Электронная библиотека » Карл Мориц » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Антон Райзер"


  • Текст добавлен: 29 ноября 2014, 20:39


Автор книги: Карл Мориц


Жанр: Литература 18 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Сам он ни слова на это не ответил и ушел от всех, глубоко затаив обиду, но как ни старался претворить обиду в презрение, это ему не удавалось; мало-помалу он позволил своей фантазии довести себя до горчайшей мизантропии, развеять которую смогла только мысль о Филиппе Райзере. И в конце концов, поскольку в нем властвовало желание записывать для Филиппа свои мысли и переживания, оно и на сей раз превозмогло досаду и обиду. Он попытался облечь в слова все обидное, что до сих пор его ранило, чтобы ещё живее представить это в своем воображении. И еще прежде чем хор замолк, у него – под шум, насмешки и глумливые остроты – уже сложился этюд, который он собирался записать сегодняшним вечером. И наслаждение от сделанного словно бы приподняло его над ним самим и над всеми его горестями. Воротившись домой, он со щемящим и смешанным чувством боли от случившегося и радости от того, что удалось воплотить происшедшее в живых образах, записал следующие слова:

Райзеру

Сколь печально бытие человеческое! И мы соделываем наше ничтожное бытие еще несноснее друг для друга, вместо того чтобы в сей жизненной пустыне облегчать взаимные бремена дружеским участием.

Разве не довольно того, что мы непрестанно впадаем в безумства и заблуждения, как бы плутая по заколдованной местности?

Так еще и разнообразным чудищам реветь на нас? Еще и злому сатиру прободать нашу душу своими насмешками?

Как уныла и пустынна округа сия! И я осужден, покинутый и одинокий, скитаться по ней без опоры себе и без вожатого…

Но Боже, какое счастие! Вижу вдали горстку подобных мне человеков, так же бредущих по пустыне!

«О, позвольте, позвольте и мне примкнуть к вам, друзья мои, дабы я мог скитаться в пустыне вместе с вами, и тогда она станет для меня цветущим лугом!»

И вот они приняли меня к себе, о счастие!..

Увы, горе мне!.. Что вижу?… И это – люди? Это – мои братья?…

Личина пала… да это дьяволы! И пустыня вмиг обращена в ад!

Я бегу, но их улюлюканье настигает меня.

«Так вы обманули меня, личины человеческие?… Ха, уж больше никто из вас меня не проведет! Привет тебе, Ночь, и тебе, Одиночество, и тебе, горчайшая Меланхолия! А вы, ядовитые насмехания, вы, буйные друзья, личины смерти, отыдите от меня навеки!»

Так шел я и думал, и тяжкая скорбь наполняла мне душу.

Как вдруг явился предо мною некий юноша… взгляд его обличал в нем друга, ласковые глаза – сердечную чувствительность. Я было бросился бежать, но он братски удержал меня за руку – и я остался… Он обнял меня, я – его, наши души слились воедино…

И тут Элизий нас овеял…

И действительно, Райзер не мог бы вернее описать тогдашнее свое состояние; в его словах не было преувеличения, ибо люди, ближайшие к нему в ту пору жизни, и впрямь были какие-то духи-истязатели, и среди этих ревущих чудищ особо выделялся Ферклас, чьи грубые и ядовитые насмешки в тот воскресный вечер ранили Райзера до глубины души – тем больнее, что этот самый Ферклас набивался к нему в друзья. Во всяком случае, лишь он да позднее изгнанный Г. продолжали общаться с ним после представления той комедии, так как оба разделили тогда участь Райзера, вызывая общую ненависть и презрение однокашников. И вот теперь Ферклас стал на сторону тех, кто глумился над Райзером. Он же и поощрял эти издевательства своими дерзкими остротами, выставляя его на посмешище. Все это и навело на Райзера мизантропическое настроение, заставившее его сочинить приведенный отрывок. Однако мысль о Филиппе Райзере и о канторовом сыне, бывшем его враге, а теперь друге, настолько его смягчила, что под конец отрывка он охладил свой пыл и вновь открыл себя для кротких чувств.

Подобные маленькие этюды, обращенные к другу, стали рождаться у него с приходом весны и наступлением Пасхи, когда начались публичные школьные экзамены, на которые он тоже явился.

Но как же пал он духом, когда, сравнив себя с остальными, убедился, что одет несравненно хуже всех. Он сидел совершенно потерянный, никто не обращал на него внимания, и учитель не задал ему ни единого вопроса.

Утром он еще мог это терпеть, но, вернувшись в класс после полудня и снова почувствовав себя потерянным, не выдержал и ушел из школы еще до начала экзаменов.

Он быстрым шагом вышел из ворот – день стоял пасмурный – и устремился в маленький лесок, раскинувшийся неподалеку от Ганновера.

Как только он выбрался из городской толчеи и оставил за спиною башни Ганновера, его охватил рой сменяющихся чувств. Все вдруг представилось ему в совершенно ином свете: он будто разорвал тесную сеть ничтожных отношений, опутавших его по рукам и ногам в этом городе четырех башен, и оказался на просторном лоне природы, вдыхая всей грудью ее живительный воздух. К нему вернулись гордость и чувство собственного достоинства; все оставленное позади предстало перед ним отчетливо до мелочей и в каком-то уменьшенном виде.

Он вообразил себе священников в черных облачениях и воротниках, поднимающихся по лестнице, и рядом с ними – стайку учеников, получающих разные награды, потом увидел, как они расходятся по домам и как это движение все время повторяется по кругу. Оставленный за спиной город, от которого он теперь все более удалялся, был пронизан людскими потоками. И все это казалось столь же тесным, малым и сжатым, как кучка сгрудившихся домов, еще различаемых вдали. Теперь он думал о тишине, царившей на просторах полей, о том, что здесь его никто не видит и не шлет ему вдогонку злобных взглядов, а там, в городе, – шум, и давка, и грохот экипажей, от которых надо уворачиваться, и людские взгляды, которые его пугали. Все это рисовалось его воображению в каких-то уменьшенных размерах и рождало странное чувство, какое бывает на рубеже дня и ночи, когда одна часть неба еще озарена багрянцем, а другая уже погружена во тьму.

Он почувствовал в себе душевную силу, способную сбросить груз, пригнетавший его к земле: как мал этот суетный пятачок, вобравший в себя его горести и заботы, и как грандиозен мир, лежащий перед ним!

Но вскоре опять вернулась тоска: где же в этом огромном и пустынном мире сможет он найти себе опору, будучи исторгнут из всех человеческих отношений? Ведь на том маленьком участке земли, где сосредоточились людские судьбы, он был никем, просто никем!

Тут он осознал, что такова была его участь с раннего детства – быть отовсюду исторгнутым. Едва он хотел подступиться к чему-то стóящему, как более напористые молодцы немедля его оттесняли. Он начинал искать свободное место, где бы можно было стать в очередь, никого не отталкивая локтями, но такого места не находилось, и тогда он отходил в сторону и в одиночестве издалека наблюдал толпу.

И в этом одиночестве сама мысль, что он может спокойно созерцать толпу, не смешиваясь с нею, уже отчасти возмещала невозможность дотянуться до желаемого: одиноким он чувствовал себя и благороднее, и выше, чем затерянным в толпе. Пробуждавшаяся в нем гордость брала верх над досадой, возникшей было из-за того, что ему не удалось примкнуть к остальным, и снова обращала его к себе самому, облагораживая и возвышая его мысли и чувства.

Вот и на сей раз он испытал нечто подобное, когда под пасмурным моросящим небом вышел за городские ворота и устремился к ближайшей пустынной роще – избегая жалящих взглядов своих товарищей, отрешась от всеобщего пренебрежения и собственной нестерпимой ничтожности.

Одинокая прогулка пробудила в его душе куда больше чувств и намного лучше способствовала развитию его ума, чем все школьные занятия, вместе взятые.

Именно эта прогулка укрепила в нем чувство собственного достоинства, расширила круг мыслей и наглядно показала его подлинное, обособленное существование, уже долго ни с чем и ни с кем не связанное, но полностью сосредоточенное в себе и на себе.

Озирая человеческую жизнь в ее целокупности, он научался отличать главное от второстепенных деталей.

Все, что прежде наносило ему обиду, теперь виделось незначительным и даже не стоящим размышлений.

Теперь, однако, другие сомнения, другие тревоги, уже давно им питаемые, поднялись в его душе. Каковы источник и цель, начало и конец его существования, сокрытые в непроницаемой тьме? Откуда и куда устремлено паломничество его жизни, исполненное столь великих трудностей, причины коих ему неведомы? И каков будет итог этого странствия?

Эти вопросы повергли его в глубокую меланхолию. Пока он с усилием преодолевал покрытую желтым песком пустошь, граничившую с рощей, небо совсем заволокло тучами и мелкий дождь промочил его платье. Дойдя до рощи, он вырезал себе палку в колючем кустарнике и, опираясь на нее, пошел дальше. Наконец он добрел до какой-то деревни и, глядя на нее, погрузился в сладостные мечты о мирном покое, царившем вокруг, – пока не увидел вышедшую из одного дома пару, вероятно супругов, которые бранились между собой, а их ребенок громко кричал.

Выходит, недовольство, досада и раздоры повсюду сопутствуют человеку, подумал он и зашагал дальше. Ему захотелось поселиться в глухой пустыне, но и там его уделом оказалась бы смертельная скука, и потому пределом его мечтаний стала могила. Поскольку же он никак не мог взять в толк, почему, живя в этом мире, принужден терпеть травлю, толчки и гонения со всех сторон, то усомнился в разумных основаниях своего бытия – оно представилось ему игрой чудовищного и слепого случая.

Вечер настал раньше обычного, так как небо еще сильнее нахмурилось и дождь усилился. Когда Райзер добрался до дому, уже совсем стемнело. Он устроился под лампой и написал письмо Филиппу Райзеру:

«Насквозь промокнув под дождем и закоченев от холода, я вновь обращаюсь к тебе, – а коли не к тебе, так остается лишь к смерти, ибо с сегодняшнего дня бремя жизни, цель которой от меня сокрыта, сделалось мне совсем несносным. Твоя дружба – единственное, на что я могу опереться, если не хочу окончательно уступить всепоглощающему желанию изничтожить самого себя».

Внезапно в нем вновь загорелась мысль – выразить охватившие его чувства и тем снискать одобрение друга. Это укрепляло в нем желание жить. А поскольку во время прогулки все его чувства ожили и до крайности обострились, ему ничего не стоило их воскресить.

Начал он так:

 
К тебе, мой друг, спешу с признаньем,
Как истомился я страданьем:
О муках знаешь ты моих —
Есть посильней любви отравы,
Измучен весь я жаждой славы
И бренных благ земных.
 

Первые строки намекали на любовные переживания Филиппа Райзера, который изводил Антона рассказами о постепенном завоевании благосклонности своей подружки, а также на его надежды и чаяния, целиком устремленные лишь к тому, чтобы добиться ее расположения. Все это нимало не интересовало Антона Райзера, так как ему в голову не приходило домогаться девичьей любви: в столь жалком платье, окруженный всеобщим презрением, он никак не мог рассчитывать на ответное чувство.

Ибо точно так же, как презрение окружающих к его уму Райзер переносил на свою личность, он и платье мыслил как часть своего тела, казавшегося ему столь же недостойным любви, сколь его разум – недостойным уважения. Сама мысль о том, что его может полюбить женщина, виделась ему верхом нелепости, ведь герои читанных им романов и пьес, удостоившиеся женской любви, были в его глазах воплощением высшего, недостижимого идеала. Посему любовные истории он вообще находил чрезвычайно скучными, а рассказы о любовных приключениях, коими подолгу потчевал его Филипп Райзер, и того скучнее, он слушал их только из деликатности.

Впрочем, рассказы друга весьма напоминали романическое повествование. Весь процесс от первого дружеского рукопожатия – через сомнения, треволнения и маленькие, но верные шажки к цели – вплоть до форменного признания во взаимной любви шел своим предусмотренным ходом, как в романах, однако то, что Антон Райзер при чтении пропускал либо торопливо пролистывал, теперь ему приходилось выслушивать во всех подробностях.

Оттого-то мысль, что Антона уязвила вовсе не безответная любовь, а нечто совсем другое, как нельзя лучше подходила для начала стихотворения, обращенного к Филиппу Райзеру. Его угнетали сомнения и тревоги по поводу собственного робкого и бесцельного существования, и продолжал он так:

 
Глядим мы жадными очами
В глубины мрака перед нами,
Что меланхолией зовут.
Она желает, как царица,
На троне сердца водрузиться,
И слуги вслед за ней идут.
 

И вот налицо следствия, тревога и печаль:

 
За нею, смерть тая во взоре,
Отчаянье приходит вскоре
И прямо в сердце стрелы шлет.
 

Затем мелодия сменяющихся впечатлений снова разрешается мягким состраданием к себе самому:

 
Теперь мне чуждо наслажденье,
Не для меня весны цветенье… и т. д.
 

Здесь его мысль возвышалась до созерцания всей жизненной панорамы, но под конец снова впадала в те же ужасные сомнения, в коих мелодия стиха брала начало:

 
Мой путь лежит в сухой пустыне,
Я радости лишен отныне,
Кругом бездонный серый мрак.
Что отдыха тебя лишает,
Зачем? – мой разум вопрошает,
Советчик верный мой и друг.
Но жизнь, что лишь мгновенье длится,
Пугливой ланью к цели мчится,
Чтоб там земной покинуть круг.
 
 
Кому я бытием обязан?
Какими путами я связан?
Как я из хаоса возник?
В какие темные глубины
Я погружусь, когда кончины
Настанет неизбежный миг?
 

Это стихотворение словно бы вылилось из его сердца. Рифма и размер сложились сами собой, и трудился он над ним не более часа. После этого он принялся писать стихи просто ради стихов, но так складно у него уже не получалось.

И все же весна и лето 1775 года прошли у него под знаком поэзии. Чудесные шекспировские ночи, которые он всю зиму разделял с Филиппом Райзером, теперь сменились еще более чудесными утренними прогулками.

Недалеко от Ганновера, там, где река образует искусственный водопад, есть рощица, приятней и приветливей которой трудно сыскать.

Туда и совершали они свое паломничество на утренней заре, брали с собой немного еды и, дойдя до леса, обдирали мох с древесных стволов, устраивали себе из него сиденье и, поглощая свой завтрак, поочередно читали друг другу стихи. Особенно часто они выбирали Клейста, которого знали почти наизусть.

На следующий день, когда снова приходили в лес, они перво-наперво искали свое прежнее место, где чувствовали себя как дома средь величавой и свободной природы, что необычайно поднимало их настроение. Все окружающее вливалось в их глаза и уши, в их чувства – и молодая листва деревьев, и пение птиц, и прохладный аромат утра.

Когда же они возвращались в город, Филипп Райзер шел в свою мастерскую и принимался за изготовление фортепиано, а Антон Райзер отправлялся в школу, где к этому времени круг его одноклассников уже сменился, потому он и туда мог приходить с легким сердцем.

В иные часы Антон Райзер, хотя имел теперь друга, все же искал излюбленного уединения и в один из погожих дней набрел в речной долине под Ганновером на укромное местечко, где перекатывал гальку чистый ручей, впадавший в реку. Это место из-за частого посещения стало для него маленькой родиной в огромном мире окружающей природы. Сидя на берегу, он чувствовал себя как дома, и никакие стены не мешали ему наслаждаться видом окрестности. Сей уголок он никогда не посещал без томика Горация или Вергилия в кармане. Здесь он читал о Бандузийском источнике, – как торопливый поток

 
Obliquo laborat trepidare rivo,[9]9
  С трудом струится беглый поток, меж берегов плутая (Гораций, Оды. Кн. III/13). Перевод Т. Азаркович.


[Закрыть]

 

отсюда созерцал закатное солнце и растущие тени деревьев. У этого ручья он провел в мечтах немало счастливых часов своей жизни. И здесь его порой посещала муза, или, лучше сказать, он сам пускался на ее поиски. Ибо теперь он силился написать большое стихотворение, но на сей раз им владело лишь стремление сочинять ради сочинительства, и ничего равного предыдущему опыту у него не получалось. Стихотворство само по себе интересовало его больше, чем предмет описания, но из этого редко выходит что-то путное.

Его мысль могла быть вычурной или совсем простой, но всегда было видно: написанное еще лишь должно стать стихотворением, правда, в этих слабых стихах просвечивала его всегдашняя меланхолия, светлые и приятные образы выглядели как подернутые некой пеленой. Первые листья зеленели лишь затем, чтобы вскорости увянуть, небо прояснялось, чтобы снова нахмуриться…

Филипп Райзер не одобрил этих стихов, но Антон Райзер все-таки ждал от него похвалы каждой рифме, дававшейся ему с немалым трудом. Однако друг оказался суровым и беспристрастным судьей и не оставил без критики ни одну туманную мысль, ни одну натужную рифму, ни одну словесную заплатку. Особенно рассмешило его одно место в стихотворении Антона Райзера:

 
Так горе вдруг сменяет счастье в жизни, чтоб
И ей сойти однажды в мрачный, хладный гроб.
 

Филипп Райзер без устали потешался над этим двустишием, декламируя его с комической интонацией. Называл своего друга «любезным Гансом Саксом», расточая ему множество подобных похвал, столь же сомнительных. Вместе с тем он не давал ему вовсе пасть духом, выискивая в его стихах более или менее сносные места, не заслужившие полного порицания.

Взаимный обмен мнениями и полезная критика лишь скрепляли дружбу молодых людей, а желание Антона Райзера писать стихи было неотделимо от его стремления заслужить похвалу друга.

В это время произошло событие, принесшее Антону Райзеру не слишком много чести, хотя истоки его поступка лежали в самой природе человеческой души.

Сын пастора Маркварда, поступивший меж тем в университет, заболел чахоткой и вернулся домой. Когда все лечебные средства оказались бессильны, доктора отступились от него и пророчили ему верную смерть весной. Первой же мыслью Райзера, узнавшего об этом, было: написать на этот случай стихотворение, снискать славу и похвалу, а быть может, и вернуть благосклонность пастора Маркварда. В общем, когда он уже девятый день трудился над своей поэмой, юный Марквард скончался.

Вышло так, что Райзер не потому взялся писать поэму, что был опечален случившимся, а наоборот, старался вызвать в себе род грусти, чтобы написать стихи на сей случай. Стихотворство тем самым сделало его настоящим лицемером.

Однако молодого Маркварда и в последнее время мало заботила личность Райзера, он никогда не защищал его от насмешек и оскорблений товарищей, а порой и сам присоединялся к травле. Поэтому не удивительно, что Райзеру интереснее было стихотворение о юном Маркварде, нежели сам Марквард, хотя никак нельзя одобрить и того, что он фальшиво изображал чувства, коих не испытывал. При этом он не был в ладу с самим собой, но заглушал частые укоры совести, уговаривая себя, будто и вправду скорбит о ранней смерти юноши, во цвете лет лишенного всех надежд и упований.

Поскольку же это стихотворение по сути своей было лицемерным, оно снова ему не удалось и не снискало одобрения Филиппа Райзера, который выбранил в нем почти каждую строчку. Но даже и пастор Марквард, которому эти стихи были переданы, не обратил на них особого внимания, так что Антон Райзер не достиг своей цели.

Вскоре, однако, произошло другое событие, давшее ему иной повод для поэтического вдохновения, не столь наигранного. В начале лета, купаясь, утонул в реке некий юноша девятнадцати лет, близкий друг Филиппа Райзера, обладатель изрядного состояния.

Филипп Райзер попросил Антона Райзера со всем возможным старанием написать на этот случай стихотворение – он желал предать его печати, если же нет, все же иметь в нем – буде оно удастся – достойное творение духа.

Это поручение донельзя возбудило тщеславие Антона Райзера, он попытался как можно ярче представить картину происшедшего, и в течение полутора дней, тщательно выбирая и взвешивая каждое слово, напрягая все душевные силы в надежде получить похвальный отзыв друга, наконец сочинил следующие строфы.

 
Когда под тяжестью годов склонясь, уже без силы,
Почиет старец, память мы о нем храним.
Но если друг уйдет от нас во мрак могилы
В расцвете лет – как горько мы скорбим!
 
 
Седую ночь сменил рассвет прекрасный,
Грудь юноши легко вздымается во сне,
Над ним встает Аврора зорькой ясной
И весть несет о новом, светлом дне.
 
 
И этот день, и сотни дней до срока
Несутся перед ним веселой, дружной чередой,
И нет пока еще ни звука, ни намека
На близость часа, что грозит ему бедой.
 
 
На землю льют потоки солнечного света
И манят юношу в леса и на поля,
Ни тучки в небе нет, кругом блаженство лета,
В одеждах праздничных ликует вся земля.
 
 
Но что за тень скользит меж блещущей лазури?
О юноша, спеши в укрытье со всех ног!
Но поздно! – Он не избежит грядущей бури,
И вот его настиг жестокий рок.
 
 
Его, таясь, погибель поджидала
И с гордостью теперь свою добычу унесет,
Сердца друзей скорбят, их боль острей кинжала,
Потеря велика и страшен жребий тот.
 
 
Но как блаженна скорая кончина,
Слеза бежит легко, и Ангел реет в вышине —
Когда б я умер так, была б тогда причина
Друзьям печалиться и плакать обо мне!
 

Последняя строфа намекала на прекрасную юную девушку, близкую родственницу погибшего, с братом которой тот купался в реке, когда утонул. Узнав о несчастье, она поспешила из города к тому месту и, стоя на берегу в толпе людей, не таясь рыдала. Райзер, заметивший это, растрогался и почти позавидовал покойнику, столь безутешно оплакиваемому.

Дело в том, что Райзер и сам хотел искупаться в реке и подошел к ней, как раз когда юноша утонул, а его товарищ еще даже не успел одеться. Он видел, как вокруг постепенно собираются равнодушные зеваки, безучастно глазеющие на тело вынутого из воды юноши, которого он через посредство Филиппа Райзера хорошо знал, видел тщетные попытки его оживить, и все это произвело на него столь сильное впечатление, что стихотворение, сочиненное по этому поводу, выражало его истинное настроение и тем заметно отличалось от стихов на смерть молодого Маркварда.

Это стихотворение, не считая нескольких неловких пассажей, понравилось Филиппу Райзеру, что необычайно воодушевило Антона Райзера, решившего теперь искать одобрения друга уже без всякого повода – и стихами, и прозой.

Однако без подходящего повода ни прозаические сочинения, ни стихи ему по-настоящему не удавались. Он промучился две недели, взяв темой противопоставление мирского человека, чьи надежды обрываются на грани земной жизни, и христианина, устремляющего беспечальный взор в будущее по ту сторону могилы. Эта идея возникла у него после чтения Юнговых «Ночных размышлений». Поскольку же ему было совершенно безразлично, о чем писать, – ибо у него не было никаких иных поводов для сочинительства, кроме склонности к стихотворству и желания угодить другу, – он и взял за основу первое, что пришло в голову. Замысел Юнга он развил в рациональном направлении, разрешив своему христианину наслаждаться всеми дозволенными радостями человека мирского и наделив его преимуществом радостного упования на вечную жизнь, отчего он во всех отношениях только выигрывал. В результате мысль, в основе своей верная, получила у него выражение в неестественных и вычурных стихах, снова не заслуживших одобрения Филиппа Райзера, несмотря на массу затраченного на них труда.

Светский Умник и Христианин
 
Шли раз дорогою одною
Меж зеленеющих долин
Тот, кто Христа любил душою,
И некий умный господин.
 
 
Тот господин был славным малым,
Всегда и все от жизни брал,
Он не стремился к идеалам
И духом ввысь не воспарял.
 
 
Умел использовать природу,
Что с нас не требует долгов —
Дивился каждый день восходу,
Цветущей прелести лугов.
 
 
Был красотою мирозданья
И верующий восхищен —
Ведь не для одного страданья
Он был на Божий свет рожден.
 
 
И только малость отличала
Его от «старших» по уму:
Он видел радости Начало
Там, где они – Конец всему.
 

То лето стало для Антона воистину поэтическим. Прочитанные книги вкупе с впечатлениями от прекрасной природы произвели чудесное действие на его душу, и куда бы ни ступала его нога, все представало перед ним в волшебном романтическом свете.

Но сколь ни тесны были его отношения с Филиппом Райзером, он все же предпочитал одинокие прогулки. Путь от новых ворот Ганновера прибрежным лугом до водопада возбуждал в нем больше всего романтических мыслей.

Торжественный покой, воцарявшийся над этим лугом в полуденные часы, когда одинокие дубы, рассеянные тут и там в солнечном сиянии, отбрасывали тень на луговую зелень; низкорослый кустарник, за которым совсем рядом слышалось журчанье падающей воды; уютный лес на другом берегу, где они с Райзером прогуливались по утрам; пасущиеся стада вдали и город с его четырьмя башнями и окружным валом, обсаженным деревьями, – все это походило на картинку в камере-обскуре. И все навевало удивительное настроение, какое возникает, когда мы вдруг остро чувствуем, что именно в эту минуту находимся именно здесь и ни в каком другом месте, что это и есть наш истинный мир, о котором мы часто думаем как о чем-то идеальном.

Вспомним, что, читая романы, мы зачастую составляем об описанных там местах и странах тем более удивительное представление, чем дальше эти места и страны от нас отстоят. И попытаемся вообразить, как воспринимает нас хотя бы житель Пекина, для которого мы сами вместе с вещами, нас окружающими, предстаем столь же чуждыми и необычайными. Такое расположение мысли придает окружающему нас миру некое странное мерцание, которое сообщает ему нечто столь же чуждое и необычное, словно мы проделали тысячемильное путешествие, дабы обрести этот взгляд. Рождается ощущение, что мы одновременно расширены и сжаты, и возникающее отсюда смешанное чувство рождает особый род печали, которая охватывает нас в такие мгновения.

Уже тогда Райзер начал размышлять над подобными явлениями и исследовать, как именно вещи могут производить на него впечатления такого рода, но сами впечатления были еще слишком живы и не поддавались холодному рассудку, да и сама его мысль не располагала еще достаточным опытом и достаточной силой, чтобы совладать с образами, порождаемыми его фантазией. К тому же он был склонен к известной вялости и сибаритству, что тоже отнюдь не способствовало развитию его мысли.

Тем не менее он еще с прошлого лета задумал сочинить статью о любви к романтическому и послать ее в «Ганноверский журнал». Он методически собирал идеи для этого сочинения, благо собственный опыт предоставлял ему их ежедневно. Вот только скомпоновать статью ему никак не удавалось.

К тому же он не мог понять, почему разбросанные по лугу высокие деревья, отбрасывавшие тень при полдневном солнце, производили на него столь сильное впечатление; ему не приходило в голову, что это возвышенное и торжественное зрелище, столь тронувшее его сердце, составляется именно одиноким расположением деревьев, беспорядочно разнесенных по местности на далекое расстояние. Всякий раз, когда он бродил по лугу, одинокие деревья как бы возвышали и освящали его собственное одиночество, направляли его мысли в высокие сферы. Шаг замедлялся, голова опускалась, и все его существо настраивалось на серьезный и торжественный лад, он углублялся в заросли низкорослого кустарника, устраивался в его тени близ водопада и предавался своим фантазиям либо читал.

Не проходило дня, чтобы его фантазия не черпала новых образов будь то из действительного, будь то из идеального мира…

Вдобавок ко всему в том году вышли в свет «Страдания юного Вертера», и эта книга во многом отозвалась на его тогдашние мысли и чувства об одиночестве, очаровании природы, патриархальном образе жизни, о том, что жизнь есть сон, и т. п.

Он взял ее у Филиппа Райзера в начале лета, и с тех пор она сделалась его постоянным чтением и всегда лежала у него в кармане. Все чувства, поднявшиеся в нем на прогулке в тот пасмурный день и побудившие его написать стихотворение Филиппу Райзеру, вновь ожили в его душе благодаря этой книге. Он заново обрел здесь свои мысли о близком и дальнем, которые пытался выразить в сочинении о любви к романтическому, и здесь же нашел развитие собственных размышлений о жизни и существовании. «Можешь ли ты сказать: „Это есть“, – когда все проходит, когда все проносится с быстротой урагана»[10]10
  И.В. Гете, Страдания юного Вертера. Перевод Н. Касаткиной.


[Закрыть]
. Ведь эта же мысль так долго придавала собственному его существованию вид заблуждения, мечты и иллюзии.

А вот страданий самого Вертера он не мог понять по-настоящему. Чтобы проникнуться любовной страстью, ему требовалось известное напряжение. Он должен был силой принудить себя стать на место героя, если хотел заразиться его чувствами. Ибо всякий, кто любит и любим, казался ему чуждым и совершенно иным существом: он и представить себе не мог, что его когда-нибудь полюбит женщина. Вертеровы рассуждения о своей любви напоминали ему бесконечные рассказы Филиппа Райзера о том, как он постепенно добивался расположения подружки.

Но более всего Райзера восхищали общие рассуждения о жизни и существовании, об обманчивости людских желаний, о бесцельной земной сутолоке, живые зарисовки природных сценок, мысли о судьбе и о назначении человека.

То место, где Вертер сравнивает жизнь с театром марионеток, подвешенных на проволоке, где он говорит, что сам играет в этом театре, а точнее, играют им, что порой он хватает соседа за деревянную руку и в ужасе отшатывается, – это место разбудило в Райзере воспоминание о подобном чувстве, которое он нередко испытывал, подавая кому-нибудь руку. За повседневной рутиной человек забывает о своем теле, точно так же подверженном законам разрушения всех физических тел, как деревяшка, которую мы можем расколоть или распилить, забывает о том, что сам двигается согласно тем же законам, как и всякий механизм, им созданный. Лишь в редких случаях мы вдруг остро осознаем, что наше тело есть бренный физический объект, и ужасаемся самим себе, внезапно почувствовав, что всю жизнь считали себя совсем не тем, что мы суть на самом деле. В действительности же мы – то, чем быть нам страшно. Когда мы подаем другому руку или просто смотрим на его тело, касаемся его, ничего не зная о бродящих в нем мыслях, сама идея телесности рисуется нам ярче, чем при наблюдении за собственным телом, поскольку мы не можем отрешиться от мыслей о нашем теле, заслоняющих от нас само это тело.

Но всего ярче представились Райзеру слова Вертера о безнадежном и безрадостном прозябании подле Лотты, о смертном холоде, веявшем на него. В точности то же пережил однажды и Райзер, когда однажды, проходя по улице, вдруг испытал сильное желание – и невозможность – бежать от самого себя. Он тогда остро почувствовал всю тяжесть бытия, которую человек принужден каждодневно взваливать на себя, едва встав с постели, и носить до отхода ко сну. Эта мысль казалась ему невыносимой и буквально гнала к реке, где он хотел сбросить гнетущее бремя своего жалкого существования, но срок его еще не вышел.

Словом, Райзер полагал, что всеми своими мыслями и чувствованиями – за исключением относящихся к любви – он отражается в юном Вертере, как в зеркале. «Пусть эта книжка будет тебе другом, если по воле судьбы или по собственной вине ты не найдешь себе друга более близкого»[11]11
  И.В. Гете, Страдания юного Вертера. Перевод Н. Касаткиной.


[Закрыть]
. Он вспоминал эти слова всякий раз, как вытаскивал книгу из кармана, будучи уверен, что они как нельзя лучше подходят к нему самому. Ведь и сам он одинок в этом мире и по воле судьбы, и по собственной вине, и ему отрадней беседовать с этой книгой, чем даже с лучшим другом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации