То мизансцену чуть изменю, то придумаю какие-то новые «ходы» к своему партнеру. Табаков заинтересовался, отвернулся от зала и занялся мной.
Однажды мы поехали играть «Вкус черешни» в Загорск. А там на двери клуба висит афиша: «В главных ролях – Олег Табаков и др.» Табаков закатил скандал.
– После развода взаимоотношения с Олегом Николаевичем Ефремовым у вас остались хорошие?
– Да, хорошие. Я ведь преподавала у него на курсе, и он считал, что у меня особое к этому дарование, что из студентов я делаю очень живых актеров. Смотрел все экзамены. А когда набрал курс, где были Александр Феклистов, Роман Козак и Дмитрий Брусникин, то мне особенно легко с ними работалось. На этом курсе мы преподавали вместе с Андреем Мягковым. Но я считаю, что Ефремов и сам природно был потрясающим педагогом, он так мгновенно выхватывал индивидуальность и так понимал, что со всем этим делать…
Неслучайно, что многие из первого поколения актеров «Современника» оказались столь знамениты – они были его учениками. Ефремова нет уже полгода, и у меня ощущение, что некому довериться, некому сказать: «Посмотри, пожалуйста». Для меня он был как последняя инстанция…
– А как складывалась потом Ваша личная жизнь?
– По-разному складывалась. Но все романы, которые у меня все-таки были, к актерской среде не имели отношения и не складывались никак в семью. Потому что Олег Николаевич слишком уж мощный был человек, слишком много занимал места у меня в мозгу… Не скажу, что в сердце, но в мозгу – точно. Слишком сильно было его влияние, чтобы я могла еще на кого-то опереться.
– Ваш сын Михаил тяжело пережил смерть отца?
– Он не пережил. Еще не пережил. Но недавно у них с женой, тоже актрисой, Ксенией Качалиной (супруги прожили вместе четыре года. – И.Т.), родилась дочка. Наша с Олегом Николаевичем внучка. И вот дочка Мишу с горем несколько смирила. Смешно, но они назвали ее Анна-Мария! Я-то все считала: шутят. Но нет, так и записали: Анна-Мария. Анна – потому что это имя обеих прабабушек: моей мамы и мамы Олега Николаевича. А у Ксении с двух сторон – Марии. И вот шутка шуткой, а у нас появилась Анна-Мария. Ну просто мексиканский сериал какой-то. Представьте себе, перезваниваемся: «Как там Анна-Мария, взяла ли грудь? Да как спала?..» Сын заявляет: «Дома будем ее звать Машенькой, а если плохо себя поведет, будем говорить: «Анна». Видите: театр на дому.
Мне только жалко, что в настоящем театре Миша сейчас мало играет. Александр Митта пригласил его в свой новый многосерийный телефильм «Граница». Галина Борисовна Волчек рассчитывает на то, что он поставит «Голого короля». Леонид Филатов уже закончил пьесу. И Галина Борисовна, и Миша очень довольны…
– А Вы сами какую хотели бы получить роль? Ну, скажем, в том же «Современнике»?
– Я хотела бы, конечно. Но ее нет. Не потому, что мне ее не дают. Просто так складывается репертуар театра. И вообще: актрисам моего возраста довольно трудно найти что-то подходящее, а я все ищу и ищу.
– Вам нравится играть на сцене с молодыми актерами?
– Мне в «Табакерке» понравилось играть. Как странно, в «Современнике» я не хотела бы получить какой-нибудь паршивенький эпизод, а в «Табакерке», среди молодых, сыграю даже самую маленькую роль. Любую, какую бы ни дали. И мне не будет неловко. Давно мечтаю сыграть со своими учениками, и даже мои американские студенты (я преподаю не только в Школе-студии МХАТ, но и в Летней школе Станиславского в Америке) бесконечно приносят мне пьесы и советуют роли из американских и английских репертуаров. Одну такую очень любопытную пьесу с подходящей ролью я, кажется, нашла.
– Считается, что Вы придерживаетесь принципа: игра без игры.
– Я не обладаю тем талантом, чтобы «игра была с игрой». Я играю роли и простые, и характерные и хочу довести «игру» до того, чтобы ее не было видно. Насколько позволяют талант и моя природа, которую все-таки как режиссер и как учитель сделал Ефремов. Это и есть то, что я умею, чего не стыжусь. Но отчаянно завидую Табакову или Гафту, которые могут быть как угодно разнообразны, которые могут как угодно выдрючиваться, а все – талантливо и убедительно. Потому что ничего на сцене не боятся. А я боюсь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.