Текст книги "Постсоветский мавзолей прошлого. Истории времен Путина"
Автор книги: Кирилл Кобрин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Царь настоящий
В России ставят сразу два памятника Ивану Грозному – такова была главная летняя новость 2016 года с исторического фронта РФ. Впрочем, новость особых споров и даже эмоций не вызвала – по крайней мере, так сейчас представляется. Почему? Думаю, полезно попытаться ответить на этот вопрос. Ну или хотя бы подумать над ответом.
Оставим в стороне самое простое объяснение – лето, отпуска, пляжи (или, наоборот, задыхающиеся от жары и удушья большие города), серьезные вещи оставлены на осень и все такое. Это верно, но ведь многое происходившее с июня по август предыдущие два с половиной десятка лет российской истории живо волновало людей, несмотря на время года и погоду. В августе 1991-го случился путч, а за год до того в июне была принята Декларация о государственном суверенитете РСФСР, подорвавшая основы Советского Союза. В последующие годы – пусть и преимущественно в августе, но иногда и раньше – стряслись самые разные неприятности: дефолт, гибель «Курска», война с Грузией, война на Украине, сбитый «Боинг». Все это обсуждалось на самых повышенных тонах – в отличие от нынешней истории про Ивана Грозного. Я понимаю, конечно, что есть огромная разница между войнами, катастрофами человеческими и финансовыми – и какими-то там памятниками. Однако напомню, что правитель, которого теперь хотят увековечить сразу в двух населенных пунктах Российской Федерации, был непосредственно причастен к тяжелейшим войнам, актам изуверской жестокости, к разорению собственного царства, к последующим его бедам – да и, попросту говоря, был инициатором вышеперечисленного. И еще одна очень важная деталь – до нынешнего времени никаких памятников Ивану Грозному в России не было, в отличие от многих других монархов. Значит, дело тут необычное. А отклика все равно почти нет.
Конечно, от глупости – и, довольно часто, от намеренной мерзости – инициатив самых разных властей нынешней России все довольно сильно устали, по крайней мере те, кто дает себе неприятный труд за этими инициативами следить. Каждый раз, когда Государственная дума принимает закон, противоречащий общественному интересу, здравому смыслу и представлениям о человечности вообще, возмущенный хор негодует, на депутатов сыпятся самые разные обвинения, которые те совершенно не принимают в расчет. Ну то есть они их как бы просто не замечают. Нет такой вещи, как «общественное мнение», есть необходимость делать то, что приказали, – или то, что могут приказать, оттого желания приказывающего хорошо бы предугадать заранее и исполнить даже до появления соответствующих намеков. Забавно, что приказывающие (условно назовем их «Кремль») довольно часто и не помышляют о некоторых из нелепых гадостей, которые Государственная дума штампует, но потом – когда дело сделано и соответствующий закон принят – оказывается поздно. Так что остается только оправдывать суетливых депутатов, по-отечески журить их за поспешность, корректировать то, что можно скорректировать. А остальное… остальное просто оставить в неупотребительном покое до лучших – или худших – времен. Ведь любой бессмысленный закон может пригодиться когда-нибудь, когда захочется посадить уж особенно неуловимого оппонента, запретить нечто уж совсем отдаленно опасное – или вообще продемонстрировать, кто в стране хозяин.
Дело тут, конечно, не только в особенно зловредной Госдуме. Она – и в этом следует честно признаться – почти идеально отражает умонастроения, способности и интеллектуальный уровень правящего класса страны. Не то чтобы туда навербовали каких-то отъявленных мерзавцев, отнюдь, милые люди, обычные, даже типичные для нынешних времен. Достаточно посмотреть на органы исполнительной и судебной власти, на законодательные собрания иных уровней – все примерно то же самое. Так что это действительно «народная власть» – если под «народом» понимать именно ту часть российского общества, которая не без удобства устроилась на ключевых экономических, политических, социальных – и даже культурных – позициях, получая ренту от самого факта нахождения там. Любая критика, которая исходит извне, для них формально не существует (за редким исключением), локаторы настроены исключительно в одну сторону – сторону источника распределения искомых мест.
Оттого любые возмущения по поводу того, что «творит эта власть», чаще всего ограничены кругом самих возмущающихся. Иногда их приглашают сыграть наивного (а то и опасного) дурачка на телевизионное ток-шоу, но не более: в конце концов, режиссура и исход этих шоу уже заранее предопределены. Так что недовольным остается негодовать перед своими же – что, кстати говоря, тоже неплохо. Ведь для своих можно говорить на своем междусобойном языке и многого не проговаривать: все же и так давно понятно, достаточно подмигнуть. Так несколько лет назад возникло сетевое выражение «цепья гребаной цепи». Что бы там власть ни сделала, все комментировалось именно таким образом, давая возможность экономить силы и время, в обычном мире необходимые для аргументации, доводов, объяснений и т. д. И уж тем более все это позволяет экономить на самом деле нешуточные ресурсы, потребные для формулирования некоего «общего языка», с помощью которого можно было бы попытаться вести дискуссию с противоположной стороной, вовлекая в нее большинство общества, которое сегодня ни в чем подобном вообще не участвует. Создать такой язык дьявольски сложно, в прошлом столетии подобное получалось, быть может, один или два раза. По крайней мере один раз точно – и это сделали большевики.
В результате российское общество представляет собой комбинацию из трех больших групп и множества маленьких, которые на самом деле очень слабо между собой пересекаются. Это – (а) правящий класс, (б) класс «недовольных», по разным причинам противостоящий правящему классу («образованные», «интеллигенция» и т. д.), (в) большинство, лояльное правящему классу, но на самом деле отчужденное от него и по своим реальным интересам, враждебное, (г) многочисленные меньшие группы, имеющие собственные (отрефлексированные ими) интересы, что определяет их весьма прагматичное отношение к группам (а), (б), (в) (к примеру, некоторые компактно живущие этнические и религиозные сообщества и проч.). Все они имеют свой собственный язык и свой собственный интерес, все они не особенно заинтересованы в том, чтобы покинуть собственные пределы и начать некий общий, общественный разговор о самых важных вещах. В этом тексте речь идет совсем об ином, но не могу не заметить, что упомянутое обстоятельство является самым опасным для дальнейшего существования РФ как единого государства – ибо у РФ на самом деле нет ни «национального интереса», ни тех понятий, в которых этот интерес мог бы быть выраженным – и понятым большей частью общества. Пропаганда может на короткий период предложить такие слова, но расхождение между жизнью людей и этими словами довольно быстро лишит последние эффективности, превратив в дурно пахнущую лексическую свалку. Такое происходило уже в истории СССР, в конце 1970-х – начале 1980-х. Не стоит об этом забывать.
Но вернемся к Ивану Грозному и вялому возмущению по поводу его внезапной глорификации. Эта вялость есть чисто психологический результат замкнутости той группы, в которой подобное возмущение возможно, более того, необходимо. Тут есть одно сильное противоречие. С одной стороны, реакция на любые действия необходима для сплачивания «недовольных», противостоящих «правящему режиму». С другой, – учитывая, что реакции эти однотипные, внутренние и предсказуемые, – с какого-то момента каждая последующая реакция слабее предыдущей. Тут есть еще один – уже социопсихологический – момент. До определенного момента «недовольным» казалось, что их оппоненты хотя бы отчасти разделяют их собственные ценности. Не полностью, конечно, упаси боже, нет, но отчасти. Оттого определенные гадости власть делать может, но на что-то «они» руку не поднимут. Именно из этого и исходила сама идея политической и этической критики власти – что власть «услышит» и, быть может, «одумается». Но однажды произошло нечто непоправимое и власть сделала то, чего от нее не ожидали – ни по соображениям политическим, ни по соображениям чисто человеческим. Можно спорить, где располагается эта «точка невозврата»; мне представляется, что ею стал так называемый «закон Димы Яковлева», или, как его принято называть в описываемой мной группе, «закон подлецов». Да, до того у разных коммунистов, членов СР и единороссов водились грехи, и немалые (депутаты от ЛДПР не в счет, их за «этические существа» никто никогда не принимал. Прежде всего, они сами себя таковыми не считали), но все-таки предполагалось, что уж намеренного вреда самым беззащитным, самым политически нейтральным гражданам страны, детям-сиротам, они сознательно не причинят. И не будут доводить некоторых из них до мучительной смерти. Оказалось, что нет, могут. С этого момента ничего хорошего ждать от депутатов стало невозможно, да и не нужно. Ситуация определилась. «Мы» – общество, «они» – преступники. «Мы» способны к моральному суждению, «они» находятся вне пределов моральных суждений вообще.
Отсюда и упомянутый психологический эффект, который можно было бы назвать «принципом обратной пропорции» между количеством мерзостей власти и накалом ее осуждения. Чем больше мерзостей, тем слабее накал. Надо сказать, что ситуация эта, опять-таки, опасна. Дело даже не в том, что разрушается возможность коммуникации внутри общества как такового, и даже не в том, что в обществе становится невозможным этическое суждение по поводу политики. Тут есть и другая сторона, чисто практическая, касающаяся существования и будущего двух самых политически активных групп населения страны. Власть часто делает самые нелепые свои шаги именно ради эффекта. Правящий класс пытается демонстрировать, что он все равно будет поступать так, как ему вздумается, несмотря на все вопли негодования. Это очень мощный инструмент воздействия на общество, прежде всего психологический. Казнить, несмотря на мольбы о милосердии. Тратить последнее на ерунду, несмотря на увещевания специалистов и апелляции к здравому смыслу. Врать, несмотря на то что все знают, что ты врешь. Собственно, так и поступал московский царь, которому ставят памятники в двух населенных пунктах России.
Действительно, намеренно поступать не так, как, казалось бы, надо и как, казалось бы, хочет население, – значит показать, что власть твоя не зависит от рациональных соображений, что она иррациональна, что она выше рациональности, что она была, есть и будет таковой. Только такую власть по-настоящему боятся. И в этом ее сила. В то же время здесь таится и главная опасность, даже коренное противоречие. Подобная власть обязана безжалостно уничтожать любые иные мнения, она стоит на том, что действия ее (как и ее природа) не обсуждаются. Но она, как вампир, питается страхом, а страх в данной ситуации, как мы уже отмечали, есть результат бессилия, которое рождается из бессмысленного возмущения. Иными словами, такая власть одновременно должна возмущение вызывать – и возмущение уничтожать. В каком-то смысле она всегда балансирует на грани самоубийства.
А возмущение как раз и стихает, ибо невозможно все время говорить одно и то же по поводу одного и того же. Вампир лишается главного источника своего вампиризма – кровь негодования в общественном организме иссякает. Тогда власть ищет все больше и больше способов это возмущение вызвать, ведет себя все более и более экстравагантно, невероятно, по-идиотски, уже окончательно ставя под удар саму себя. На какое-то время это работает, возмущение воскресает, но даже самые невероятные и изощренные пытки не могут длиться вечно – жертва просто умирает на эшафоте. Вот этого так и не смог понять Иван Грозный, который любил поразвлечь публику все более изуверскими мучениями своих – чаще всего случайных – жертв или своими все более безумными затеями госустройства. Но все кончилось совсем не так. Публике стало безразлично, ибо можно посадить почтенного боярина на кол или поджарить его на решетке в присутствии детей, жены, челяди и проч. (после чего расправиться и с ними), но делать это в режиме конвейера не рекомендуется. Можно устраивать потешное государство внутри своего собственного государства, брать штурмом и разорять свои собственные города, можно даже сажать каких-то клоунов на собственный престол – ради смеха, смешанного с ужасом. В фильме Эйзенштейна на подобное посмотреть можно – да и то не особенно интересно, – но превратить этот фильм в бесконечный сериал, на манер «Санта-Барбары», довольно опрометчиво. В результате публика (подданные Московского царства) стала настолько безразлична к любым причудливостям власти, что спустя пару десятков лет после смерти зловещего затейника без особого интереса смотрела на кукольный театр с участием и бывших деятелей опричнины, и выживших потенциальных жертв опричников, и каких-то воскресших наследников престола – один раз воскресших, во второй раз и в третий. Даже польский гарнизон в Москве не воспринимался как что-то уж особенное, мало ли что в свое время грозный царь вытворял, еще одна шуточка в его стиле. Вместо царя Симеона Бекбулатовича – царь Владислав, nothing special. Царь Иван Васильевич вознес свою власть на невиданную до того высоту, низвергнув ее одновременно в самые глубины бессмысленности и жестокости; результатом его многолетнего карнавала стала Смута, еще одна катастрофа всей страны и самой власти – гораздо более страшная, чем его страшное правление.
Вряд ли местные власти в Орле и Александрове, решившие поставить памятники царю Ивану Грозному, собирались увековечивать память вышеописанному настоящему царю Ивану Грозному. Конечно нет. Они хотели совсем другого – поставить памятник условному правителю, который:
1. Расширил государство.
2. Наказал изменников.
3. Провел реформы, укрепляющие власть.
4. Воевал с Западом (особенно приятно, что воевал с поляками, конечно).
Это первый уровень орловско-александровской интенции. Он как бы «исторический» и предполагает, что некоей «русофобской», «иностранной», «либеральной» позиции в отношении Ивана Грозного «мы» (патриоты, государственники и проч.) противопоставим свою. И она якобы подкреплена несокрушимыми историческими фактами, вроде тех, что любит приводить выдающийся историк современности Владимир Мединский. А Мединский всегда прав, ибо он – настоящий патриот и государственник.
Второй уровень, уже не «исторический», а политический и даже культурно-психологический. На самом деле в сознании этих людей Иван Грозный является персонажем не давней, а относительно близкой истории. Иван Грозный – (пока) более безопасный заменитель Иосифа Сталина, тем паче что образ царя более всего известен благодаря снятому для Сталина жалкому эйзенштейновскому фарсу. Поставить памятник Сталину – (пока еще) сложновато. Зато можно поставить памятник любимому царю Сталина. И тем самым продемонстрировать, что мы – власть, неважно, какого уровня, – на самом деле думаем. Наконец, есть еще один Иван Грозный, уже совсем близкий нам, милый и ручной, из комедии «Иван Васильевич меняет профессию». Он любит хриплого советского Высоцкого, пьет водку, закусывая советской килькой, и даже любезничает с советскими актрисками. Очкастый советский интеллигент перенес его из Московского царства в СССР, чуть не наделав бед, но все обошлось – да и в СССР царю понравилось. Так что Иван Грозный – он советский, из брежневского времени, а, значит он наш. Тут, конечно, выходит она неприятная нестыковочка, которую не заметила власть. Дело в том, что в любимом фильме единственным носителем государственнического сознания, единственным патриотом является квартирный вор Жорж Милославский. Это многое объясняет в сегодняшнем официальном патриотизме.
Под конец все-таки вернемся к тем, кто устал возмущаться проделками нынешней российской власти, к «недовольным», к «либералам» (термин отвратительный, ибо неверный), к «интеллигенции». Против психологической усталости не пойдешь – невозможно все время сидеть на наркотике негодования. Вино праведного общественного гнева давно превратилась в кислый уксус шуточек в сетях. С другой стороны, не обращать внимания на – действительно отвратительные – вещи невозможно; это подрывает саму основу существования «недовольных» как активной социальной группы – ведь она же и является таковой, ибо объединяет «специалистов по словам», «специалистов по отрефлексированным эмоциям», тех, кто свойственным ей языком призваны объяснять третьей группе – большинству – смысл того, что вытворяет первая, власть.
Из этого следует два вывода. Первый, банальный. «Недовольные» и «власть» не могут существовать друг без друга. Оттого… нет-нет, это не значит, что именно оттого им следует беречь своих визави… отнюдь… они просто обречены существовать, исключительно имея в виду другого, в качестве адресата и горизонта собственных действий. Что бы сегодня власть публично, декларативно ни делала, она – несмотря на видимое безразличие – делает, имея в виду «недовольных». Что бы «недовольные» ни делали, они делают, имея в виду власть. Что касается второго вывода, то он немного фантастический, но я все-таки предложу его на суд читателя. Выход из этого надоевшего жестокого и бессмысленного союза таков – обратить внимание на остальных, живущих в этой стране. В противном случае они сами обратят на себя внимание – и тогда уже никто, кроме настоящих, немединских историков, не вспомнит о царе Иване Васильевиче.
Что касается памятника, то почему бы его не поставить. Пусть даже любой из тех, что изготовили сейчас для Орла и Александрова. Но на пьедестале хорошо бы сделать барельеф, изображающий момент, когда Малюта Скуратов убивает в монастырской келье бывшего митрополита Филиппа Колычева. И выбить внизу следующие слова Филиппа, публично сказанные им царю за год до смерти: «В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю Царя Православного; не узнаю и в делах Царства… О Государь! Мы здесь приносим жертвы Богу, а за олтарем льется невинная кровь Христианская. Отколе солнце сияет на небе, не видано, не слыхано, чтобы Цари благочестивые возмущали собственную Державу столь ужасно! В самых неверных, языческих Царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям – а в России нет их! Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства и совершаются именем Царским! Ты высок на троне; но есть Всевышний, Судия наш и твой. Как предстанешь на суд Его? обагренный кровию невинных, оглушаемый воплем их муки? ибо самые камни под ногами твоими вопиют о мести!..» Если уж православие считается традиционной религией светского государства под названием Российская Федерация, то пусть и памятник будет православный.
Без ауры
Чацкий: Нет! Недоволен я Москвой.
Хлёстова: Москва, вишь, виновата.
Фамусов: Подальше от него.
Александр Грибоедов. «Горе от ума»
Есть… вопросы, которые поднимай, про которые толкуй и спорь хоть двадцать лет, а ни до какого разрешения не дойдешь. Встречаются умы, которые любят охотиться за подобными вопросами, благо есть время, есть свора резвых и прытких собак: почему же не пуститься, в веселой компании, в бесконечное отъезжее поле? Есть ли там зверь, будет ли пожива, о том наши бескорыстные охотники не заботятся.
Петр Вяземский
В 2014 году я боролся с искушением напомнить русской публике о столетнем юбилее одной очень скромной, но исключительно интересной книжки, однако в конце концов пришел к выводу, что лучше этого не делать – и без того прошлое поминают сегодня, либо преследуя чисто прагматические цели, либо в связи с юбилейными датами, на предмет поставить медийную или бюрократическую галочку. Ни первой, ни второй задачи у меня нет, так что, намеренно пропустив столетие книги, я решил именно сейчас сделать ее отправной точкой для рассуждения на историко-культурную и историко-социальную тему.
В 1914 году, когда старый мир начинал рушиться, в Москве, в издательстве Сабашниковых вышла книга Михаила Осиповича Гершензона «Грибоедовская Москва». Жанр книги, как определил его сам автор, – «опыт исторической иллюстрации к “Горе от ума”». Думаю, Гершензону было исключительно приятно ее сочинять – он любил Москву. Напомню, Михаил Гершензон, будучи уроженцем Кишинева, в юности чудом поступил в Московский университет, да так и прожил в этом городе до самой смерти. В распоряжении Гершензона, когда он сочинял «Грибоедовскую Москву», был огромный материал, и не только чисто архивный. О духе «фамусовской Москвы» много писал Петр Андреевич Вяземский, на самом деле не одобрявший грибоедовского «шельмования» приличных московских фамилий. Для князя Петра Андреевича Москва была безусловно милым, теплым и сердечным местом, гораздо лучше холодного, чопорного, чиновного Петербурга; мнение тогда распространенное в определенных кругах, вспомним хотя бы Пушкина. Чацкому Москва не нравится, потому что он истерик, не связанный со здешней социальной и культурной почвой, он, уж извините, лишний человек, а в этом городе лишних не бывало, всех приголубливали, всех укутывали в медвежьи шубы знаменитого гостеприимства. Чацкий – интеллигент, точнее – протоинтеллигент, а в Москве интеллигентов тогда не водилось. Вот и в книге о грибоедовской Москве нет ни одного интеллигента. Гершензон в ней подробно излагает труды и дни знаменитой в александровское и николаевское царствование московской барыни Марии Ивановны Римской-Корсаковой. Такова Москва, которой недоволен Чацкий.
Самое любопытное, что через несколько лет после несчастного визита в Москву нашего умного горемыки там действительно стала зарождаться интеллигенция. В среду молодых выпускников Московского университета, не имеющих определенного рода занятий, добавили бродильный элемент. Элемент этот – Чаадаев. Публикация его знаменитого «Философического письма» в московском журнале «Телескоп» вызвала не только унизительное для русской власти преследование автора и издателя. «Философическое письмо» произвело знаменитый раскол во мнениях по поводу прошлого, настоящего и будущего России, раскол, в карикатурном виде существующий до сегодняшнего дня. В Москве – именно здесь, а не в Петербурге или Самаре – появились «западники» и «славянофилы». Содержание их споров известно, отметим только, что подобного рода дискуссии могут вести лишь те, кто принадлежит к социальной группе под названием «интеллигенция». До Чаадаева (который не был интеллигентом, конечно) в России встречались интеллигенты, но не существовало интеллигенции. Со Станкевича, Хомякова, Самарина, Грановского, Герцена и других в России рождается интеллигенция именно как социальная группа. И эта интеллигенция московская. Другой тогда не было. В иных местах она появилась позже – уже после смерти Николая I.
«Грибоедовская Москва» сочинена с точки зрения истинного московского интеллигента. Перед нами описание одной социальной группы представителем другой, совершенно ей чуждой. Описание невероятно трогательное, любовное, ностальгическое. Казалось бы, зачем Гершензону, замечательному писателю, еврею, который сам сделал себя в исключительно враждебных – к таким, как он, – обстоятельствах Российской империи, все эти хлопотливые, хлебосольные рабовладельцы баснословных времен, жирный мир чепчиков, аксельбантов и фраков? Ответ прост. Грибоедовская (а точнее – фамусовская) Москва столь любезна Гершензону из-за ее чуждости, если угодно «другости» – но только для него эта «другость» все равно «своя». Это то, что Вальтер Беньямин называл «аурой», описывая ее как скольжение взгляда во время приятного летнего отдыха по линии гор, возвышающихся на горизонте. Тут важна граница – горы далеко, но они как бы «здесь». Знай Гершензон английский в совершенстве, даже поселись на несколько лет в Британии, книги о диккенсовском Лондоне он писать бы не стал. Отметим это очень важное качество московского интеллигента – любить чужое, которое окончательно все-таки не является таковым, иметь эмоциональное и интеллектуальное отношение к вещам пусть далеким, но находящимся внутри определенных границ, границ жестко социально ограниченной ауры. Эти вещи можно апроприировать, включить в свой обиход. Других как бы не существует. Отсюда первая черта московской интеллигенции, чуть ли не определяющая, – ее знаменитая «уютность». Жизнь московской интеллигенции при любых ужасных внешних обстоятельствах уютна – по крайней мере, так было до недавнего времени. Уютность эта исходила из твердой убежденности в том, что ментально и эмоционально этот мир принадлежит «нам». А все, что нам не принадлежит, вряд ли существует – как мир за горами для беньяминовского отпускника на прогулке. Скажем, московские баре – да, они есть, а, например, нерчинские чиновники – нет. «Народ» в целом, безусловно, существует, а отдельный самарский купец или астраханский рыбак – невидимка. Та же история в отношении заграницы. Уют ведь начинается там, где ты уверен в каждой мелочи, в каждом жесте, относящемся к определенному месту, в котором ты тоже уверен. Вещи здесь привычные, неожиданности милые, а рутина становится добродушной и даже желанной, вроде прослушивания «Радио Свобода» на ночных кухнях 1970-х или сегодня на дневных кухнях – «Эха Москвы». Ты заранее знаешь, что радио скажет тебе, – и оно, что самое удивительное, действительно именно это и говорит!
Михаил Гершензон, автор книги, которая символически определила место московской интеллигенции в отношении совершенно чужого ей класса, некогда обитавшего в столь знакомой Москве, был серьезным критиком этой интеллигенции. В каком-то смысле именно поэтому Гершензон смог сделать столь безошибочный социокультурный жест: он поставил под сомнение основания московской интеллигенции, рассказав о времени, когда в Москве даже духа ее не было. За пять лет до «Грибоедовской Москвы» именно Гершензон стал инициатором самого интеллигентского/антиинтеллигентского коллективного манифеста в русской истории – сборника «Вехи». Если остальные авторы сборника ругали интеллигентов и юных радикалов за примитивность мышления, неумение заниматься «нормальной» профессиональной деятельностью (то есть той, к которой этих людей готовили в университетах), даже обличали их скверную гигиену и жалкую сексуальную жизнь, то Гершензон говорил совсем другое. Семен Франк писал: «Гершензону миросозерцание и интересы русской радикальной интеллигенции представлялись слишком сложными, утонченными, отравленными ненужной роскошью культуры, и он призывал к “опрощению”».
Подобного рода опрощение есть признак истинного эстета. Русский интеллигент эстетом не был никогда; оттого и Константин Леонтьев не интеллигент, и Иван Бунин не интеллигент, и Михаил Кузмин не интеллигент. Интеллигент ли на самом деле Гершензон? Оставим этот вопрос для другого рассуждения.
В 1914 году интеллигенций в России было несколько – после московской появилась петербургская, а затем и провинциальная. У орла на имперском гербе красовались две головы, которые в нашем разговоре могут означать Москву и Петербург. Что же до провинциальной интеллигенции, то ее можно вообразить в виде туловища геральдической птички. Туловище неустанно работало, производя жизнь в стране: доктора лечили, учителя учили, инженеры строили, а две головы пытались производить смыслы всего этого. Смыслы были разные, но с течением времени они сближались. Если для дворянина Пушкина Петербург – «наша прихожая», Москва – «девичья», а поместье – «рабочий кабинет», то в начале прошлого века все перемешалось. Холодный чиновный Петербург вдруг признали «красивым» (благодаря Бенуа и прочим мирискусникам) и даже веселым (тут потрудился Кузмин); Москва же благодаря усилиям новой буржуазии становилась современной, теряя свои деревенские черты. Разница оставалась, но перед нами – две разновидности одного и того же; это примерно как сравнить мировоззрение профессорского сына Александра Блока с мировоззрением профессорского сына Андрея Белого. Или символистский журнал «Весы» (Москва) с символистским журналом «Золотое руно» (Петербург).
Русская интеллигенция появилась в Москве потому, что за сто с лишним лет до того царем был Петр I. Он начал насильственное просвещение – и так возник слой работников этого просвещения. Он построил новую столицу, лишив Москву присутствия власти. За сто лет после Петра работники просвещения получили вольную и уже совсем необязательно числились госчиновниками. Интеллигент, пусть даже имеющий постоянную работу, ощущал себя вольным человеком, отдельным от государства. Во второй половине XIX века подобное ощущение было естественным только в одном городе русской части империи – в Москве. Поэтому здесь и только здесь возникла интеллигенция. Чаадаев не мог приехать из-за границы и поселиться в Петербурге. Салонные споры о том, хорош или плох Петр I, немыслимы в непосредственной близи от построенного Петром Адмиралтейства. Уменьшение роли государства и двора в жизни России, ее, как ни странно, дебюрократизация, деэтатизация сделали возможным перенос интеллигентского образа мысли и жизни за пределы Москвы. В этом еще одна причина несколько ностальгической интонации «Грибоедовской Москвы» – та эпоха к 1914 году закончилась дважды: в 1830 – 1840-х и в конце XIX века. Чего Гершензон не знал, так это того, что через четыре года все опять поменяется. И как поменяется!
В дореформенном Петербурге интеллигенции не было, потому что тогда там обитали и функционировали другие: двор, чиновники, военные, мещане. В 1918 году новая власть переехала в старую Москву, где уже довольно давно обитала и функционировала интеллигенция. Так начался следующий период истории русской интеллигенции, покончивший с конвергенцией ее местных разновидностей. С 1920-х годов в стране существуют как минимум три очень разные интеллигенции, но, в отличие от предыдущего периода, среди них есть одна самая главная – московская. Ее позиция обусловливается близостью к власти, с которой она вступает в очень близкие отношения. Этот крепкий союз в той или иной степени продлился до сегодняшнего дня – и на наших глазах он подходит к концу. Но сначала о долгом браке – о разводе потом.
Союз сложился естественно и продлился долго исключительно по той самой причине, что создает крепкие семьи, которые зиждутся вовсе не на любви. Эта причина – насущная потребность друг в друге. Советской власти нужна была интеллигенция, а высшему, столичному эшелону этой власти нужна была московская интеллигенция. Прежде всего не забудем, что многие руководящие большевики – интеллигенты, пусть и не петербургско-московские. Интеллигентское сознание было им отчасти присуще, а некоторыми даже преодолено. Во-вторых, проводить тотальный модернизационный проект, который затеяли большевики, невозможно без интеллигентов, ведь речь идет о диковатой стране с минимальной грамотностью – но в то же время о стране с развитой, даже переразвитой культурной элитой. Уцелевшая в Гражданской войне и не эмигрировавшая часть интеллигенции принимается за работу: она просвещает, учит, строит, лечит, сочиняет книги, ставит спектакли, снимает кино – и, самое главное, готовит себе смену. Именно последнее поколение дореволюционной интеллигенции, промежуточное, поколение Маяковского, Пастернака, Бабеля, заключило союз с советской властью, а нерушимым этот союз сделало уже первое поколение новой советской московской интеллигенции. До революции, в пореформенный период, интеллигенция, за некоторым исключением, особых отношений с властью не имела. Перед нами история уже чисто советская. В 1930-х – начале 1950-х близость обернулась трагедией, но любой брак жесток, и за все надо платить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.