282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » К. Терина » » онлайн чтение - страница 20

Читать книгу "Фарбрика"


  • Текст добавлен: 3 сентября 2017, 16:00


Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Клуб дерзких полосатов

Подвал принадлежит Шульцу – лысому коротышке, который не умеет блефовать. Шульц морщит лоб, изображая раздумье, но покрасневшие уши и дёргающийся глаз выдают парня с головой. У него на руках жирненький флеш, никак не меньше.

Где-то наверху, закрученная в бигуди, затянутая в плюшевый халат, тень Наташа, русская девушка Шульца, усердно метелит в ступке чеснок: на обед будет настоящий украинский ахобланко. Звук такой, будто потолок вот-вот рухнет нам на голову.

Не хмурься, Шульц, уши отвалятся, говорит Канадец. У него острые зубы, рыжие волосы и нет имени. Канадец твёрдо убеждён, что он родом из Монреаля, что рано или поздно Роза из «Шейка» отсыплет ему своей девичьей страсти и что его трёх четвёрок достаточно, чтобы обуть Шульца.

Разумеется, ошибается по всем пунктам.

Грет молчит. Грет всегда молчит. В его бороде застряли крошки картона, его печальные глаза слезятся от пыли нарисованного города. Грет полагает, что родился прямо посреди длиннющей автомобильной пробки и негритянка-таксист, принимавшая роды, сказала его матери: береги этого малыша, детка, – его поцеловал Иисус; благодарная мать назвала сына в её, негритянки, честь. Что ж, в одном Грет определённо прав: имя у него женское.

Во дворе орут коты. Коты очень похожи на полосатов, только наглее, и не у всех есть собственные полоски.

Я такой же. Почти как настоящий, только живу в картонном городе. Среди своих картонных товарищей.

Всматриваюсь в нарисованные лица. Почему они не помнят?

Шульц не помнит свой огромный траулер, не помнит, что самые крупные, самые неординарные и тонкие смыслы побывали в его сетях.

Канадец не помнит, что зовут его Асмус, что всякая колода в его руках делается волшебной и картами он умеет отобрать смысл у любого.

Грет не помнит, что родился с револьвером в руке, не помнит, как с крыши табачной башни стрелял птицу-банщика влёт, не помнит, как выдал череп нарвала за остатки гигантского смысла.

Когда я рассказываю об этом, они смущённо улыбаются.

Говорят: не пора ли тебе к доктору, Бах?

Доктор

Доктор – тусклый старик со строгим взглядом. Он никогда не спорит со мной. Только внимательно слушает и делает пометки в блокноте. Спрашивает: чему вы улыбаетесь, Бах?

Разве можно не улыбаться, когда нарисованный человечек пытается вылечить тебя от несуществующей болезни?

Как вы спите, спрашивает доктор. Хорошо, отвечаю я. Отлично сплю.

Тени, видите ли, спят. Ложатся на свои пышные картонные перины, закрывают глаза и внимательно смотрят так называемые сны.

Требуют того же от меня.

Расскажите о ваших снах, говорит доктор.

И я принимаюсь сочинять. Как мне приснилось, будто Грет раздал мне каре тузов и я выиграл настоящий автобус. Как я отправился в отпуск к морю и познакомился с замечательной девушкой. Как оказался голым на огромной улице, заполненной незнакомцами.

Доктор кивает и записывает. Говорит: расскажите о Барбаре.

Отвечаю, стараясь унять предательский стук моего нарисованного сердца: Барбара умерла.

Я ненавижу ложь, но в этом картонном мире приходится много лгать.

Бабушка Бах

Эту старуху-тень я полюбил, пожалуй, сильнее, чем любил бабушку Бах там, наверху.

Та была огромной, суровой и очень деятельной. Никто не смел ей перечить. Бабушка Бах мира теней – сухая старушка с беззащитными глазами за толстыми стёклами очков.

В этом мире считают, что разум давно покинул старушку. По мне, так она самая разумная из жителей картонного города. Если отсыпано для подземелья теней сколько-нибудь смысла из настоящего мира, то большая его часть здесь, в комнате бабушки Бах.

Сиделка наливает мне нарисованный чай в картонную кружку и уходит из комнаты, оставляя дверь приоткрытой. Наверняка подслушивает. Бесполезное занятие. Мы с бабушкой Бах понимаем друг друга без слов.

Бабушка, подперев мятый подбородок маленьким кулачком, смотрит, как я короткими глотками пью отвратительный чай. Граммофон скрипом и шипением разбавляет мелодию старого саксонского канона. Бабушка считает это звучание идеальным. И очень расстраивается, что я никак не запомню имя композитора.

Эта музыка даёт мне надежду. Я убеждён, что слышал её раньше.

Бабушка спрашивает: Так и не спишь?

Мотаю головой. Её не обманешь.

Я честно пробую спать. Ворочаюсь с боку на бок, считаю скучные трещины на потолке, воображаю полосатов, ведущих хоровод по маковому полю, курю картонную крошку, что зовётся здесь табаком. И вместо сна проваливаюсь обратно. В свой настоящий, бесконечно прекрасный мир, куда так мечтаю вернуться.

Зовите это кошмаром, если хотите.

Ищешь? – продолжает она допрос.

Киваю.

Ищу. Ночами. Днями. Везде, в самых парадоксальных местах. Стоит мне увидеть дверь, и я делаюсь безумцем. Холодильники, ларчики, шкафы – я ищу выход везде. Чаще поднимаюсь на чердаки, но иногда спускаюсь в подвалы – из чувства противоречия.

Забираюсь на нелепые вышки, укутанные картонными проводами. На крыши небоскрёбов. Пытаюсь дотянуться до неба и проткнуть его ножницами.

А потом прихожу сюда и пью чай.

Мне пора. На прощанье целую бабушку Бах в нарисованный лоб. Читаю правду в её печальных глазах: мы больше не увидимся.

Мой сон

Если мне удаётся побороть эту картонную реальность, если случайному наблюдателю кажется, будто, закрыв глаза, я уснул, то там, на внутренней стороне век, я вижу следующее: тёмный коридор, по которому я брёл целую вечность, обрывается невозможным, невероятно красивым закатом моего мира. Я делаю шаг и оказываюсь посреди пустой улицы, рядом с автоматом реализации смысла, в котором – я слышу это отчётливо – копошатся шорхи. Автомат мёртв изнутри. Я бросаюсь к нему в надежде вытрясти остатки смысла, которые, возможно, помогут мне как-то зацепиться за этот мир, удержаться в нём. Но во мне нет жизни, мои руки прозрачны. Я тень. Я бессилен.

Нельзя быть одновременно человеком и тенью. Вопрос: когда я перестал быть человеком? Когда упал из темноты у моста? Когда лгал доктору о своих снах и пил нарисованный чай? Или сейчас, во сне, когда через кротовью нору (недалеко от порта, впрочем, вам это ни о чём не скажет) выбрался под хмурое небо и открываю глаза, полупрозрачный, легко сдуваемый ветром?

Мне бы убежать, скрыться. Попробовать изменить хоть что-то. Но события этого кошмара никак не зависят от моей воли. Остаётся только наблюдать.

К автомату подходит человек по имени Бах. Это я – тот, каким я был. Живой, настоящий, весомый. Он суёт руку в шипение испорченного автомата, крутит рычаги, хмурится.

Подхожу ближе. Не стоит этого делать, честное слово. Но я не способен остановиться. Я должен его предупредить.

Подхожу и начинаю говорить.

Настоящий Бах смотрит на меня холодно, равнодушно. Идёт прочь. Я догоняю.

Послушай, говорю я, хотя бы один раз послушай…

Он стреляет мне в лицо.

Это адски больно.

Потому я предпочитаю не спать вовсе.

Дилер

Дилер ждёт меня под козырьком неприметного подъезда. Шляпа надвинута на брови. Воротник плаща поднят. Цепким взглядом изучает улицу за моей спиной. Потом равнодушно проходит мимо, небрежно толкнув меня плечом.

Я чувствую, как опустел карман, где только что лежала пачка бестолковых серых бумажек с мрачными портретами. Их место занял почти невесомый свёрток.

Звук шагов уходящего дилера глухим эхом разбегается по картонным стенам. Что-то смутно знакомое есть в его походке.

Иду домой. Нелепо звать домом геометрическую конструкцию с пустыми стенами – без единого воспоминания, без малейшей крошки тепла. Я стараюсь бывать здесь как можно реже, но сейчас мне требуется уединение.

Барбара

Нет такого греха, за который человек отведавший жизни, должен потом гнить под картонным небом подземелья, среди затхлых ароматов вчерашнего дня, в пыли и саже искусственного мира.

Но я простил бы этому миру всё – за мою Барбару.

Её глаза были бы синего цвета. Настоящего, глубокого и пронзительного. Цвета прибоя и солёной волны. В той, старой жизни я не пробовал цвета такой насыщенности. В этой, новой, цвет её глаз стал бы моим утешением.

Здесь цвет можно видеть, слышать и даже говорить. Но нельзя выпить и почувствовать, как он растекается внутри тебя. (Я пробовал гуашь и акварель.)

Иногда я мечтаю о забвении. Стать тенью. Научиться читать книги, а не слушать их или вдыхать. Иногда я мечтаю поверить, что эта жизнь – всё, что дано человеку. Собирать неподвижные марки и никогда не удивляться предсказуемости времени и погоды. Расплачиваться в баре бессмысленными серыми бумажками.

Спать, как все.

Видеть сны.

Иногда я думаю: где-то за картонными стенами прячется ещё одна Фарбрика. Внутри которой есть третья, потом четвёртая, пятая…

Иногда я думаю: переправляясь сюда, все, кроме меня, отпили воды из реки забвения. Вспоминаю чёрную фигуру Маука, его дафлкот и морскую фуражку. Вспоминаю, как настойчиво предлагал он сделать глоток из его фляги.

Скольких провёл сюда Маук? Оглядываюсь и сам себе отвечаю: всех.

Всех, кроме моей Барбары.

Я дважды проверяю, запер ли дверь как следует. Кипячу воду. Готовлю ситечко и чай.

Вынимаю свёрток, который оставил в моём кармане дилер. Разворачиваю мятую газетную страницу.

III: НИГДЕ
Трип

На этот раз чёрный тоннель был совсем коротким. Один шаг – и мне показалось, что я стал Богом. Я слышал, как мир (родной, живой и понятный) проходит сквозь меня; пил его цвет. Свистящий шёпот ветра, громкую траекторию птицы-банщика, мелодии книг, сонные чайники, часы с клетчатым боем, расставленные в порядке убывания смысла. Мой дом приветствовал меня.

Потом я увидел мостовую сквозь свои руки и понял, что всё повторилось: я вернулся домой тенью. Я огляделся. Декорации были те же: закат, пустая улица, сломанный автомат, к которому вот-вот подойдёт пока-ещё-настоящий Бах.

Но кое-что изменилось. Я не чувствовал больше настоятельной потребности повторять свои заученные раз и навсегда действия. Я не чувствовал тяжёлой воли сна. Я мог вдыхать сладкий воздух и жить. Пусть даже тенью – штрихованным портретом самого себя с точками вместо глаз.

Героем картонного вестерна.

Хороший парень, обманутый злодеем в дафлкоте, преодолев саванну, скорпионов, постель блондинки и виселицу, возвращается в опустевший разграбленный город. Выходит на центральную улицу. Рука его нервно дрожит над револьвером.

Вот только револьвера у меня не было: теням не положены револьверы.

Я сделал шаг назад, к тёплой кирпичной кладке.

Сейчас же из новенькой кротовьей норы выбралась тень. Это, конечно, был я сам – в одном из своих кошмаров. Кукла, не способная противиться чужому сценарию. Надо признать, тенью выглядел я совершенно жалко. Другое дело – настоящий Бах. В шляпе, плаще, с револьверами на поясе. Плечи расправлены, подбородок вздёрнут, взгляд надменный. Тень подошла к нему, и я поспешил отвернуться, помня, что случится дальше.

Из-за угла выглянул Зайц. На настоящего Баха смотрел он со страхом и обожанием. Я знал этот взгляд; сам когда-то дарил его героям моего детства. Бедный мальчик. Настоящий Бах даже не вспомнит о тебе, превращая Фарбрику в факел.

Прозвучал выстрел. Зайц вздрогнул и зажмурился, но быстро взял себя в руки. Бах ушёл, и мальчик поспешил за ним.

А следом и я.

Дихотомия

Город умирал. Ни одного полосата. Ни одного человека. Не было даже теней – кроме меня.

Что-то окончательно разладилось здесь, мир искривился, пошёл трещинами и рушился на глазах. По расколотой мостовой ветер скучно тащил перекати-поле. Тревожно перешёптывались рассохшиеся ставни. Сквозь камни в стенах домов по-хозяйски пробивались чёрные ростки фракталов. Кое-где они укутывали уже целые здания.

Остро недоставало смысла.

Через небольшое окошко, выполненное в форме черепахи, я следил, как настоящий Бах в «Дихотомии» ведёт свою наивную игру, полагая, будто ловко обманывает Маука.

Зайц нёс караул у двери. Посматривал на меня исподлобья, молчал. Он и с людьми-то не был разговорчив, какое ему дело до тени. Ночь принесла холод и щедро усыпала им улицу. Зайц, одетый не по погоде, дрожал. Но суровое лицо его выдавало готовность терпеть любые невзгоды ради важного дела, порученного кумиром.

Зачем я втянул его эту историю? Какой помощи ждал от замёрзшего воробьишки?

Скрипнула дверь, вышел Маук. Я вжался в стену, прячась от его цепкого взгляда. Меня жгла яростная потребность убить Маука теперь же, одним метким выстрелом вычеркнуть из реальности. Хорошо, что я был всего лишь тенью. Потому что убивать Маука никак нельзя было. По крайней мере не раньше, чем он ответит на мои вопросы. А для этого следовало вновь научиться говорить осмысленно.

Появился Бах, и они молча направились в сторону Фарбрики.

Я скользнул в приоткрытую дверь «Дихотомии».

– Уле! Уле, это я, Бах, – сказал я.

Уле посмотрел на меня строго; не узнал. Теней он не жаловал. Но в глубине «Дихотомии» я разглядел Айка и шмыгнул к нему раньше, чем Уле взялся за своё грозное оружие – швабру.

Айк был славным парнем. Жажда приключений ещё не вырвала его окончательно из тёплых объятий спокойной жизни, но во взгляде этого юноши чувствовалась готовность с головой нырнуть в водоворот безумных авантюр. Я и сам был таким до знакомства с Барбарой.

Я сел напротив Айка, испытывая при этом некоторые трудности. Моё нынешнее тело, прозрачное и плоское, норовило провалиться сквозь дубовую скамью прямо на пол.

Кое-как устроился.

– Привет, дружище, – сказал я.

Айк задумчиво наклонил голову, и я порадовался, что на его месте не сижу я сам. Немногие из моих знакомых церемонятся с тенями. Обычно стреляют без предупреждения: всем известен старый добрый способ вернуть беглеца прямиком в подземелье.

Подошёл Уле. Его недобрый взгляд остро резал мне спину в районе плохо прорисованных лопаток.

– Крошечный принцепс, – сказал Айк бармену. И добавил: – Будь ты хоть терпентир, хоть ктырь.

Я совершенно точно знал, что Айк такими вещами не шутит. Наверняка он сказал что-то вроде:

– Бедняга тень. Может быть, ей холодно? Подбавь-ка берёзовых в очаг, дружище Уле!

Стена бессмысленности между мной-тенью и Айком-человеком искажала любое произнесённое слово.

– Прыгай, брандскугель, – сказал Уле с сомнением и ушёл.

Что, скорее всего, означало:

– Вот ещё, переводить хорошее дерево на озябшую чепуху.

Я поёжился. Начал робко:

– Неужели нет никакого способа…

Айк дал мне знак молчать.

Вернулся Уле, поставил на стол передо мной стакан крепкого красного. Айк кивнул: пей, мол, немочь фарбричная. Красный цвет я не особо любил, но перебирать харчами в моём положении – последнее дело. Я выпил.

Красный обжёг горло, я закашлялся и захрипел:

– Изверги…

– Ты смотри, фынь тебе в дышло, сразу на человека стал похож! – восхитился Уле. – Да, Айк, ты у нас голова!

– Эй, я понял! – закричал я. – Каждое слово!

Айк обрадовался:

– Видишь! Ты проспорил, Уле: заставлять не пришлось. Сам выпил! Я уж и не надеялся, что выпадет случай проверить. Есть всё-таки у них какое-то соображение.

– Какое там соображение. Рефлекс…

Уле всегда был скептиком, но Айк его не слушал. Повернулся ко мне, сказал ласково:

– Рассказывай, чухонец. Что ты за тварь и зачем беспокоишь честных людей.

Canon per tonos

Мы шли слишком медленно. Я то и дело поглядывал на небо – скоро ли рассвет.

– Отчего бы тебе не полететь, дружище? – удивлялся Айк. – Ты же тень.

Полететь! Я не мог даже бежать. Законы нашего мира жестоки к теням: чем сильнее ты хочешь куда-то попасть, тем сложнее даются движения. Воздух становится густым, встречный ветер крепчает, и силы покидают тебя.

Уле никак не мог успокоиться.

– Не зря он мне не нравился, этот Маук! Где такое видано? Приходить в бар и хлестать из своего же флакончика? Нет такого правила! И цедит, и цедит!

Он ворчал беспрерывно. Иногда останавливался, чтобы проверить, зарядил ли ружьё, догонял нас, высоко вскидывая тощие коленки, ловко перепрыгивал через небольшие побеги фракталов, осторожно обходил более опасные кусты, которые ветвились повсюду – ломали стены и выворачивали камни мостовой.

На меня Уле косился без особого восторга. В его голове Бах был отдельно, тень отдельно, и понятия эти отказывались не то что соединиться, а хотя бы пересечься в одной точке.

Айк же, услышав мою историю, сделался мрачен. По сторонам он смотрел как будто с недоверием. Шевелил бровями, беззвучно открывал рот, точно вёл сам с собой мысленный диалог.

Наконец мы пришли.

Фракталы, захватившие соседние дома, словно не замечали Фарбрику. Острые ветви тянулись к небу, равномерно огибая её потрескавшиеся стены. Я остановился у входа, недоумённо прислушиваясь: из-за приоткрытой дверцы в створке фарбричных ворот лилась музыка. Медленная, тягуче-печальная. Я знал эту мелодию. Десятки или сотни раз слышал сквозь скрип граммофона бабушки Бах в картонном городе. Старый канон саксонского композитора, чьё имя мне никак не удавалось запомнить. Мысль – откуда взялась эта музыка в настоящем мире? – молниеносно сменилась пониманием: рукопись. Та самая, купленная когда-то у Айка, рукопись-ловушка, шептавшая несуществующую мелодию. Настоящую глубину которой я ощутил только теперь, сделавшись тенью.

Моим товарищам никак нельзя было подходить ближе. Я дал им знак остановиться, а сам осторожно заглянул внутрь.

Разумеется, мы опоздали.

– Не сопротивляйтесь! От этого будет только хуже.

Маук без труда освободился от сетей саксонского канона и спокойно следил, как настоящий Бах нелепо бежит против движения конвейерной ленты.

– Напрасно вы не выпили цвет, когда я вам предлагал.

Бах достал револьвер, не зная, что своими действиями только ускорит падение в бездну. Мне было всё равно, что с ним произойдёт. Пусть падает. Пусть блуждает по лабиринтам картонного города. Он это заслужил. Меня интересовал только Маук.

Медленно, с трудом преодолевая сопротивление несговорчивого воздуха, я двинулся к долговязому силуэту в дафлкоте. Возможно, я ещё успею его спасти.

Но тут я увидел Зайца, беспомощно застывшего в центре зала с керосинкой в руках. Музыка, которую легко стряхнул с себя Маук, была неподъёмным грузом для мальчика.

Мгновение замерло. Воздух стал густым, как суп ахобланко. Я тонул, захлёбывался. В моей прозрачной голове пульсировала одна мысль: взрыв, который устроит сейчас всё-ещё-настоящий Бах, убьёт Маука, и я никогда не получу ответов. А вместо этого вновь открою глаза в картонном подземелье. Открою глаза в сером мире без Барбары.

Плевать на Зайца, шептал где-то внутри другой этот Бах, вчерашний, надменный и самоуверенный.

Я не слушал его. Под негромкие звуки печального канона протискивал себя сквозь частицы воздуха, почти превратившегося в стекло. Медленно, шаг за шагом. Стараясь не думать о том, как смогу я – бесплотный и бессильный – сдвинуть с места сделавшегося статуей мальчика.

Краем глаза я видел, как медленно, одна за другой, вылетают пули из револьвера. Как искры вгрызаются в пропитанную цветом реальность. Я не успевал.

– Отчего бы тебе не полететь, дружище? – шептал Айк в моей голове. – Ты же тень.

Ты можешь быть кем угодно, – вторила ему мелодия забытого саксонского композитора.

Ты можешь летать.

Ты можешь.

Ты.

Можешь.

Я рванулся вперёд, разбивая стекло воздуха. Смешался с музыкой. Сделался ветром.

Укутанные ворохом пожелтевших листков и звуками бесконечного канона, мы с Зайцем оказались на улице за миг до того, как внутри Фарбрики громыхнул взрыв.

Шорхи

Небо светлело, беспощадно подчёркивая непривычную черноту улицы.

Круг замкнулся. Отчего-то я был спокоен. Иначе и быть не могло. В мире, стремительно теряющем смысл, только так и могла закончиться эта история. Из героя картонного вестерна я превратился в персонажа неоконченной иллюстрации. Перспектива не удалась, пропорции развалились, и раздражённый автор яростно чёркает бумагу фракталами.

Зайц молчал, как молчал он всегда, сколько я его знал. Айк хмуро бродил кругами, затаптывая чёрные побеги. Больше всего напоминали они брошенных кукол, не умеющих самостоятельно продолжить спектакль. Один только Уле держался молодцом. Словно не замечал чёрных трещин и не чувствовал запаха безнадёжности, которым наполнился мир.

– Ха! – воскликнул он, указывая куда-то наверх. – Вы только посмотрите!

Взрыв как будто уничтожил завесу, скрывавшую Фарбрику от фракталов. Они стремительно набросились на новую добычу, прорастая сквозь стены и окна, слизывая огонь холодными языками, и уверенно подбирались к крыше. На самом краю которой стоял Маук.

– Что ж, пора кое-кому ответить на вопросы, – решительно сказал Уле.

Он подошёл к воротам Фарбрики. Почувствовав его приближение, наружу посыпали шорхи, щуря довольные мордочки на свет.

– Вот ведь живучие твари, ничего не боятся, – хохотнул Уле, делая обманный выпад ружьём в сторону ближайшего шорха. Тот невозмутимо отвернулся и принялся грызть фрактал.

Уле обернулся к нам:

– Ну, что стоите?

Зайц неуверенно оглянулся на Айка.

– Мы не пойдём туда, – сказал Айк. – И тебе не нужно, Уле.

Старик удивлённо вскинул брови, усмехнулся с жалостью:

– Нешто испугались жалкого фокусника в фуражке?

– Некоторые вопросы лучше не задавать, дорогой Уле. Пока ответ не прозвучал, ты волен оставаться тем, кем хочешь.

– Ты, Айк, иной раз так скажешь, что полосат не разберёт. Нет уж, я предпочитаю определённость.

Уле махнул рукой и скрылся в темноте умершей Фарбрики.

Айк покачал головой. Подобрал с земли несколько клочков бумаги, оставшихся от умолкнувшей рукописи.

– Позволите мне забрать это? – спросил он у меня.

Я пожал плечами.

Отчего-то я чувствовал вину. Не только перед Зайцем – перед ними обоими. И перед стариком Уле.

Я хотел было на прощание взлохматить волосы Зайцу, но вместо этого только неловко махнул рукой.

Айк усмехнулся.

– Прощайте, Бах.

Внутри Фарбрики было черно и нестерпимо пахло гарью.

Конвейер стал похож на мифическое чудище, грозно топорщился обрывками ленты и изломанным металлическим каркасом. Я подошёл ближе в надежде разглядеть дыру, через которую настоящий Бах провалился в картонный город. Но там, где я ожидал её увидеть, ветвились, тянулись во все стороны цепкие побеги фракталов.

Сверху послышался гулкий звук. Уле стучал подмётками по ступенькам. Я поспешил следом и вскоре обогнал неповоротливого старика. Сквозь маленькие окна проникали тусклые лучи, освещая наш путь: лестница причудливо петляла в изгибах мёртвого конвейера. Там и здесь, на трубах и ступеньках, на решётках и конвейерной ленте темнели силуэты шорхов.

Маук по-прежнему стоял у края крыши. Прямой и суровый в своём дафлкоте и морской фуражке.

– Рад видеть вас, Бах. Вы вовремя. Сейчас начнётся самое интересное.

Лицо его, впрочем, не выражало особой радости.

Я молча подошёл и встал рядом. Ветра не было.

Все слова, все упрёки, заготовленные для этого разговора, исчезли разом, когда я взглянул на город. Фракталы стремительно расползались по улицам, укутывая собой мостовые, здания и деревья. Почернел океан. Только бледное небо кое-как спорило ещё с бесконечной чернотой. Но я видел, как её острые ветви разрывают горизонт.

– Вот она, Бах, судьба любого мира, из которого ушёл последний человек. И, хочу заметить, это был весьма упорный человек.

– Вы обо мне?

– Разумеется. О ком же ещё?

Он проследил мой взгляд. Внизу можно было ещё рассмотреть фигуры Айка и Зайца: они целеустремлённо петляли в лабиринте фракталов.

– Неужели, Бах, вы до сих пор ничего не поняли? Старик Уле, Айк, Зайц, которого вы так самоотверженно и нелепо спасали сейчас от огня…

Маук расхохотался.

– Продолжай. Что же ты замолчал? – услышал я за спиной голос Уле. Щёлкнул затвор.

Неожиданно я понял: Айк был прав. Иную правду лучше не знать.

– Не нужно, Маук. Не говорите!

– Ну почему же. Зачем молчать, если человек, – Маук обернулся к Уле, во все зубы улыбнувшись на последнем слове, – настаивает.

Он сделал шаг, другой. Уле остался на месте и вскинул ружьё.

– Вы слишком надолго задержались здесь, Бах. – Маук говорил, обращаясь ко мне, но смотрел при этом на старика. – Когда ушли все, кроме вас, Бах, мир из последних сил оставался таким, каким его привыкли видеть вы. Он строил декорации, имитировал подобие жизни. Реальность – очень преданная штука, способная на всё ради человека. Но вот последний человек покидает её, декорации рушатся, и мы видим…

В этот самый момент Уле выстрелил.

Свинцовые шарики летели медленно, нехотя. Я как раз успел сосчитать их (пять шариков), когда они добрались до Маука и мгновенно оставили от его дафлкота одни дыры.

Из дыр вместо крови хлынули шорхи.

Я в ужасе перевёл взгляд на Уле. Руки старика дрожали, глаза наполнились слезами.

Я нерешительно склонился над Мауком, чтобы разглядеть шорхов, деловито покидающих тонущий борт. Поучительное зрелище.

– Уле, что вы…

Сзади раздался ещё один выстрел.

Одновременно послышался тошнотворный писк ржавого металла. Обернувшись, я увидел, как лицо Уле осыпается старой штукатуркой. На месте, где только что были глаза, нос, улыбка, с ржавым скрипом детских качелей крутилось колесо, внутри которого деловито бежал шорх. Я подумал: как это огромное колесо помещалось в сравнительно небольшой голове старика?

Вслед за лицом осыпалась одежда, открывая сложную конструкцию из шестерёнок, ремней, колёс и шорхов.

Устроен механизм был весьма остроумно. Три больших колеса, пять маленьких, по четыре шорха управляют ременными передачами, ещё десяток на подхвате.

Шорхи, похоже, не сразу поняли, что я их вижу. Они продолжали дружную работу, шорх-секретарь ловко пропускал целлулоидную ленту под звукосниматель, а небольшой репродуктор послушно воспроизводил сдавленные рыдания Уле. Неожиданно аппарат взвизгнул и стал жевать ленту. Шорх дважды раздражённо нажал на педаль, тряхнул маленькой головой, обернулся…

Наши взгляды встретились.

Шорх спрыгнул на гудрон. Его товарищи поспешили следом. Маук встал, поправил пальто, хрипло рассмеялся.

– Теперь понимаете, Бах? – проскрипел он (я представил шорха, деловито жмущего на педаль звукоснимателя). – Вы были последним.

Меня осенило.

– А ведь вы, Маук, всегда знали, кто вы. Или что вы.

– Разумеется. Во мне достаточно смелости, чтобы принять любую правду.

Может быть, подумал я, у Айка и Зайца достаточно человечности, чтобы эту правду изменить. Мир, создавший их, был уже почти мёртв, но я верил в его великодушие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации