Текст книги "Темная башня"
Автор книги: Клайв Льюис
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Артур научил меня любить физическое тело книг. Уважать я их всегда уважал: мы с братом порубили на колышки стремянку и не сокрушались об этом, но устыдились бы, оставив на странице след грязного пальца или по небрежности загнув уголки. Артур не просто уважал книги – он был в них влюблен и передал эту любовь мне. Я научился наслаждаться расположением текста на странице, прикосновением к бумаге, ее запахом, шелестом страниц – у каждой книги свой. Тут я впервые заметил изъян в Кёрке: крепкими руками садовника он хватал мои новенькие издания классиков, до отказа перегибал корешок, оставлял свой след на каждой странице.
– Помню, – подтвердил отец, – это единственный недостаток старого Придиры.
– Большой недостаток, – заметил я.
– Почти непростительный, – откликнулся отец.
XI. Шах
Теперь я должен выправить хронологию в истории Радости, вернувшейся ко мне на высоких волнах вагнеровской музыки и скандинавской, а также кельтской мифологии.
Первоначальное увлечение Валгаллой и валькириями перерастало в научный интерес. Я зашел так далеко, как только мог без знания древнегерманских языков. Я мог бы сдать серьезный экзамен и презирал выскочек, путавших поздние саги с классическими, прозаическую Эдду – со стихотворной или, того смешнее, Эдду и саги. Я знал строение эддического космоса, помнил наперечет все корни мирового древа и их обитателей. И очень долго я не замечал, что все это не имеет ничего общего с изначальной Радостью. Я нагромождал подробность на подробность, приближаясь к той минуте, когда «буду знать больше, а радоваться меньше»[91]91
Роберт Браунинг (1812–1889). «Клеон», ст. 317.
[Закрыть]. Я построил храм – и увидел, что божество покинуло его. Разумеется, я этого не понимал, я видел только, что не получаю прежнего удовольствия. Как Вордсворт, я оплакивал «ушедшую славу»[92]92
Вордсворт. «Ода: Предвестия бессмертия в воспоминаниях о раннем детстве» (1807).
[Закрыть].
Я сжал зубы и решил во что бы то ни стало добиться прежней Радости – и вновь обнаружил, что бессилен. Я забыл песенку, которая могла приманить райскую птицу. Как я был слеп! Ведь все это время я вспоминал ту особенную утреннюю прогулку по горам, покрытым белым туманом, когда я полной чашей черпал утраченную ныне Радость. Дома лежал только что прибывший рождественский подарок отца – два тома «Кольца» («Золото Рейна» и «Валькирии»). Предвкушение ожидавшего меня чтения, холод и одиночество холмов, капли влаги на каждой ветке и отдаленный шум скрывшегося из виду города – все вместе порождало желание (оно же было и наслаждением), истому, окутавшую не только разум, но и все тело. Теперь я вспоминал эту прогулку. Мне казалось, что тогда я вкусил райскую Радость – о, если б только вернуть этот миг! Я никак не мог понять, что воспоминание об этой прогулке само по себе тоже было Радостью. Конечно, это было томлением и памятью, а не обладанием, но ведь и то чувство, которое я переживал на прогулке, тоже было желанием, и обладанием его можно назвать только в том смысле, что само желание было желанным, оно и было самым полным обладанием, какое нам доступно на земле. По самой своей сути Радость стирает границу между обладанием и мечтой. Обладать – значит хотеть, хотеть – то же самое, что обладать. Я жаждал, чтобы меня пронзило то же острие, и миг этой жажды был свершением. Желанное, прежде отождествлявшееся с Валгаллой, теперь скрывалось за неким моментом из прошлого, но я не узнавал его, потому что как идолопоклонник и ритуалист требовал, чтобы божество явилось в тот храм, который я для него возвел, не сознавая, что ему нужно лишь созидание храма, а не завершенное здание. Кажется, Вордсворт всю жизнь не мог избавиться от этой ошибки. Я убежден, что тоска по утраченному видению, которой пронизана «Прелюдия», и есть такое же видение – но поэт не сумел его признать.
Мне не кажется кощунственным сопоставлять мое заблуждение с ошибкой тех женщин, которых ангел у Гроба упрекнул: «Что вы ищете живого между мертвыми? Его нет здесь; Он воскрес»[93]93
Лк 24:5–6.
[Закрыть]. Конечно, я сравниваю малое с бесконечно великим, но ведь и солнце отражается в капле росы. Эта параллель с солнцем и его отражением вполне точна, поскольку сходство между христианским опытом и жизнью воображения кажется мне отнюдь не случайным. Я полагаю, что все явления, каждое по-своему, отражают небесную истину, и наше воображение – не худшее из зеркал. Да, именно «отражают». Воображение, на низшей его ступени, не ведет к высшей духовной жизни[94]94
Т. е. не ведет по необходимости и по своей природе. Бог может использовать воображение в таких целях (примеч. автора).
[Закрыть], а лишь отражает ее. В моей душе воображение не сочеталось ни с верой, ни даже с этикой, оно не сделало меня лучше или хотя б мудрее. И все же в нем отражалась истина, пройдя через множество искажений.
Сходство между духовной жизнью и воображением проявляется и в том, что на обоих уровнях мы совершаем одни и те же ошибки. Я уже рассказывал, как я погубил свою веру опасным субъективизмом, все время требуя «исполнения», отвернувшись от Господа и сосредоточившись на себе, добиваясь определенного состояния духа «искусством». Теперь, столь же упорно и глупо, я подрывал жизнь своего воображения. Я совершил ошибку в тот самый миг, когда стал сетовать: что ж это «прежний восторг» приходит ко мне все реже? Словом, я вновь интересовался лишь «ощущением», лишь своим внутренним состоянием, а это страшная ошибка. Все внимание, все мечты надо сосредотачивать вне себя – на дальней горе, на прошлом, на богах Асгарда – только тогда придет Радость. Радость может прийти, когда ты желаешь не ее самое, а нечто иное, отдельное от себя. Если какими-то аскетическими упражнениями или зельями и удается вызвать ее изнутри, она окажется поддельной. Уберите объект желания, и что вам останется? Вихрь образов, странный трепет диафрагмы, миг воспарения – кому это нужно? Ошибка, как я уже сказал, происходит на любом уровне душевной жизни, она неисцелима, она превращает веру в самоуслаждение, любовь в самолюбование. А затем, подменив свою цель и внешний объект неким внутренним состоянием, вы пытаетесь вызвать это состояние – вот вторая ошибка. Когда «Северность» начала таять, мне следовало бы догадаться, что Желанное, Объект Желания – нечто более далекое, более внешнее и менее субъективное, чем даже сравнительно «объективная» и общедоступная система мифологии; что Желанное лишь просвечивает сквозь эту систему. Но я решил, что мне требуется определенное настроение и внутреннее состояние и я смогу найти его в разных областях. «Получить его вновь» сделалось моей постоянной потребностью; читая любые стихи, слушая музыку, выходя на прогулку, я каждый раз усиленно прислушивался к себе – не начинается ли благословенный миг, а там – старался удержать и продлить его. Я был очень молод, мир красоты открывался мне, порой я забывал об установленных мною правилах, и в этот миг отрешенности от себя меня, случалось, пронзала Радость. Но все чаще и чаще я отпугивал ее жадным нетерпением и, даже когда она все-таки приходила, тут же губил напряженным самокопанием и опошлял неверным представлением о самой ее сути.
По крайней мере, одно я узнал, и это уберегло меня от распространенного заблуждения: я на опыте убедился, что это совсем не подмена «половых инстинктов». Многим кажется, что мы бы и слыхом не слыхали о «духовной жажде», если бы у каждого юнца вовремя появилась любовница. Я сам не раз совершал эту ошибку и именно так убедился, что это – ошибка. Нельзя не заметить разницы, переходя от северной мифологии к эротическим фантазиям, но когда постоянным источником Радости сделалось творчество Морриса, этот переход осуществлялся легче. Было нетрудно прийти к выводу, что я мечтаю о замках потому, что в них живут девицы, о реках – потому что в них обитают наяды, и о садах Гесперид ради самих Гесперид. Каждый раз я проходил этот путь до самого конца, я получал удовольствие и убедился, что стремлюсь не к этому. Дело не в морали – в то время я был настолько далек от морали, насколько это возможно для человека. Меня огорчало не то, что я получил «низменное» удовольствие вместо «возвышенного», а то, что я получил не то, чего искал. Пес сбился со следа, поймал бесполезную добычу. Добрый кус мяса для того, кто умирает от жажды, – вот чем было для меня сексуальное удовлетворение. Оно не внушало мне целомудренного ужаса, мои чувства можно примерно выразить так: «Ну ладно. Все ясно. Но разве я этого хотел?» Радость – не сублимация пола, скорее половой инстинкт подменяет собой Радость. Я иногда задумываюсь: а может быть, все удовольствия – подмена истинной Радости?
Таким было тогда мое воображение, и разум все сильнее противопоставлял себя ему. Никогда еще полушария моего мозга не были так разделены. Море и многие острова поэзии и мифологии с одной стороны; поверхностный, холодный разум – с другой. Почти все, что я любил, я относил к сфере воображения; почти все, что я считал реальностью, было угрюмо и бессмысленно, кроме нескольких людей, реальных, но все же любимых, и природы – то есть природы, воспринимаемой чувствами. Я бесконечно пережевывал одну и ту же мысль: «Почему природа так прекрасна и в то же время так жестока и бессмысленна?» Я готов был повторить за Сантаяной[95]95
Джордж Сантаяна (1863–1952) – американский философ и поэт.
[Закрыть]: «Все добро лишь кажимость, вся реальность – зло». Только это не было «бегством от реальности». Я не подменял реальность своими желаниями – я едва мог поверить в реальность чего-то, что не противоречило бы моим желаниям.
Только в одном тот мир, в который ввел меня рационализм Кёрка, отвечал моим стремлениям. Он был угрюм и бледен, но, по крайней мере, в нем отсутствовал христианский Бог. Не все поймут, почему меня это так устраивало. Но вспомните мою историю и мой склад души. В той вере, которую я пережил у Старика, было слишком много страха, а теперь, при поддержке Шоу и Вольтера и Лукреция с его Tantum religio[96]96
Первые строки знаменитого изречения Лукреция («О природе вещей» I,101): «Со столькими бедами помогает смириться религия».
[Закрыть], я начал преувеличивать этот страх, забывая обо всех остальных элементах прежнего опыта. Главное – чтоб не вернулись те лунные ночи, когда я маялся в школьной спальне. Опять же, по складу души мне легче от чего-то отказаться, чем что-то искать; важнее избежать боли, чем обрести счастье, и я возмущался тем, что я создан и пущен в этот мир без моего согласия. Вселенная материалистов была хороша своей ограниченностью: никакое несчастье здесь не вечно, смерть избавит нас от всего. А если и временное несчастье окажется невыносимым, самоубийство отворит нам дверь. Ужас христианской вселенной в том, что из нее нельзя выйти. К тому же внешние формы христианства не соответствовали моему представлению о красоте. Восточная образность и пышность были мне противны, а в целом христианство ассоциировалось с уродливыми храмами, скучной музыкой и плохими стихами. Только в Вивернском аббатстве и в поэзии Мильтона совпадали вера и красота. Но, конечно, главную роль в моем отказе от веры играли ненависть к авторитету, мой дикий индивидуализм, мое беззаконие. Больше всего на свете я не любил, когда ко мне «лезли». Христианство, казалось мне, будет вмешиваться в святая святых моей жизни. С ним невозможно договориться, в самых глубинах души я не смогу оградить место, обнести колючей проволокой и надписать: «Вход воспрещен». А только этого я и хотел – клочка «своей земли», где я смогу ответить любому: «Это мое дело, и тебя оно не касается».
В этом и только в этом смысле я действительно подстраивал мир под свои желания. Да, наверное, так. Материалистическая концепция не удовлетворила бы мой ум, если б она не соответствовала хоть какому-нибудь из моих желаний. Но даже философию школьника трудно объяснить только его желаниями, потому что в столь важном деле желания не ладят друг с другом. Любое представление о мире, приемлемое для здравого ума, удовлетворяет одни духовные потребности и противоречит другим. У материалистической вселенной было лишь одно достоинство – вернее, не было одного недостатка. Больше я в ней ничего хорошего не видел. Надо было принять бессмысленные пляски атомов (я ведь читал Лукреция) и признать, что вся красота мира – лишь внешний блеск, и назвать призраком все, что я любил. Я пытался честно уплатить эту цену, ведь Кёрк учил меня интеллектуальной честности, и я стыдился непоследовательности. В своей вульгарной юношеской гордыне я восхищался собственной просвещенностью. Я спорил с Артуром и был глуп и груб. Мне казалось чрезвычайно солидным называть Бога «Яхве» и называть Христа «Иешуа».
Оглядываясь теперь на свое прошлое, я удивляюсь, почему я не дошел до антихристианской ортодоксии, не сделался атеистом, леваком, иронизирующим интеллектуалом, каких сейчас много. Вроде бы все задатки были налицо. Я ненавидел закрытую школу – и Британскую империю (как я ее себе представлял) в придачу. Социализм Морриса меня почти не затронул – у него было много вещей поинтереснее, но Шоу помог осознать, что мои зачаточные политические мнения ближе всего к социализму. Туда же вел и Рёскин. Я боялся «чувств», и это тоже подготавливало меня к тому, чтобы сделаться завзятым «разоблачителем». Я, правда, до смерти ненавидел коллективизм, но еще не понимал, сколь прочно он связан с социализмом. Наверное, романтизму было суждено развести меня с политически ангажированными интеллектуалами, когда я наконец с ними столкнулся, да к тому же мой характер, совершенно безразличный к будущему и к совместному действию, мало подходит ниспровергателю.
Итак, меня интересовали только боги и герои, сад Гесперид, Ланселот, Грааль, а верил я в атомы, эволюцию и предстоящую мне военную службу. Иногда напряжение становилось почти невыносимым, но в конце концов это испытание пошло на пользу. Колебания в моей материалистической «вере», начавшиеся под конец жизни в Букхеме, происходили не столько от неудовлетворенных желаний, сколько из другого источника.
Среди поэтов, прочитанных в то время (я проглотил целиком «Королеву фей» и «Земной рай»), один стоял особняком. Я не сразу обнаружил особенность Йейтса, только когда начал читать его прозу, «Розу алхимии» и «Per Amica Silentia Lunae». Особенность заключалась в том, что Йейтс искренне верил, его «вечно живущие» не были ни выдумкой, ни «желанием». Он в самом деле думал, что есть мир особых существ и что для нас возможен контакт с этим миром. Он и впрямь верил в магию. Более поздние стихи отчасти скрыли от публики эту веру, но она была подлинной – он сам подтвердил это, когда годы спустя я встретился с ним. Хорошенькое дельце! Мой рационализм покоился на фактах, которые я считал данными науки, а поскольку сам я не был ученым, мне приходилось полагаться на авторитет ученых, но оказалось, что существуют иные авторитеты. Я не поверил бы свидетельству христианина, ведь с христианством я «разделался». Но вот я наткнулся на человека, который, не исповедуя традиционную религию, отвергал материалистическую философию. А я был еще вполне наивен, я верил в печатное слово. Йейтс был в моих глазах поэтом серьезным и ответственным, его словам следовало верить. Потом самым естественным и невинным образом пришел черед Метерлинка, ведь он был в моде в то время, а мне надо было что-то читать по-французски. И снова – спиритуализм, теософия, пантеизм. Вновь ответственный взрослый человек (не христианин) утверждал существование другого мира, помимо материального. Нет, не следует судить меня слишком строго: я не принимал все это безусловно, но капля сомнения уже примешалась к моему материализму. А что, если (о, если бы!) все-таки существует еще «что-то», не имеющее, к счастью, никакого отношения к христианскому богословию? Стоило допустить это «что, если», и из прошлого вернулось то возбуждение, которое – вовсе не желая зла – пробудила во мне своим оккультизмом любимая воспитательница в Шартре.
Я вылил масло в огонь, и пламя грозно затрещало. Жажда Радости, относившаяся к жизни воображения, та жажда, которая и была Радостью, и хищная, схожая с похотью страсть к оккультному, к сверхъестественному, слились для меня воедино. И я ощутил беспокойство, тот незапамятный страх, который все мы переживаем в младенчестве (а если честно, и долго еще после того, как выйдем из детской). По особому закону притяжения добро в разуме стремится к добру и зло соединяется со злом. Эта смесь любопытства и отвращения притянула все дурное, что имелось во мне. Сама по себе привлекала уже мысль, что оккультные знания доступны лишь немногим, а большинство их порицает – помните: «мы, немногие», «горстка счастливцев»? Магия, не признанная миром, отвергаемая и христианством, и материализмом, вызывала во мне сочувствие мятежника. Я уже знал худшую сторону романтизма, я знал «Анакторию», и Уайльда, и Бердслея, они не привлекали меня, но я их и не осуждал. Теперь я вроде бы увидел смысл и в этом. Я уже говорил о соблазнах Мира и Плоти, теперь наступил черед беса. Если бы по соседству нашелся поклонник дьявола (а они хорошо чуют учеников), я стал бы сатанистом – или безумцем.
На самом деле, я был чудесно защищен, из этого зла тоже вышло благо. Я был защищен своим невежеством и неумением. Слава богу, некому было научить меня магии, к тому же и трусость оберегала меня – детские страхи только днем подстрекали похоть и любопытство, а в одиночестве ночи я предпочитал быть материалистом. Правда, теперь мне это не всегда удавалось. Одной мысли «а что, если» самой по себе достаточно, чтобы нервы разгулялись. Но лучшей защитой было то, что я уже знал природу Радости. Все поползновения разбить оковы, сорвать покров, узнать тайны явно противоречили стремлению к ней – чем больше я поощрял их, тем сильнее в этом убеждался. Их грубая сила и похоть разоблачали сами себя. Я постепенно стал замечать, что «магия» так же чужда Радости, как и «половой инстинкт». Оказалось, что я снова сбился со следа. Круги, пентаграммы, тетраграммы тревожили воображение и могли быть вполне увлекательны, если б не страх, но Желанное ускользало и подлинное Желание отворачивалось, говоря: «Что мне до этого?» Я ценю в опыте его честность: ошибайся сколько угодно, но не смей зажмуриваться – и ты увидишь сигнал об опасности, прежде чем зайдешь слишком далеко. Обманывай себя сам, если хочешь, – чувства тебя не обманут. Покуда ты честно испытываешь вселенную, они тебя не подведут.
А вот еще один результат вылазки в темную комнату: теперь, когда у меня появилась новая причина верить в материализм, я все меньше в него верил. Дополнительной причиной для материалистической веры стали, как вы догадываетесь, те детские страхи, которые я столь безрассудно разбудил, – как все Льюисы, я не мог оставить себя в покое. Раз уж ты боишься привидений, стоит держаться материализма, который их не признает. Когда же моя материалистическая вера несколько поколебалась и появилось «а что, если», я постарался избавиться от опасно магического привкуса и насладиться привлекательной вероятностью того, что во Вселенной, кроме уютного материализма, порой встречается еще Нечто, и его можно постичь «двери отворяя к неисчислимым тайнам»[97]97
Цитата из поэмы Китса «Эндимион». Перевод Е. Витковского.
[Закрыть]. Это было нечестно – я пытался взять и из материализма, и из спиритуализма то, что меня устраивало, не стесняясь их ограничениями. Правда, здесь была и хорошая сторона: я невзлюбил оккультизм, и это защитило меня, когда в Оксфорде мне и впрямь пришлось столкнуться с магами, спиритами и оккультных дел мастерами. Гложущая похоть любопытства вспыхивала вновь и вновь, но я уже знал, что это соблазн, – и, что важнее, я знал, что Радость не там.
Итоги этого периода можно подвести так: с тех пор, хотя Плоть и Бес могли по-прежнему искушать меня, я знал, что главный дар не в их власти. А о Мире я и раньше знал это. И тут, как высшая милость, произошло то событие, которое я уже не раз пытался описывать в других книгах. Раз в неделю я доходил пешком до следующей станции и оттуда возвращался поездом. Летом я делал это ради тамошнего бассейна – я выучился плавать в младенчестве и до седых волос, пока меня не одолел ревматизм, больше всего любил именно это занятие. Но и зимой я порой отправлялся в город, за книгами и в парикмахерскую. Однажды я возвращался оттуда вечером, в октябре. На длинном деревянном перроне были только я и носильщик. Темнело; дым паровоза внизу, возле топки, отсвечивал красным, окрестные холмы были синими, почти лиловыми, небо – зеленым от мороза. Уши щипало. Меня ожидали выходные, заполненные блаженным чтением. Подойдя к книжному киоску, я вытянул издание «Эвримена» в грязной суперобложке: Джордж Макдональд, «Фантастес», «волшебный роман». И тут подошел поезд. Я помню голос носильщика, выкликавшего названия станций: «Букхем, Эффингем, Хорсли», – старинные саксонские названия, у них был сладкий привкус ореха. В тот вечер я начал новую книгу.
В ней было достаточно лесных путешествий, враждебных призраков, прекрасных и коварных дам, приманивших мое привычное воображение и не давших мне сразу обнаружить разницу. Словно во сне я был перенесен через эту границу, словно я умер в одной стране и заново родился в другой. Новая страна была так похожа на старую. Я вновь обнаружил все то, что я любил в Спенсере и Мэлори, Моррисе и Йейтсе, но все сделалось иным. Я не знал тогда имени этого нового качества, этой ясной тени, осенившей все путешествия Анодоса, но теперь я знаю, это – святость. Впервые песнь сирен зазвучала как мамина или нянина колыбельная. Казалось бы, обычные сказки, не таким бы чтением гордиться. Но словно голос, издавна окликавший меня с края земли, приблизился и заговорил прямо мне в ухо. Голос звучал в моей комнате, голос звучал во мне. Когда-то меня манила его отдаленность, теперь я был очарован его близостью, он был слишком близок, чтобы его разглядеть, слишком внятен, чтобы его разобрать, по эту сторону понимания. Казалось, он всегда был со мной – если быстро повернуть голову, я успею его разглядеть. И только теперь я понял, что этот голос недосягаем, – чтобы уловить его, надо не что-то сделать, а ничего не делать, впустить его, отказаться от себя. Исчезли все препятствия, путаницы, что мешали мне в поисках Радости, оружие было выбито из их рук. Я не пытался смешивать саму сказку и ее свет, путать сказку и жизнь, я знал, что если б сказка стала правдой и я попал бы в те леса, где блуждал Анодос, я не приблизился бы к тому, чего желал. И ведь именно в этой сказке так трудно разделить саму историю и веющую в ней Радость! Но там, где Бог и идол стоят рядом, ошибка невозможна. Когда наступил этот великий момент, я не позабыл о лесах и домах, о которых читал, чтобы отправиться на поиски бесплотного света, сияющего сквозь них, нет, постепенно и непрерывно, словно солнце в туманный день, свет стал проступать в самих домах и деревьях, в моем прошлом, в тихой комнате, где я читал, в старом учителе, дремавшем рядом над карманным томиком Тацита. Воздух этой страны превратил мои эротические и оккультные замены Радости в грубый эрзац, но этот воздух сохранял хлеб на столе и уголь в камине. Это было чудо. Прежде Радость превращала обыденный мир в пустыню – соприкосновение двух миров было губительно, «убийственно прикосновение к земле»[98]98
«Эндимион», IV, 614.
[Закрыть]. Даже когда обычные тучи и деревья становились частью видения, они только напоминали о другом мире, и возвращение на землю меня разочаровывало. Но вот ясная тень вышла из книги, и осенила обыденный мир, и осталась в нем, все изменяя, сама пребывая неизменной. Unde hoc mihi?[99]99
Лк 1:43 (лат.) – восклицание Елизаветы при виде посетившей ее Богоматери.
[Закрыть] Я был неблагодарен, я был непросвещен душой, и все это дали мне без просьбы, даже без моего согласия. В ту ночь христианским стало мое воображение; на мою душу, разумеется, ушло гораздо больше времени. Я и не догадывался, на что иду, покупая «Фантастес».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?