Электронная библиотека » Карлос Фуэнтес » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Аура (сборник)"


  • Текст добавлен: 19 ноября 2016, 14:11


Автор книги: Карлос Фуэнтес


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
5

Ты засыпаешь, чувствуя себя совершенно разбитым. И даже во сне не можешь избавиться от смутной тревоги, уныния, глухой тоски, сдавливающей грудь. И хотя спишь в комнате Ауры, как хозяин, сама она тебе словно уже не принадлежит.

Проснувшись, ты лихорадочно оглядываешь комнату, но ищешь не Ауру, а следы того, что тебе привиделось прошлой ночью. Ты потираешь пальцами виски, стараясь прийти в себя, успокоиться, но отступившая было тоска вновь отзывается в тебе смутным предчувствием, словно нашептывая, что ищешь ты не что иное, как свою вторую половину, что после вчерашних событий ты сам неожиданным образом раздвоился и теперь у тебя есть двойник.

Подчиняясь силе привычки, ты встаешь, отправляешься на поиски ванной, но не находишь ее, а потому поднимаешься к себе на второй этаж – обросший щетиной, с ощущением неприятного привкуса во рту. Ты наполняешь ванну, погружаешься в теплую воду и забываешь обо всем на свете.

Но когда станешь вытираться, снова вспомнишь старуху и девушку: как они улыбались тебе, как уходили, обнявшись, – да-да, они обнялись перед тем, как уйти. Всякий раз, когда ты видишь их вместе, они все делают абсолютно одинаково: улыбаются, едят, разговаривают, одновременно входят и выходят, как будто одна подражает другой или слепо повинуется ее воле. Ты так разволновался, что даже порезался бритвой. Нужно взять себя в руки, отвлечься от тягостных мыслей. И ты начинаешь просматривать свою аптечку, все эти пузырьки и тюбики, что доставил из пансиона слуга, которого ты ни разу не видел. Ты бормочешь себе под нос названия лекарств, читаешь указания к применению и состав, разглядываешь фабричную марку на этикетке – лишь бы не вспоминать о другом, о том, что не имеет ни названия, ни разумного объяснения. Чего ждет от тебя Аура? – задумываешься ты и захлопываешь аптечку. Чего она хочет?

Ответом тебе служит глухой перезвон колокольчика, плывущий по коридору и возвещающий, что завтрак готов. Даже не накинув рубашку, ты бежишь к двери, распахиваешь ее и видишь перед собой Ауру. Да, это точно Аура, ведь на ней все то же платье из тафты, хотя лицо скрыто под зеленоватой вуалью. Ты берешь ее за тонкое подрагивающее запястье…

– Завтрак готов, – проговорит она еще тише, чем обычно.

– Аура, не надо обманывать меня.

– Обманывать?

– Признайся, ведь это сеньора Консуэло не отпускает тебя, не дает устроить собственную жизнь… Почему она во все сует свой нос, и даже когда мы… когда мы с тобой… Обещай, что уйдешь со мной отсюда, как только…

– Уйду с тобой? Но куда?

– Куда угодно. Туда, где мы будем вместе. Здесь ты день и ночь прикована к своей тетке… Ради чего губить себя? Ты что, ее очень любишь?

– Люблю ли я ее…

– Да, почему ты должна жертвовать собой?

– Люблю ли я ее? Это она меня любит, это она жертвует собой ради меня.

– Но она дряхлая старуха, одной ногой в могиле, и ты не можешь…

– Она переживет меня… Да, она старуха, мерзкая, безобразная старуха… Фелипе, я не хочу… не хочу превращаться в нее, стать такой, как она…

– Она же тебя хоронит заживо. Ты должна воскреснуть для новой жизни, Аура.

– Чтобы воскреснуть, нужно умереть… Нет, ты не понимаешь. Забудь обо всем, Фелипе, и положись на меня.

– Если бы ты мне все объяснила…

– Доверься мне. Сегодня ее целый день не будет дома…

– Кого?

– Да ее же, ее, кого же еще.

– Как, она уйдет? Но ведь она никогда…

– Да нет, иной раз выходит. Собирается с силами и выходит. Вот и сегодня уйдет. На весь день… Мы с тобой могли бы…

– Сбежать?

– Если хочешь…

– Нет, пожалуй, еще не время. Я должен довести работу до конца… Вот когда закончу, тогда другое дело…

– Ну ладно. Она уйдет на весь день. Мы с тобой могли бы…

– Что?

– Я буду ждать тебя в тетушкиной комнате. Вечером, как обычно.

Она повернется и уйдет, позвякивая колокольчиком, а ты вспомнишь, что именно так прокаженные сообщают о своем приближении, предупреждают зазевавшихся: «С дороги, с дороги!» Ты быстро напяливаешь рубашку, пиджак и спешишь вслед за колокольчиком. Теперь он слышится из передней, гостиной и вдруг замирает, а в дверях столовой появляется согбенная вдова генерала Льоренте с суковатым посохом в руке, маленькая сморщенная старушонка в белом платье и выцветшей газовой вуали. Она проходит мимо тебя, даже не взглянув, беспрестанно кашляя и сморкаясь в платок, и бормочет:

– Сегодня меня не будет дома, сеньор Монтеро. Я рассчитываю на вас. Поторопитесь, мемуары моего супруга непременно должны быть изданы.

Она ступает по ковру, точно старинная заводная кукла, постукивает посохом и все откашливается, чихает, сморкается, словно никак не может избавиться от чего-то, что засело у нее в горле, в старых изношенных легких. Ты же, как ни в чем не бывало, продолжаешь свой путь, хотя тебя подмывает обернуться и как следует рассмотреть ее нелепый наряд – полуистлевшее подвенечное платье, извлеченное со дна старого сундука…

За завтраком ты ограничишься глотком холодного кофе, но еще целый час просидишь в столовой, непрерывно куря и прислушиваясь к каждому шороху, пока не убедишься, что старуха покинула дом и не застанет тебя врасплох. И все это время будешь судорожно сжимать в кулаке ключ от сундука. Наконец, крадучись, ты проходишь через гостиную, выжидаешь еще пятнадцать минут – по часам – в передней, возле комнаты доньи Консуэло, после чего легонько толкаешь дверь и сквозь золотистую завесу огней видишь пустую неубранную постель. На одеяле, как всегда усеянном хлебными крошками, сидит крольчиха и мирно грызет морковку. Ты рассеянно проводишь рукой по скомканным простыням, словно проверяешь, не притаилась ли под ними коварная старушонка.

Ты направляешься к сундуку и по дороге наступаешь на хвост мыши, которая тут же бросается наутек, жалобным писком предупреждая своих сородичей об опасности. Бронзовый ключ со скрежетом поворачивается в тяжелом висячем замке, проржавевшие петли скрипят, когда ты откидываешь крышку сундука. Ты вынимаешь третью часть записок, перевязанную красной ленточкой, обнаруживаешь под ней несколько старых картонных фотографий с обтрепанными краями и тоже забираешь их с собой, чтобы потом не спеша рассмотреть. Прижимая к груди свое сокровище, ты устремляешься к выходу и забываешь закрыть сундук, оставив его содержимое на растерзание голодным мышам. В передней останавливаешься, чтобы перевести дух, а затем поднимаешься к себе.

Там ты сразу примешься за чтение и окунешься в бурные события ушедшей эпохи. Генерал Льоренте в самых цветистых выражениях описывает Евгению де Монтихо, с величайшим уважением отзывается о Наполеоне Малом, грозит пруссакам, дерзнувшим вторгнуться во Францию, бесконечно долго скорбит о поражении, призывает всех людей чести сокрушить республиканского монстра, возлагает надежды на генерала Буланже, тоскует по Мексике, сетует на то, что в деле Дрейфуса честь армии – все та же пресловутая честь – была превратно истолкована… Хрупкие пожелтевшие страницы рвутся от неосторожного прикосновения, но тебе уже все равно, ты ищешь упоминания о женщине с зелеными глазами: «Я знаю, почему ты порой плачешь, Консуэло. Я не смог дать тебе детей, тебе, полной жизненных сил…» И ниже: «Консуэло, не гневи Господа. Мы должны смириться. Неужели тебе мало моей любви? Я знаю, чувствую, что ты меня тоже любишь. Нет, я не требую безропотного послушания, это значило бы оскорбить тебя. Я лишь хочу, чтобы ты поняла: той большой любви, о которой ты мне не раз говорила, вполне достаточно для нашего счастья, а потому пора оставить эти болезненные фантазии…» И на следующей странице: «Я пытался убедить Консуэло, что от ее зелья никакого толку. Но она стоит на своем и собирается выращивать все эти травы у нас в саду. Говорит, что не обманывается на сей счет: травы не сделают плодоносным ее тело, зато оплодотворят душу…» И далее: «Я застал ее в бреду. Вцепившись в подушку, она кричала: “Да, да, да, я сумела, я ее воплотила, я могу призвать ее, дать ей жизнь…” Мне пришлось позвать доктора. Он сказал, что бессилен помочь, ибо она находится под воздействием наркотиков, а не просто возбуждающих веществ…» И наконец: «Сегодня на рассвете я обнаружил ее в коридоре, она шла босиком неизвестно куда. Я попытался остановить ее, но она прошла мимо, даже не взглянув, хотя при этом произнесла слова, явно обращенные ко мне. “Не удерживай меня, – сказала она, – я иду на встречу со своей юностью. Она уже в доме, проходит через сад и спешит, спешит ко мне…” Консуэло, бедняжка… Консуэло, дьявол тоже вначале был ангелом…»

