Текст книги "Казаки"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
XXXII. «Глуподерзие и людодерство»
Табор зашевелился. Люди кашляли, плевались, переговаривались зяблыми, хриплыми голосами и тащили уже со всех сторон сушняк…
И вдруг из чащи на поляну вырвался худенький и рябой мужичонка в лапотках, рваном полушубке и без шапки. На лице его был испуг. Все всполошилось.
– Братцы, спасайся!.. – негромко бросил он. – Царские люди рядом, в лесу…
Сперва заметались, потом обступили его тесно…
Оказалось, что двое повстанческих лазутчиков были захвачены врасплох драгунами, один убит при попытке к бегству. Еще с вечера подошли ратные люди к Темникову – конечно, было их видимо-невидимо, – и темниковцы, трясясь, встретили их крестным ходом. И сразу начальные люди стали пытать про Ерика да про Савву. Темниковцы позамялись было, но сейчас же скорым обычаем десятерых развесили по березам, темниковцы все рассказали и дали зверовщиков вожатыми.
– И меня подводчиком забрали… – весь белый, трясясь, торопился мужичонка. – Да вот тут, в чащобе, вырвался я и убег… Скорее, скорее!.. Они вовсе рядом…
– Живо все чрез Журавлиный Дол в леса!.. – скомандовал Савва, наскоро пошептавшись с Кабаном. – Там не найдут…
– Все выходы из болота конными заняты… – бросил мужичонка. – Никуда теперь не пройдешь…
– Так что же делать? Погибать?.. – в отчаянии уронил кто-то.
– Погибать или биться…
– Все к оружию!.. – крикнул Ерик. – Может, прорвемся в леса…
Все схватились за оружие и насторожились. По лесу уже ясно шел сторожкий шорох, – и справа, и слева, и спереди, и даже как будто и от Журавлиного Дола. Сомнения не было: они были окружены. И сразу табором овладела паника: те из лесу бить будут, а они все как на ладони. Заметались судорожно… А шорох нарастал. Вот совсем близко, за стеной молодого ельника, послышалось звонкое ржание лошади, удар плетью с плеча, осторожные голоса. Между деревьями замелькали всадники.
– Эй, там!.. – раскатился молодой, энергичный голос. – Сдавайся, кому жизнь мила…
Поколебавшись, повстанцы сложили оружие. Некоторые даже на колени загодя встали. Алена горячими глазами осмотрела их ряды и – плюнула. Ерик не отрывал от нее тревожного взгляда. Она слабо, украдкой улыбнулась ему…
Чрез полчаса едва видными лесными дорогами по мерзлой, крепкой земле, по которой так весело ходить, рейтары и драгуны, звеня оружием и поеживаясь, вели к Темникову толпу повстанцев. Там, на соборной площади, уже стояли виселицы. И тут же, на площади, сразу начался суд. Судил сам князь Долгорукий, как всегда твердый, точно железом налитой. Он был очень раздражен: вкруг Арзамаса, как только он выступил оттуда сюда, снова началось кровавое восстание… Темниковцы сразу выдали ему главных зачинщиков: попа Савву, Ерика, вещую женку Алену и Федьку Кабана, подводчика и укрывателя воров.
– А вот это у нее, ведуньи, вчерась при обыске нашли… – сказал соборный протопоп, желтый, веснушчатый человек с острым носом и колючими глазами. – Чернокнижница отпетая…
Князь брезгливо и не без некоторого опасения перекинул несколько потемневших листов книги: травы какие-то, месяц с лицом человеческим, звери невиданные и таинственные знаки. И везде эта цифирь проклятая… В иноземных грамотах князь был не горазд и к книгам вообще относился подозрительно. Он враждебно посмотрел на Алену, которая сияла на него своими прелестными глазами.
– Сожечь в струбe… – коротко сказал он.
Не помня себя, Ерик схватился было за саблю, но – сабли не было.
– Князь, женщину эту я знаю давно… – сказал он. – На нее клеплют по злобе…
Князь зорко посмотрел на него.
– Дворянин?
– Дворянин…
– Стыдно!.. – отрезал князь.
Ерик одним движением разорвал свой ветхий зипун и совсем истлевшую рубаху на груди.
– Видишь? – крикнул он, точно не помня себя и указывая на два круглых шрама. – Это вот польские пули – когда с тобой в польском походе был, получил… Вот на плече – видишь? – удар татарской сабли… На лицe вот это от пики польской, а это опять пуля, а это – сабля… Есть и другие отметки… Довольно с тебя? Да?.. Ну, так вот за все это прошу только одной награды: не трогай этой женщины… Не ведьма она, вот тебе крест святой!..
Все вокруг затаило дыхание.
У князя Юр.А. Долгорукого было поставлено за правило: ужаснуть. И никогда не менял он принятых решений. Власть не должна колебаться.
– За раны и труды наши жалует нас царь своей милостью: чинами, и деньгами, и поместьями… – сказал он громко. – А за измену, за лихое дело, за воровство, я, его слуга, жалую тебе петлю на шею…
– Так будьте же вы все прокляты!.. – исступленно крикнул Ерик.
Обеими руками он схватился за голову, глаза его были безумны, и он так и застыл. По белому лицу Алены покатились слезы. Все молчало.
– Это кто? – строго спросил князь.
– Поп, отец Савва… – ответил распоп с готовностью.
– Повесить. А это?
– Федька Кабан, зверовщик.
– Повесить…
Князь встал. Bсе повстанцы повалились на землю.
– Встать!.. В ряды!..
Все поднялись и выровнялись.
– Десятого повесить, а остальным плети и крестное целование…
Точно порыв ветра пробежал по толпе горожан. Среди повстанцев послышались истошные рыдания, дикий вой, причитания. Долгорукий обратился к князю Щербатову, своему товарищу.
– Я оставляю тебе, князь, здесь полприказа стрелецкого и драгун, а с остальными иду сейчас назад в Арзамас… – сказал он тихо. – Там опять началось. И за Нижний опасаются, и под Макарием шумят… Ты иди на оба Ломова, а ты, Хитрово, на Керенск… И вот еще зачем следи неусыпно: начальники отрядов наших стали обращать пленных воров в свои холопи. Так приказывай всем моим именем под крепким страхом, чтобы они этого не чинили. Вообще, действуй тверже и шли мне конных гонцов каждодневно. Понял?
– Слушаю, князь…
– Ну вот… Пока прощайте…
Чрез четверть часа заиграли трубы, забили тулумбасы, и во главе своих войск хмурый, но решительный князь Юр. Долгорукий покинул Темников.
На площади, между собором и виселицами, уже громоздилась взъерошенная куча бревен, дров и соломы. Среди нее торчал грубый деревянный крест. На кресте висела Алена. Она была белее снега, и темные, вещие глаза ее, полные истомы смертной и бесконечной любви, не отрывались от Ерика. И он был бел, и на раскрытую грудь капала капля за каплей кровь из бешено закушенной губы. Он не мог поднять глаз на костер… Савва смотрел на синенькие в золотых звездах купола, вкруг которых кружились галки и вороны, Федька, как всегда, был задумчив и тих.
– Ну, что ж задумались?.. – говорил протопоп. – Начали, так надо кончать…
Весело закурились сухие стружки. Все затаило дыхание. Пыхнула красно солома. Разбежались золотыми бесенятами маленькие огоньки. И гуще пыхнул дым. И вдруг с воем и свистом, хлопая краснодымными полотнищами пламени, ярким золотым цветком вспыхнул весь костер.
– Ми…лый… Сол…ныш…ко… А-а-а-а…
Ерик шатался.
– Иди, иди… – подгонял палач. – Чего стали?
– А-а-а-а… – мучительно-жалостно неслось с костра, разметавшего свои рыжие космы во все стороны.
Ерик вдруг решительными шагами подошел к виселице, сам надел на себя петлю и сурово отрубил палачу:
– Верши!..
Он повис и закачался. Подтянул ноги, вытянулся, затих. Глаза его, мутнея, не отрывались от костра, и в них плясало отражение золотых огней. С неба тихо реял первый снежок. Вороны и галки кружились все вкруг синеньких главок с золотыми звездочками. Палач быстро поднимал одного смертника за другим на виселицы.
Возбужденные темниковцы с деловитой озабоченностью шли торопливо со всех сторон к собору: сейчас начнется благодарственный молебен…
XXXIII. В ставке
Страшной грозой снова пронесся Долгорукий по лесному краю вкруг Арзамаса. Горели деревни, по деревьям качались бесчисленные удавленники, разжиревшие волки и вороны не успевали пожирать убитых и раненых по полям и лесным трущобам. Они думали, что для них наступил на земле Золотой век… И снова засел ратный воевода в Арзамасе, руководя отсюда чрез гонцов действиями своих отрядов от берегов Волги чуть не до Днепра.
Один из таких небольших отрядов московской конницы под командой глубокого дворских обхождений проникателя, думного дворянина И.М. Языкова задержался на ночевку верстах в двадцати от Арзамаса в лесном селе Раменье. Несмотря на декабрь, ночь была мягка и туманна. Обильно выпавший снег пах свежо и приятно. Все село спало – только красно мутнели сквозь туман окна у попа в горнице: там пили и пели и смеялись начальные люди. Сам Языков и молодой Воин Ордын-Нащокин, – он был слегка ранен на окских перевозах, – оба не выносившие духоты и клопов, закусив с пути, вышли спать на сенницу. Татарин Андрейка, стремянный Ордына, наладил им из перин и шуб чудесное логовище, в котором не проберет никакой мороз, а сам отпросился к девкам на посиделки.
Они легли. Вокруг стояла глубокая лесная тишина. Слышно было только, как чуть звенел под ночным ветерком лес и как жевали жвачку коровы, сонно возились куры по нашестям да изредка слышались шаги и голоса дозорных. Из поповского дома глухо доносился смех и пьяные крики гуляк…
– Ох, хоть бы поскорее кончилось все это да опять можно было бы с каким-нибудь посольским делом в иные земли уехать!.. – вздохнул Языков. – До чего я устаю всегда на Руси, и сказать не могу…
– А что же это будет, если все так разбегутся? – сказал Воин Афанасьевич. – И так стародумы все под себя забрали. Надо дом свой устраивать – сам видишь, до чего допрыгались… Одними виселицами ничего не поделаешь, дело нужно…
– Какое?
– Как какое? Мало ли его?.. – отвечал Ордын, и слышно было, как захрустело под ним сено. – Непорядок это, что государь один все дела решает. Зачем нет совета всенародного множества людей, как при его отце бывало? Зачем, как старики говаривали, не ведется царство общим всея Руси градов людским совещанием? Бояре только свою линию тянут. А наконец того вот потянули свою линию и казаки с черным народом, а нам это не любо. Еще Крижанич говорил царю, что надо народу «слободины» дать, а его за это в Сибирь упекли… И как не люблю я это наше московское лукавство!.. Ну, пришелся человек не ко двору, так и говори. Так нет: латинством-де человек заражен, православной вере нашей опасен… И что это за диковина, что все нам опасны, вот чего я никак понять не могу!.. Живут же рядом с нами немцы, сходи в их слободу, посмотри, поучись, – нет, так ему рыло и воротить. В домах все там налажено, в саду цветнички, цветочки на окнах, а вечером катанье, беседа дружеская, веселость, во всем порядок… А по его, все это от диавола, только вот его вонь да клопы от Господа Бога… Недавно на торгу видел я картину Страшного суда – все грешники в аду в немецком платье нарисованы, а в раю все наши бояре посиживают с рукавами до полу. Французы, по-ихнему, это петушиный народ, потому галлусами именуются, а галлус это – петух. И сам слышал, как один наш протопоп на Москве про католиков рассказывал, что все-де попы у них по семи жен имеют, что псов они освященной водой кропят и творят с ними службу в церквах своих, а в писании Авраама Палицына недавно читал я, что папа это дядя антихристов… А ведь ежели на то пошло, так гаже нашего-то только свиньи разве живут…
Молодому, доброму сердцу Воина Афанасьевича все представлялось просто и ясно и все во власти людской. Он знал о сомнениях своего любимого отца, но думал, что просто старик стареть крепко стал, вот и брюзжит… Языкова горькие речи эти совсем не задевали.
– Ну, брат, не знаю… – задумчиво сказал он. – Все эти дела мне не по плечу. А вот, как все это кончится, так – что ты там ни толкуй – буду я опять чрез твоего отца стараться в посольство куда-нибудь попасть. За Крижаничем в Сибирь охоты ехать у меня нету, – я лучше бы опять в Париж, к петушиному народу, проехал. Ах, как жилось там!.. Сперва, пока не обтыркался еще как следует, действительно неловко все было, непривычно: ступил – не так, слово молыл – не так, высморкался в пальцы, скажем, – опять все смеются. Ну, да глаз у меня вострый, стал я помаленьку примечать все, как и что там у них насчет обхожденья, к языку привык как следует, кафтан это их короткий надел, чулки, шпагу, – и не скажешь, что москвитин!.. Ну и они на меня глаза пялить полегоньку перестали, а бабы ихние меня эдак под свою руку взяли, чтобы совсем в отделку произвести. Ты сам знаешь, дурацкой моды этой нашей, чтобы закутать рыло фатой да в терем запереть, там совсем и в помине нету. А у нас прячут. А отчего, спроси, прячут? Да оттого, что показать фефелу нельзя: ни ступить, ни слова молыть, ничего не умеет, только бы ей глаза вниз держать да губки бантиком складывать. Только всего и обращения… Ну, помещение у меня было там хорошее, в самом лучшем квартале жил, где вся эта их знать проживает: Marais прозывается. Одевался я гоже, деньги были, из себя словно бы ничего себе, и стали меня потихоньку пущать везде. Конечно, и из любопытства тоже принимали: какие-де они там такие, эти русские бояре? Им все мнится как-то, что мы словно и не люди, а так что-то вроде теленка об двух головах… И кого-кого только ни перевидал я там, Господи ты, Боже мой!.. И самые первые красавицы ихние, и острословы всякие, и книгослагатели знатные, за которыми все тогда бегали: и Корнель, и Расин, и Мольер. Все они комедийные действа составляли, и очень все это дело тогда одобряли, а в особенности Мольеровы действа: животики надорвешь смеямшись, вот до чего ловко все складывал!.. А то, помню, приехала раз королева шведская, так для нее поставили тогда при дворе действо англичанина одного, Шакеспэар прозывается, а сложено действо про Короля Леара… Да что, разве все расскажешь!.. С самим Лафонтеном разговор раз имел, который насчет зверей побаски всякие сочиняет, да ловко таково: написано вроде как про зверей, а разберешь, это совсем того напротив, про тебя изображено… К Паскалю тоже раз заходил – ну, этот больше насчет божественного и всякой там арифметики. Совсем молодой, а сурьезной такой господин… Ну и все ко мне ласковые такие: мессир Языкоф… мессир Языкоф… Но по совести сказать, ни у кого мне так гоже не было, как… да ты часом не спишь ли?
– Нет, нет… – глухо отозвался Ордын, которого вдруг жгучим вихрем охватила тоска по его Аннушке, по тихому ангелу с синими глазами: где-то она? что с ней? – Выспимся – ночь-то теперь с год…
– Да… И ни у кого мне так гоже не было, как у Нинон дэ Ланкло… – продолжал Языков. – Тогда жила она – как сейчас вот все помню – на улице Турнель… С молодых лет была она веселой женкой – у них, у французов, на этот счет очень даже свободно… – и в большую славу вошла. Было ей тогда уж за сорок, а поглядеть – ни за что не поверишь… Нашу какую-нибудь возьми – в сорок-то лет она поперек себя толще и только ей и дела, что на лежанке жариться да поклоны бить, a в сорок-то лет голову кому хошь враз свернуть. И полюбовников, полюбовников было у этой самой Нинон и не сосчитаешь, и нисколько она того ни от кого не таила. Ее так весь Париж и звал: нотр дам дез амур, а по-нашему… – улыбнулся в темноте Языков, – а по-нашему, унеси ты мое горе… И до чего на язык была она востра, так только удивлению подобно. Так, бывало, одним словом человека и срежет… И заметь, братец ты мой, какой с этой самой Нинон случай раз вышел, – ну, точно вот сам Шакеспэар сочинил, право слово!.. Зачертила она, надо тебе сказать, очень рано, годков так, должно, с шестнадцати, и на первых же порах ребеночка с каким-то хахалем прижила. Родивши мальчонку, отдала она его на воспитание в деревню какую-то – там это зачасту делают, чтобы не мешался. Отец за содержание мальчонки кому следует там платил, и парнишка рос себе и рос. И вот, братец ты мой, вырос он, прицепил это сбоку шпагу и в Париж. А про то, что Нинон мать ему, никто, кроме нее одной, не знал. И вот крутит он по Парижу туды и сюды и вдруг попадает в гости к Нинон. Заходит он это раз, другой, третий… Ты не спишь?
– Да нет… – глухо отозвался Ордын, который и рассказ Языкова слушал, и никак не мог не тосковать об Аннушке: где она? Что с ней?.. Он вот лежит в покое и побаски всякие слушает, а она, может, страдает где, мучится, его зовет… – Ты рассказывай…
– И вдруг к матери он и полез… – продолжал Языков. – Не могу-де жить без тебя! Потому, говорю я тебе, что, хошь ей и за сорок было, а дворяне это ихние за ней, и богачи, и знать – толпой… Чего тут!.. Сам герцог Ришелье старый, перед которым там все тряслись, подсылал как-то к ей верного человека: нельзя ли-де, мадам, как герцогу к вам подсмолиться? А за расходами-де герцог не постоит уж… Ну а та – капризная была, не дай бог, и – от ворот поворот: ни фика-де ваш герцог от меня не получит… Вот какая дерзкая была!.. Ну, сын, значить, к ней, а она чуть не без памяти. Билась, билась и наконец того открылась: я-де мать твоя… Ну, тот встал как полуумный, вышел это в сад да своей же шпагой сердце себе и проткнул…
– Да что ты?!
– Вот истинный Бог!.. Прямо тебе говорю: и Корнель, и Расин, и сам Шакеспэар, все вместе, вот какой случай!.. Ну, она которое-то там время на люди не показывалась, а потом, известное дело, – за старое опять. Вот об эту пору и стал я к ней вхож. До меня она ласковая была и обо мне заботилась. Ежели не так к примеру поклонишься ей, она заставит в переднюю выйти, а сама эдак усядется, платье свое по дивану золоченому распространит и сидит, а мне велит опять в двери входить: левая это рука чтобы при шпаге, а правой шляпу у груди держишь и согнешься эдак перед ней и шляпой вроде как по полу, а потом шляпу враз под мышку и вроде как к анхирею – к ручке… Как стать, как сесть, как за столом кушанье есть, как ширинку ее, ежели, к примеру уронить, подать, на все у них свой манер есть, а как чтобы по-дурьи, этого у них ни боже мой – не позволять, хошь ты там сам раскороль будь… А что до того, чтобы взять по-нашему плеть да эдак промежду лопаток огреть, об этом и думать не моги! Обхождение не только промежду себя, но и с бабой кажной самое отменное, а не то чтобы как зря… И вот раз надумала она: вот, грит, тебя я нашей политес научила, а теперь ты меня своему московскому обычаю научи. Ну, так пристала, хоть что хошь!.. Достал это я наряд наш боярский весь, вырядилась она в него и хохочет, зуб не покрывает. Да разве так можно, говорю. Ты должна ручки на животике уложить, а в руках чтобы ширинка была, глазки эдак долу опустить, а губки сердечком и чтобы ни-ни… А потом… Что там такое? – вдруг прислушался он. – Кабыть что-то приключилось…
Внизу на дворе послышался шум: подъехали какие-то всадники и что-то спрашивали. Оба слушали.
– Эй, что там? – начальнически крикнул Языков.
– От воеводы князя Долгорукого гонец… – ответило сразу несколько голосов вперебой.
– Ну? В чем дело? – опять крикнул Языков, которому очень не хотелось вылезать из-под жаркой медвежьей шубы на холод.
– Князь-воевода велел говорить тебе, чтобы ты взял немедля всех своих людей и поспешал в Арзамас… – ответил незнакомый голос.
– Зачем? – тянул Языков.
– Не ведаю.
– Немедля?
– Немедля.
Языков подумал.
– Ну, делать нечего… – сказал он сердито, сбрасывая с себя шубу, и встал.– Уж и жизнь окаянная!.. Пойдем, Ордын…
Он стал первый спускаться по крутой лесенке, но оступился и крепко зашиб себе локоть. Раздраженный, подошел он к группе рейтаров, чуть освещенной тусклым фонарем. Рейтары подтянулись.
– Ну, в чем там еще дело? – сердито повторил Языков.
Рейтар повторил приказ воеводы. Языков подумал.
– Седлай!.. – сердито крикнул он.
Все засуетилось. Андрейки, стремянного Ордына, никак найти не могли.
– Да он на посиделки к девкам отпросился… – сказал Ордын.
Рейтары усмехнулись.
– Какие там посиделки?.. Мужики и дышать-то опасаются…
Чрез какой-нибудь час по деревенской улице вытянулись черные тени всадников. Все были сонны и сердиты. Языков, поеживаясь, ехал впереди отряда. В лесу было холодно, сыро, черной и далекой сказкой казалось ему теперь все, о чем он только что вспоминал: и отель Рамбулье, и уроки политес у мадемуазель Нинон де Ланкло, и беседа с веселым и учтивым Лафонтеном. У околицы вожи заспорили о дороге и, поспорив, решили идти напрямки: версты три так сократить можно. И отойдя несколько верст, очутились в непроходимом болоте, и никто в черной тьме не знал, куда идти. Языков в бешенстве слез с коня.
– Ты куда это нас, сукин сын, завел? А? – грозно обратился он к старшему вожу, раменскому старосте. – Это что, нарочно? А?
И прежде чем староста успел раскрыть рот, Языков размахнулся и со всего маху дал ему по уху. Староста слетел с ног.
– Сукины дети… – кричал Языков. – Всех по осинам сейчас развешаю!.. Веди на Арзамас, и чтобы живо: одна нога здесь, другая там…
Снова отряд ушел в черный и холодный лес. Ветви царапали лицо, били по глазам, цеплялись за одежду. Снег с мохнатых елей засыпался всюду: за воротник, за рукава, в сапоги. Наконец, выбрались на какую-то дорогу, поспорили, куда идти: вправо или влево? Пошли влево и через час вышли в Раменье. Языков был настолько вне себя, что даже и драться не мог…
– Нет, нет… – задыхался он. – Это не народ, а черт его знает что такое!.. Просто надо одного каналью повесить и вся недолга…
Вожи божились и клялись, что это просто леший попутал. Это было правдоподобно.
– Веди опять!..
И, шатаясь от усталости, выбившиеся из сил вожи повели отряд уже без сокращений ездовой дорогой. Все люди были голодны, прозябли и злились на все. И только на рассвете вышли на «мижгороцкай большак», и Языков отпустил вожей, погрозив им на прощанье плетью. Те, голодные, злые, вымотанные до последней степени, сели на обочине дороги и, кляня свою жизнь, окаянную, ели черствый хлеб.
– Вот погодите, черта, Степан Тимофеич опять маленько с делами поослобонится, он вам пропишет… – злобно сказал щуплый, белобрысый полесовщик. – Ишь, волю-то, дьявола, взяли!..
Староста тяжело вздохнул: надоела ему вся эта пустяковина.
– Ишь, иней какой садится… – сказал он, оглядывая деревья. – К урожаю…
– А перед Миколой-то какой иней был… – заметил полесовщик. – Овсы хороши будут…
Из-за синих лесов поднялось солнце. Все заискрилось и заиграло драгоценными камнями – и поля, и леса, и дорога. В какой-то деревне справа от дороги над занесенными снегом кровлями курчавились золотые столбики дыма. Хотя и люди и лошади за ночь истомились, Языков поторапливал: он знал суровый нрав князя-воеводы.
Но вот и Арзамас – серый, прижавшийся к земле и тихий, как могила.
Языков невольно засвистал сквозь зубы.
– Гляди-ка!.. – сказал он Нащокину, который, потупившись, хмуро ехал рядом с ним.
В отряде все смолкло. Солдаты с вдруг побелевшими лицами осторожно косились по сторонам: весь городок был заставлен виселицами, на каждой качалось человек по пятидесяти. Висели мужики, бабы, попы, стрельцы, инородцы. Ткнулись в слободу, везде по притоптанному и окровавленному снегу валялись обезглавленные тела. Отрубленные головы тупо смотрели прикрытыми остекленевшими глазами. А на соборной площади десятки полураздетых людей изнывали в муках на окровавленных колах: кто выл по-звериному, кто, уже затихнув, страшно свис на сторону, кто молил о смерти и богохульствовал…
Поторапливая боязливо фыркающих лошадей, отряд проехал прямо к избе воеводы. Князь разнес Языкова за опоздание и приказал кормить лошадей: надо идти на усмирение в другую сторону.
Ордын забежал к своему сверстнику молодому Чегодаеву, который стоял у какого-то купчины тут же, на соборной площади. Чегодаев был бледен и испуган.
– Беда как лютует!.. – сказал он тихо. – И всех допрашивает сам. И все в один голос: хотели Москву взять и вас всех бояр и дворян да приказных людей перебить… Видел, что по городу-то делается? Прямо так толпами и казнит… Всего больше 10 000 на тот свет отправили. Некоторые, которые на кол посажены, живут по три дня… говорят… кричат… по ночам… Сегодня поутру по ошибке двух слепых повесили, а вчерась под городом усадьбу моего родича Ардаганова сожгли за то, что ее воры пощадили: ты-де им, ворам, мирволил!.. Так все дымом и пустили… Чистый ад!..
Не успел Ордын и отогреться, как прибежал драгун и потребовал его скорым обычаем к воеводе.
В передней была толпа ратных людей и горожан. Все испуганно молчали, слушая раскаты княжего голоса из соседней горницы. Немой Стегнеич низко поклонился Ордыну и молча указал ему на дверь. Тот вошел и остолбенел: под охраной двух рейтаров перед князем стоял Андрейка, его стремянный.
– Что? – сухо засмеялся князь. – Не ожидал? Это твой татарин?
– Мой стремянный, князь… – едва выговорил Ордын. – За что он взят?
– За что берем всех: за воровство, за измену…
– Прости меня, князь…– смело поднял на воеводу свои темные, лучистые глаза Ордын. – Нет ли ошибки тут? Такого слуги…
– Нет, бачка, бульна спасибо, никакой ошибкам нет… – вдруг заговорил татарин. – Я, верно, воровал, бачка… Твой отец, бачка, святой человек, и ты, бачка, хороший человек, против тебя я ничего дурной не делал, бачка. Всем довольна, бульна спасиба, бачка… Ну народ не довольна, бачка: и русски народ, и татарски народ, и всяки народ, бачка. Когда татар наш на Москва гулял, он русски вера не трогал: ты русски, я татарин – живи, как знашь. А пришла ваша на Казань, батька стал насильно крестить: ты поганый, Махмет… ты поганый, Иряшка… ты поганый, Казабайка – гуляй вода, будь святой, русски рай айда!.. А сам поп пьяный, бачка, а наш мулла никогда не пьяный. И земля татарска отнимал у нас… А татарин на Москва земля не трогал: плати хану деньга, а земля твоя: паши, гуляй, ашай… И воевода сюда таскал, туда таскал, все коробчил, и стал татар совсем нищий. Нет, бачка, спасибо, бульна спасибо тебе, и отец твой бульна спасибо, – у, прямой человек, совсем святой, как мулла! – а только прямо говорю тебе, бачка: воровал… И все воровать будут…
– Ну вот слышал? – усмехнулся князь. – А у твоего дяди, слышал я, вотчина на Закамской Черте хорошая есть?.. Я только для того тебя вызвал, чтобы удостоверить его. Его с воровскими письмами в ночь пымали – вон в углу валяются… Так и отцу отпиши. Вот тебе и верные слуги!.. Недаром он тогда вкруг шатра-то слонялся… Уведите его… – сказал он рейтарам. – И посадить на кол…
– Пойдем, айда… – возбужденно и громко говорил Андрейка. – Куда хошь, пойдем!.. Ничего… Все воровать будут… Прощай, казяин!.. Всегда маленький народ жалей-пожаливай… Бульна спасибо…
– Нет, а ты погоди… – сказал князь взволнованному Ордыну.
Ордын стоял, крепко сжав губы. Вся душа его поднималась дыбом. Но что же, что делать?
– Я вот еще что хотел спросить тебя… – сказал князь, указывая брезгливо на какую-то старую книгу, которая лежала у него на столе в стороне, поодаль от других бумаг. – Ты вот смекаешь в книжном деле – что это за книга?
Ордын осторожно взял полуистлевшую темную книгу.
– Это латынская книга… – сказал он. – Про то, как земля устроена.
– А что это на первом листе написано?
– Тут написано Orbis Terrarum, что по-нашему значит Земной Шар.
– Латынская, говоришь?
– Латынская.
– И никакой вреды в ней нету?
– Нету. Если хочешь, возьми у моего отца: у него она есть на русском языке…
– А что же это тут цифирь-то эта везде понасована?
– Так что? Этой цифирью в иных странах все давно пишут… – отвечал Ордын. – А откуда у тебя, князь, эта книга?
– В Темников у одной вещей женки протопоп отобрал… – сказал Долгорукий. – Сожгли ее там за ведовство да за воровство…
У Ордына опять горло точно кто шнуром перехватил. Он опустил голову. Ему хотелось плакать, выть по-собачьи, сквозь землю провалиться. И зачем, зачем он вернулся из чужих краев?! И пронеслось в душе потрясенной: а там не давно ли всю Европу окровянили из-за того, как причащаться: sub una или sub utraque?
– Ну, иди… – сказал воевода. – Да скажи там своим, чтобы поторапливались: дела много.
– Могу я взять себе эту книгу? – глухо сказал Ордын.
– Сделай милость, ослобони…
Ордын поклонился воеводе и вышел. Пробираясь протоптанной в обильном снегу тропинкой, он старался не смотреть в сторону собора, где на окровавленных кольях корчились люди. Там теперь и Андрейка… А они вместе выросли…
В воеводской избе уже слышались грозные раскаты княжего голоса…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.