И это все. Записки генерала Льоренте обрываются на этой фразе: «Consuelo, le démon aussi était un ange, avant…»[12]12
  Консуэло, дьявол тоже вначале был ангелом… (фр.)


[Закрыть]

Ты переворачиваешь последнюю страницу и переходишь к фотографиям. На первой изображен старый господин в военном мундире, в углу подпись: Moulin, Photographe, 35 Boulevard Haussmann[13]13
  Мулен, фотограф, бульвар Осман, 35 (фр.)


[Закрыть]
и дата – 1894. А вот портрет Ауры, зеленоглазой Ауры с черными локонами – она стоит, прислонившись к дорической колонне, на фоне нарисованного рейнского пейзажа, царства Лорелеи: платье с высоким воротником, турнюр, в руке платок. Внизу светлыми чернилами проставлен год – 1876, на обороте дагеротипа витиеватыми буквами написано: «Fait pour notre dixiиme anniversaire de mariage»[14]14
  По случаю десятой годовщины нашей свадьбы (фр.)


[Закрыть]
и тем же почерком– Консуэло Льоренте. На третьей фотографии Аура сидит в саду на скамейке рядом с тем же господином, правда на сей раз он в штатском. Снимок немного поблек, но это, конечно, Аура, хотя и не такая юная, как на первой фотографии, а рядом он, он… Или ты?

Ты подносишь фотографию к глазам, поворачиваешь ее к свету, закрываешь ладонью белую бороду генерала, представляешь его черноволосым и всякий раз в полустертом, расплывчатом, смутном изображении узнаешь себя, себя, себя.

У тебя кружится голова, в ушах звучит знакомая мелодия вальса, далекая, но почти осязаемая, овеянная густым ароматом цветов и трав. Ты без сил валишься на кровать, ощупываешь скулы, глаза, нос, словно боишься, что чья-то невидимая рука уже сорвала с тебя личину, которую ты носил двадцать семь лет, как простую маску из папье-маше, чтобы скрыть свое истинное, давно позабытое лицо. Ты прячешь голову в подушку, так как хочешь, чтобы все оставалось по-прежнему, ибо уже свыкся с этим лицом и тебе не надо другого. Вот так ты и лежишь, зарывшись в подушку, с открытыми глазами, в ожидании того, что неминуемо должно произойти. Ты не станешь больше смотреть на часы. Эта бесполезная игрушка, якобы отсчитывающая время, на самом деле лишь искажает его, чтобы потешить человеческое тщеславие, ведь медлительные, тоскливо ползущие стрелки не в состоянии измерить дерзкий, стремительный, бешеный бег истинного времени. Жизнь, столетие, пятьдесят лет – теперь ты знаешь, насколько обманчивы, насколько растяжимы эти мерки.

Когда ты поднимешь голову с подушки, вокруг тебя уже сгустится мгла. И наступит ночь.

И наступит ночь. За стеклами на потолке побегут черные облака, в их разрывах мелькнет круглая бледная луна, на мгновение озарит все вокруг ровным матовым светом и снова скроется во мгле.

Пора. Ты знаешь это и без часов. И быстро сбежишь по ступенькам вниз, прочь от своей каморки, от разбросанных в беспорядке пожелтевших листков и выцветших дагеротипов. Войдя в переднюю, остановишься перед комнатой сеньоры Консуэло и услышишь свой голос, чуть сиплый после стольких часов молчания:

– Аура…

Потом снова позовешь:

– Аура…

И войдешь в комнату, где не увидишь привычных мерцающих огней. Старухи весь день не было, и свечи догорели. Ты шагнешь в темноту, к кровати. И опять окликнешь:

– Аура…

И услышишь тихий шелест тафты, чье-то дыхание; протянув руку, коснешься знакомого халата, и голос Ауры скажет:

– Не надо… Не трогай меня. Ложись рядом…

Ты нащупаешь край постели, осторожно примостишься сбоку и, не выдержав, с тревогой заметишь:

– Она может вернуться в любой момент…

– Она уже не вернется.

– Никогда?

– Я совсем выбилась из сил. А она и подавно. Мне никогда не удавалось удержать ее больше, чем на три дня.

– Аура…

Ты тянешься к ее груди. Она поворачивается к тебе спиной, отчего голос ее теперь звучит иначе:

– Нет… Я же сказала, не трогай…

– Аура… Я люблю тебя.

– Я знаю. И всегда будешь любить, ты ведь мне клялся вчера…

– Я не могу жить без твоих губ, без твоих объятий…

– Поцелуй меня, но только один раз.

Ты потянешься губами к ее лицу, станешь гладить длинные распущенные волосы, потом резким движением, несмотря на ее робкие протесты, сорвешь халат с беззащитных плеч, жадно прильнешь к обнаженному телу, а она жалобно забьется в твоих объятиях, маленькая, хрупкая, несчастная, и бессильные слезы покатятся по щекам. Ты покроешь поцелуями ее лицо, коснешься груди, но в этот миг темноту прорежет узкая серебряная дорожка. От неожиданности ты приподнимешь голову и увидишь в стене небольшое отверстие, дырку, проделанную мышами, через которую и проникает этот неяркий луч. Он осветит белые волосы Ауры, осунувшееся, сморщенное, как сушеная слива, лицо, и ты отпрянешь при виде бесплотных губ, которые только что целовал, беззубых старушечьих десен, немощного, иссохшего тела сеньоры Консуэло, озаренного бледным светом луны, чуть подрагивающего, потому что ты его касался, ласкал, потому что ты тоже вернулся…

Ты зароешься в ее серебряные волосы, а когда луна вновь скроется за облаками и воскресшая, возродившаяся было юность опять станет далеким воспоминанием, Консуэло обнимет тебя и скажет в наступившей темноте:

– Она вернется, Фелипе, мы поможем ей вернуться. Дай только собраться с силами, и она придет снова, вот увидишь…

Рассказы

Чак-Мооль[15]15
  © Перевод. А. Миролюбова, 2015.


[Закрыть]

Некоторое время тому назад Филиберто утонул в Акапулько. Это случилось на Страстной неделе. Хотя Филиберто и оставил свою должность в секретариате, он, бывший бюрократ, не мог противиться искушению привычки и поехал, как все прошлые годы, в немецкий пансион есть кислую капусту, подслащенную потливой тропической кухней, танцевать в Великую субботу на Ла-Кебраде и чувствовать себя «своим человеком» в темной безликой толпе, заполняющей вечерами пляж Орнос. Конечно, мы знали, что в молодости он плавал хорошо, но теперь ему стукнуло сорок, он заметно сдал – и надо же было заплыть так далеко, да еще в полночь! Фрау Мюллер не позволила устроить бдение над усопшим – пусть и старинным постояльцем – в своем пансионе; напротив, в тот вечер она организовала танцы на тесной и душной террасе, в то время как Филиберто, бледный-бледный в своем гробу, дожидался, пока утренний автобус выйдет из парка, и провел среди корзин с фруктами и мешков первую ночь своей новой жизни. Когда я пришел ранним утром, чтобы проследить за погрузкой покойного, Филиберто был погребен под горой кокосовых орехов; водитель велел быстро занести его в хвостовую часть и прикрыть брезентом, чтобы не пугать пассажиров; может быть, даже и солью присыпать перед тем, как отправиться в путь.

Когда мы выехали из Акапулько, еще дул свежий бриз. Жара и сверкающий свет явились возле Тьерра-Колорада. За завтраком, состоявшим из яиц и колбасы, я раскрыл сумку Филиберто, которую забрал вместе с другими его пожитками из пансиона Мюллеров. Двести песо. Газета, уже не выходящая в Мехико; лотерейные билеты; билет в один конец – только туда, обратного нет? И дешевая тетрадь в клетку, в обложке под мрамор.

Я решился прочесть, что там написано, несмотря на тряску, запах рвоты и естественное чувство уважения к частной жизни моего покойного друга. Мне вспомнятся – да, так я думал вначале – наши конторские будни; может быть, я узнаю, почему он работал все хуже и хуже, забывая о своих обязанностях, почему надиктовывал бессмысленные документы, без исходящего номера, без визы начальства. Потому-то в конце концов его и уволили, не назначив пенсии, невзирая на выслугу лет.

«Сегодня ходил хлопотать насчет пенсии. Лиценциат был крайне любезен. Я ушел настолько довольным, что решился потратить пять песо в Кафе. В это самое кафе мы ходили в молодости, и именно сюда я теперь никогда не заглядываю: это место напоминает мне о том, что в двадцать лет я мог позволить себе больше излишеств, нежели в сорок. Тогда все мы были равны и решительно пресекли бы любые нападки на наших товарищей – мы и в самом деле яростно бились за тех, кому ставили в вину низкое происхождение или отсутствие элегантности. Я знал, что многие (может быть, из самых смиренных) достигнут вершин, и здесь, в Институте, завяжутся прочные дружеские связи, которые помогут впоследствии в житейских бурях. Нет, это не сбылось. Все вышло не по правилам. Многие из смиренных остались на своем месте, многие взлетели так высоко, как мы и предугадать не могли на тех полных пыла и приязни посиделках. Иные из нас, обещавшие много, остановились на полпути, завалив экзамен, предложенный жизнью за стенами факультета, и глубокий ров отделил их и от тех, кто добился успеха, и от тех, кто не достиг ничего. Короче говоря, сегодня я снова уселся на стул, более современный – напротив, словно укрепленный пункт захватчика, автомат с газированной водой – и сделал вид, будто читаю исходящие. Я увидел многих, изменившихся, все позабывших, искаженных неоновым светом, процветающих. Вместе с Кафе, которое я почти не узнавал, вместе с самим городом, они оттачивались, совершенствовались в ритме, не совпадавшем с моим. Нет, они уже не узнавали меня, или не хотели узнавать. В общей сложности – один или двое – пухлой рукою мимоходом похлопали по плечу. Пока, старик, как дела. Между нами пролегали восемнадцать лунок в Кантри-клубе. Я зарылся в исходящие. Передо мной проходили годы счастливых иллюзий, великих планов – и упущений, которые не позволили их осуществить. Мной овладела тоска от того, что не удавалось запустить пальцы в прошлое и сложить наконец кусочки давно оставленной головоломки; но невесть куда запропастился сундук с игрушками, и кто знает, где теперь оловянные солдатики, шлемы и деревянные мечи. Все это – не более, чем чужие одежды, в которые я любил рядиться. Однако мне свойственны постоянство, дисциплина и чувство долга. Было этого недостаточно или в избытке? Порой меня преследовали, не давали покоя мысли, высказанные Рильке. Великим воздаянием за безоглядную смелость молодости обязательно станет смерть; мы, молодые, так и уйдем со всеми нашими тайнами. И не стоит сегодня оглядываться на соляные города. Пять песо? Два на чай».


«Пепе не только страстно увлекается торговым правом, но и любит порассуждать на отвлеченные темы. Он заметил, как я выхожу из Собора, и мы вместе направились к Дворцу. Он неверующий, и мало того: не прошли мы и полквартала, как он уже выдал теорию. Дескать, если бы он не был мексиканцем, то не поклонялся бы Христу, и: «Нет, послушай, ведь это очевидно. Приходят испанцы и предлагают тебе поклоняться Богу, замученному, превращенному в кровавый сгусток, с пронзенным боком, пригвожденному к кресту. Его принесли в жертву. Заклали. Разве не естественно будет воспринять эмоцию, настолько близкую всем твоим обрядам, всей твоей жизни? …Зато представь себе, что Мексику завоевали буддисты или магометане. Невозможно вообразить, чтобы наши индейцы стали поклоняться типу, который умер от несварения. Но Бог, которому недостаточно, чтобы люди приносили ему в жертву себя, который идет даже на то, чтобы ему самому вырвали сердце – черт возьми, шах и мат Уитцилопочтли! Христианство, в его горячем кровавом смысле, жертвенном, литургическом, становится естественным продолжением и обновлением исконной индейской религии. Та сторона, что связана с милосердием, любовью, другой щекой, наоборот, отвергается. В Мексике все на этом построено: чтобы верить в людей, надо их убивать».


«Пепе знал, что я с молодости увлекаюсь некоторыми видами исконного мексиканского искусства. Коллекционирую статуэтки, идолов, глиняные поделки. Выходные провожу в Тласкале или Теотиуакане. Может быть, поэтому он охотно рассуждает со мной на эти темы. Конечно, я давно уже ищу приличную реплику Чак-Мооля, и сегодня Пепе мне сообщил, что в одной лавчонке в Лагунилье продают такую и, кажется, дешево. В воскресенье поеду посмотреть».


«Один шутник в конторе подлил красных чернил в графин с водой, и вся работа встала. Я был вынужден доложить директору, а тот долго хохотал, только и всего. Виновный воспользовался этим обстоятельством и целый день язвил меня как мог, все насчет воды. Г…!»


«Сегодня, в воскресенье, поехал в Лагунилью. Нашел Чак-Мооля в лавчонке, которую указал Пепе. Великолепная вещь, в натуральную величину, и, хотя продавец клянется, будто скульптура подлинная, я в этом сомневаюсь. Она из обычного камня, но блок массивный, и работа изящная. Хитрый торговец вымазал ей живот томатным соусом, чтобы убедить туристов в том, что на этом камне и в самом деле приносились кровавые жертвы».


«Доставка мне обошлась дороже, чем сама покупка. Но он уже здесь, в данное время в подвале, пока я в музейной комнате переставляю свои трофеи, чтобы освободить место для скульптуры. Такие фигуры требуют солнца в зените, яростного: это их стихия. Он теряется в темноте подвала, кажется плотной массой, сжавшейся в предсмертной агонии, а гримаса на его лице – укор всем нам за то, что мы лишаем его света. У торговца свет падал на скульптуру строго вертикально, подчеркивая все ее грани, придавая моему Чак-Моолю более приветливое выражение. Нужно последовать его примеру».


«Проснувшись поутру, я обнаружил, что прорвало трубы. Пока я спал, кухню затопило, вода потекла дальше, просочилась сквозь пол и полилась в подвал, и я обнаружил это не сразу. Чак-Моолю сырость не вредит, но мои чемоданы промокли, и все это в рабочий день, так что я опоздал в контору».


«Наконец пришли чинить трубы. Чемоданы покоробились. А Чак-Мооль снизу весь покрылся тиной».


«Проснулся в час ночи: мне послышался ужасающий стон. Подумал, воры. Игра воображения».


«Жалобные крики по ночам продолжаются. Не знаю, чем объяснить их, но это действует на нервы. В довершение всех бед, снова прорвало трубы, зарядили дожди, подвал совсем затопило».


«Водопроводчик не идет, я в отчаянии. О Департаменте Федерального округа лучше не говорить. Впервые дождевая вода не уходит по стокам, а льется ко мне в подвал. Зато стонов больше не слышно: нет худа без добра».


«Подвал осушили, Чак-Мооль весь покрыт тиной. У него гротескный вид, кажется, будто вся скульптура покрыта зелеными лишаями, кроме глаз, которые остались каменными. В воскресенье соскребу эту зелень. Пепе посоветовал обменять дом на квартиру, да на последнем этаже, чтобы избежать этаких водяных трагедий. Но я не могу оставить особняк, разумеется, слишком большой для меня одного, мрачноватой архитектуры времен Порфирио[16]16
  Порфирио Диас – президент Мексики с 1877 по 1880 и с 1884 по 1911 год.


[Закрыть]
– но это единственное наследство, единственная память о родителях. Не знаю, что со мной станется, доведись мне увидеть в подвале автомат с газированной водой и симфонолу, а на первом этаже – меблированные комнаты».

«Стал шпателем счищать с Чак-Мооля тину. Зелень, похоже, так и въелась в камень; я работал час с лишним и закончил в шесть вечера. В полумгле было плохо видно, довел ли я свой труд до конца, и я ощупал контуры камня. Чем сильней я нажимал на глыбу, тем мягче она становилась. В это было трудно поверить, но под руками ощущалось какое-то тесто, чуть ли не месиво. Тот торговец с Лагунильи надул меня. Его доколумбова скульптура – гипсовая, от сырости она вся расползется. Я обернул ее тряпками, а завтра перенесу на верхний этаж, пока она не погибла окончательно».


«Тряпки лежат на полу. Невероятно. Я снова ощупал Чак-Мооля. Он затвердел, но все-таки это не камень. Трудно написать такое: на спине прощупывается что-то вроде живой ткани, плоти, она пружинит под пальцами, будто резина, я чувствую, как что-то струится внутри этой лежащей фигуры… Вечером спустился снова. Сомнений нет: у Чак-Мооля на руках волоски».


«Такого со мной не случалось никогда. Я перепутал все дела в конторе, отправил к оплате ведомость, которая не была согласована, и директор был вынужден вызвать меня и указать на это. Может быть, я даже допустил грубость по отношению к товарищам. Надо бы сходить к врачу, выяснить, воображение это или бред, или еще что, и избавиться от проклятого Чак-Мооля».


До этого места почерк Филиберто оставался прежним, каким я видел его столько раз в меморандумах и формулярах: крупный, размашистый, овальной формы. Запись от 25 августа, казалось, сделал другой человек. Почерк становился то детским – с трудом выписанные буквы не сливались, отстояли одна от другой, то нервным, торопливым до неразборчивости. Три дня было пропущено, потом рассказ продолжился.


«Все так естественно, поэтому и веришь в то, что это реально… но ведь это и вправду так, это не я придумал. Ведь реален графин, более того, мы сильнее убеждаемся в его существовании, или бытии, когда шутник окрашивает воду в красный цвет… Реальна затяжка эфемерной сигарой, реален чудовищный образ в зеркале, поставленном в цирке; и разве не реальны все мертвецы, недавно усопшие и позабытые? …Если человек попадет в Рай во сне, и ему дадут цветок в доказательство, что он там был, и если, проснувшись, он обнаружит этот цветок у себя в руке… что тогда? Реальность: однажды ее разбили на тысячу кусков, голова в одном месте, хвост – в другом, и мы постигаем лишь один из обломков ее огромного тела. Океан, вольный и выдуманный, реален только тогда, когда заключен в раковину. Три дня тому назад моя реальность тоже была сжата, стиснута, почти что стерта: отраженное движение, рутина, припоминание, кипа бумаг. А потом, словно земля, которая содрогается, чтобы мы вспомнили о ее власти, или смерть, которая придет, чтобы вырвать меня из забвения, длившегося всю жизнь, является иная реальность – и ведь мы знали, что она всегда бродила, бесхозная, где-то рядом; ей достаточно задать нам встряску, чтобы вдруг предстать перед нами живой, настоящей. Я было подумал снова, что это – игра воображения: Чак-Мооль, мягкотелый, изящный, за одну ночь поменял цвет; желтый, почти золотой, он, казалось, выказывал передо мной свою природу Бога, пока еще расслабленного, с менее напряженными коленями и более благодушной улыбкой. А вчера, наконец, – внезапное пробуждение, ужасная уверенность в том, что два дыхания скрыты в ночи, что не только мой пульс бьется в темноте. Да, на лестнице раздавались шаги. Это кошмарный сон. Лучше снова заснуть… Не знаю, сколько времени я делал вид, будто сплю. Когда я открыл глаза, еще не рассветало. В комнате пахло ужасом, ладаном и кровью. Мутным взглядом я обвел спальню, пока не наткнулся на два отверстия мигающего света, два свирепых желтых флажка.

Чуть дыша, я включил лампу.

Там, выпрямившись во весь рост, стоял Чак-Мооль, цвета охры, с багряным животом. Меня приковали к месту его маленькие глазки, почти раскосые, близко посаженные к треугольному носу. Лицо его с закушенной верхней губой оставалось неподвижным; только блики на квадратной шапочке, венчающей ненормально массивную голову, выдавали жизнь. Чак Мооль сделал шаг к постели, и тогда пошел дождь».


Помню, в конце августа Филиберто уволили из секретариата, директор публично вынес ему порицание, прошел слух о сумасшествии, даже о хищении. В это я не поверил. Но своими глазами видел ни с чем не сообразные исходящие: он посылал в мэрию запрос по поводу того, может ли вода пахнуть, или предлагал свои услуги Министерству водных ресурсов, заверяя, что способен вызвать дождь над пустыней. Я не знал, чем это объяснить, даже подумал, что необычайно сильные дожди, которые шли тем летом, помутили его рассудок, или подавленное состояние вызвано жизнью в старинном особняке, где половина комнат заперта на ключ и покрыта пылью, без прислуги, без семьи. Следующие записи относятся к концу сентября:


«Чак-Мооль может быть обворожительным, когда захочет… плещет-плещет очарованная водица… он знает фантастические истории о муссонах, о тропических ливнях, о том, как пустыни были наказаны великой сушью; каждое растение состоит с ним в мифическом родстве: ива – его пропащая дочь, лотосы – любимые чада, теща – опунция. Что для меня непереносимо, так это нечеловеческий запах, исходящий от этой плоти, которая не есть плоть, от этих древних сандалий, рассыпающихся в труху. Со скрежещущим смехом Чак-Мооль рассказывает, как его раскопал Ле-Плонжон, и он соприкоснулся с людьми, имевшими другие символы. Дух его жил в кувшине, в грозе, это согласно с природой; но его камень – другое дело: вырывать скульптуру из тайника жестоко и противоестественно. Думаю, Чак-Мооль никогда этого не простит. Он знает, что эстетическое действо неминуемо восторжествует.


«Пришлось снабдить его мылом, чтобы он отмыл себе живот, который торговец вымазал кетчупом, сочтя его ацтеком. Похоже, ему не понравился вопрос относительно родства с Тлалоком, а когда он злится, зубы его, и без того отвратительные, заостряются и сверкают. Сперва он на ночь спускался в подвал, со вчерашнего дня спит в моей постели».


«Начался сухой сезон. Вчера, из комнаты, где я теперь сплю, я снова услышал те, прежние, хриплые стоны, а потом – ужасающий грохот. Я поднялся наверх и приоткрыл дверь спальни: Чак-Мооль разбивал лампы, крушил мебель; он прыгнул к двери, вытянув исцарапанные руки, и я едва успел захлопнуть ее, убежать и скрыться в ванной… Потом он спустился, тяжело дыша, прося воды; весь день бродил по дому, открывая краны; не осталось ни одного сухого уголка. Мне приходится спать в теплой одежде, я его попросил больше не заливать эту комнату».


«Сегодня Чак-Мооль совсем затопил комнату, где я живу. Я вышел из себя и пригрозил, что отвезу его обратно в Лагунилью. Не менее чудовищной, чем его смешок – ужасным образом отличающийся от любых звуков, какие могут издавать люди или животные – была пощечина, которую он влепил мне своей рукой, увешанной тяжелыми браслетами. Должен признаться: я – его пленник. Моя первоначальная идея была другая: подчинить Чак-Мооля, присвоить его, как присваивают игрушку; может быть, виной тому до сих пор длящаяся ребяческая уверенность в себе; но детство – кто это сказал? – плод, поглощаемый годами, а я и не заметил, как… Он забрал мою одежду и надевает халат, когда проступает зелень. Чак-Мооль привык, чтобы ему подчинялись, иначе и не бывало никогда; мне ни разу в жизни не доводилось командовать, и я могу только склониться перед ним. Пока не пойдет дождь – и где же его магическая сила? – Чак-Мооль будет вспыльчивым и раздражительным».


«Сегодня я обнаружил, что по ночам Чак-Мооль уходит из дому. Каждый раз с наступлением сумерек поет скрипучую древнюю песнь, которая старше любого песнопения. Потом все смолкает. Однажды я несколько раз постучал в его дверь, он не отозвался, и я дерзнул войти. Спальня, которой я не видел с того самого дня, когда статуя пыталась на меня напасть, лежит в руинах, здесь сгустился тот запах ладана и крови, которым пропитался весь дом… Но за дверью полно костей: собак, крыс, кошек. Вот за кем охотится по ночам Чак-Мооль, добывая себе пропитание. Этим объясняется ужасающий лай, который каждое утро слышится на рассвете».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации