Текст книги "Российский колокол №1-2 2020"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Литература зарубежья
Анатолий Ливри
Анатолий Ливри – созидающий
«Новое хочет создать благородный, новую добродетель». Эту фразу Фридриха Ницше я впервые прочёл у Анатолия Ливри, теперь доктора Университета Ниццы, и сразу запомнил её. Созидающий новую добродетель!.. Сам Анатолий Ливри, наверное, более всех наших современников подходит под данное определение: славист, эллинист (публикующийся в академических журналах о неоплатониках и трагедиях Еврипида), специалист по французской и немецкой философии, изучивший в Сорбонне также латынь, иврит, древнескандинавский и санскрит, а главное для нас – самый утончённый стилист русской литературы, проживающий за границей России (о чём я уже не раз писал: Сергей Есин, Дневник-2009, с. 369, http://anatoly-livry. e-monsite.com/medias/files/sergei-esin-recteur-gorki.pdf). Ливри, как Гоголь, служит русскому слову вне Родины своей необычной поэзией и ещё более восхитительной прозой.
Такие, как Анатолий Ливри, нигде и никогда не приходятся ко двору! Сколько клеветы о Ливри мне пришлось выслушать в Литинституте и в Институте философии РАН, в редакциях московских газет и на Западе, особенно после моего последнего предисловия к его стихам, изданным «Литературной газетой» (№ 33 (6521), 26.08.2015, с. 4, https://lgz.ru/article/-33-6521-26-08-2015/ likuyushchaya-bronza/)! А сколько продажных «критиков по 30 евро за статейку» (сам я отсоветовал Анатолию снисходить до ответа этим ничтожествам) выплеснуло о Ливри свою безудержную пошлость на страницы «культурологических» журналов после выхода в моём «Дневнике-2015» (6 марта, http://lit.lib.ru/eZ esin_s_n/text_02115.shtml) драгоценного свидетельства из Франции о том, каким именно образом Вадим Месяц заполучил – с помощью своего отца – Бунинскую премию 2005 г. (кажется, тогда жюри премии так и кишело академиками РАН; возможно, в будущем независимые исследователи изучат, как конкретно всё-таки Месяц-младший, этот «мажор от литературы», удостоился своих «бунинских лавров» в том далёком 2005 году…). Как бы то ни было, я уверен, что доктору Анатолию Ливри – швейцарскому философу, русскому литератору и европейскому диссиденту, подобно Сирано де Бержераку, ещё не раз предстоит обнажить шпагу против «Лжи. Подлости. Зависти. Лицемерья».
Роман «Жом», или русский «Так говорил Заратустра» (как в шутку окрестил своё произведение сам Анатолий Ливри) – философская поэма, созданная в лучших традициях гоголевских «Мёртвых душ». Действительно, ни Гумилёв, ни Набоков, ни Мандельштам, ни любой другой ницшеанский литератор из России доселе никогда не писал русского «Так говорил Заратустра»! И вот наконец ритмическое Евангелие a la Фридрих Ницше для избранного русского читателя, поэма, где оказались вызваны к жизни (и, возможно, превзойдены?..) стиль, дух, образы, а также сверхчеловеческие цели Ницше, европейского философа, в 1872 году отказавшегося от прусского подданства ради продолжения уникальной научной карьеры в швейцарском Базеле – прирейнском городе, где сейчас живёт и творит Анатолий Ливри.
Сергей Есин, ноябрь 2017 г.
Yeah, rightНаписать предисловие к новому роману Анатолия Ливри – это и честь, и вызов. Почему честь – особых объяснений не требуется, Ливри в свои 45 лет – обладатель многих литературных премий, автор многих книг, эта – восемнадцатая, уже живой классик литературы, «самый яркий по стилю писатель, пишущий на русском языке» – это пишет ректор Литературного института им. А. М. Горького, член правления и секретарь Союза писателей России, вице-президент Академии российской словесности С. Н. Есин. Вызов – потому, что пишущий эти сроки – представитель естественно-научной школы, и на какие темы я ни писал бы – пишу именно как «естественник». Анатолий Владимирович – мастер изящной словесности, изысканных оборотов, поэтому кто-то вспомнит про алгебру и гармонию, кто-то – про коня и трепетную лань.
Но Анатолий Владимирович Ливри уж точно никак не ассоциируется с трепетной ланью. Он – возмутитель спокойствия сплочённых коллективов литературных и прочих бездарностей, отчего они, бездарности, заходятся в истерике, строчат доносы, обращаются в суды, занимаются сутяжничеством, организуют письма «в инстанции», ведут борьбу не на жизнь, а на смерть. Почему так? Да потому что бездарности так устроены. Их возбуждают две основные причины, лишающие спокойствия: страх за свою профессиональную «песочницу» и не «их» идеология. Шаг в сторону – побег из их коллектива. Публикации не в контролируемых ими изданиях – как минимум непозволительная вольность. Критика их «истеблишмента» – измена. И дело здесь вовсе не в славистах, которые сражаются с Ливри, это фундаментальная особенность бездарей. Они по-другому не могут, будь то изящная словесность или естественно-научные исследования возбудителем их спокойствия. Уж это-то автор данного предисловия может засвидетельствовать, плавали, знаем. Правда, сейчас бездари измельчали, раньше на меня писали анонимные письма генеральному секретарю ЦК КПСС тов. Л. И. Брежневу (именно с таким адресом на конверте), сейчас пишут в «Спортлото», то есть в сетевые газеты, но, правда, подписываются, потому что ощущают свою безнаказанность. В последнем письме было 24 подписи, но опять бездарности, как следует из их «научного вклада», разобранного в книге «Кому мешает ДНК-генеалогия» (Книжный мир, М., с. 845, 2016). Так что с «безнаказанностью» у них в том случае ошибочка вышла. Французские бездарности из Совета французской славистики писали доносы на Ливри в Министерство просвещения Франции. Иначе говоря, аналогия с доносами в ЦК КПСС того времени.
Так всё-таки что им мешает сохранять спокойствие и принять как факт, что Анатолий Ливри выше их на две головы как философ, поэт, эллинист, славист, как классик изящной словесности, в конце концов? Попробую объяснить на простом примере. Идёт лекция, и лектор, из бездарных, «по накатанной» объясняет аудитории, что в английском языке двойное отрицание имеет позитивное значение, в ряде других языков двойное отрицание имеет негативное значение, но что (при этом) нет ни одного языка, в котором двойное позитивное выражало бы негативность. Ливри с верхнего ряда иронически подаёт голос: Yeah, right!
Ну как такое вынести бездарностям, которые «по накатанной»?
В завершение попытаюсь понять: почему новый роман имеет такое название? Говорю, я же «естественник», и как там у другого классика – «Я старый солдат и не знаю слов любви!». В общем, надо понять. Варианты: (1) в промышленности – пресс, давильня, тиски для выжимания… в общем, не исключено; (2) в медицине – сфинктер. М-да, вряд ли; (3) в английском языке – агрессивный антисоциальный субъект, другой вариант – человек, не заслуживающий никакого внимания и заботы. Но поскольку роману свойственен ассоциативный характер изложения, это роман-лабиринт, то предоставляю читателю возможность найти свою ассоциацию.
Анатолий А. Клёсов (Бостон, Массачусетс), доктор химических наук, профессор (Гарвардский и Московский университеты, АН СССР); член Всемирной Академии наук и искусств, основанной А. Эйнштейном; академик Национальной академии наук Грузии (иностранный член); лауреат Государственной премии СССР по науке и технике и Премии Ленинского комсомола; президент Академии ДНК-генеалогии (Москва – Бостон – Цукуба)
ЖОМ…И управляет всем праздником
дух вечного возвращения…
Владимир Набоков
Рёбра её хрустнули, – так трещит гигантская лучинка Ананки в зимне-индиговую ночь мира, прозванного мною Веселенной, – и дева, хлебнув собственной крови, мучнисто промычала молитву. Будто доселе дремавший вулкан, её рот извергнул на меня свою солёно-пунцовую лаву, завершив взрыв криком. Блаженно ответили ей нетели, стоном подзадорив саркастическую корчу теней, вольно свивавшихся наперекор приступу плоскоглазия Солнечной системы (как у иных случается плоскостопие!) – полнолунию. Однако главной задачей тёмных силуэтов было беспрестанно высекать искромётный ритм из валунов, – а они горному бору бесполезней, нежели запятые эммелии.
«Ува-а-аба-а-а!» – даже не гаркнул, но гортанно содрогнулся, мгновенно оголивши вычерненный язык, старейший огненосец ориебасия – небритый бас в бассаре до пят! – ферулой запаливши ель с ослепительным смоляным всплеском хризмы посреди пройм коры, поросших синим лишайником, подскочил на пару царских локтей, завертелся юлой и, завязнув в лисьих полах, проверещал: «Ю-ю-юл-л-ла-а-а!» – отчего винная хохлатка стремглав бросилась в брусничник. А вся гора, натужно переведя рыдающе-загнанное дыхание, отозвалась, грохнув: «Л-л-ли-са!» – словно набрав полную грудь феноменальных литер, сейчас высвеченных в центре атласисто произумруженной просеки, поперхнулась смарагдовым смрадом.
И я пронзил предсердия девы! И я пил её дыхание, полное прошедшей зимы! И она четырьмя трепетными членами обвила меня. И зубы её кромсали мою бороду, свитую из самых сладких лоз. И виноградный дар мой омывал её зияющие дёсны, насыщался хмелем по мере протекания пищевода, распирая русло прежде неведанной ей негой, – схлёстываясь с нижними, кровавыми ручьями, бившими из желудка.
Пружиня на выжженном мху, терпко исходящем нарождавшейся черникой, я ощупал замшево-замшелую опушку этого уничтожаемого мною тела, принудив его изогнуться (будто я был фракийским сагайдачником, а девственница – композитной дугой аэда-анамата), отсалютовав сальвой саливы, – и ворвался внутрь влагалища, издирая его в клочья на пути к матке.
Бор прочувствовал проникновение, лязгнул своё «Лис-с-са! Лис-с-са-а-а!», от которого недавно дева кинулась в мои объятия, снопом рыжего ужаса сокрыв лицо, – и, подступив ближе, блеснул сквозь рой глянцевито-кадмовых сверчков серпетками тирсов, воздетых туда, к небесам, где золотом окованные тучи наползали на луну, теперь рябую в муаровом отражении озера, – точно древний кратер погряз в трясине. Я продолжал погружаться в женщину, пока нерасчленённую, обрывая органы как гроздья, впрыскивая ей во внутренности порции надчеловечески пьяного блаженства, отчего она утюжила себя по вискам, до клыков когтя щёки, – да так мяукнула, когда я, её посредник с роком и Корой, врезался ей в зад, что молодая гарпия сызнова показала свою застенчиво-докучливую мордочку и стала потирать мохнатые лапки от злорадства. Чаща заорала, словно зубы Аресова стража вдруг проросли здесь, заколосились средь этих лиственниц и сосен в плющевых плащах до верхушек да тотчас принялись за избрание титанического эфора, – а шаткая стена людоподобных фантомов неловко придвинулась к моей сочной оргии, бия, будто сотня арктид, тимпанами. Но я уже вплетался в её копчик, обвивал хрящик за хрящиком, позвонок за позвонком до самого атланта и, ввинчивая кровавый крестец в грунт, скоро шнуровал его моими корнями, продолжая прочно впиваться в грунт, – одновременно заражая океанскими образами женских пращуров пляшущую шеренгу давно привыкших к чудесам теней моих апостолов, запросто выпрастывающих средь облачных кишок рыбоящеров свои лунарные сигмы изощрённого булата.
Только сейчас, предугадав и исход, и начало истинного бытия, рыжая вытянула из-под косм запёкшиеся губы, зашевелила ими нежно-нежно, будто репетируя псалом первосонья, – так лошадь (это выжившее исчадье золотого века, динозавровой поры!), мудро склонясь к ладошке тщедушного человеческого зверёныша, снимает с неё клеверную фасцию – до последнего стебелька, инкрустированного пугливым гиалитом, благодушно обдавая всю эту стойкую дарящую добродетель увесистым облаком утробного пара, словно крестя её в утлой воздушной купели. «Тон-тон…» – призывно пропела она, плавным лепетом задавая ритм бору в ответ грянувшему «Аба-тон-н-н!», и, как это всегда случается ночью жертвоприношения, от свежеспиленных сосен потянуло пряным ветром – обычно послеполуденным, но сейчас выжимаемым планетой, расставляющей свои самые хитрые обонятельные капканы в разгар волчьего часа.
Приторный порыв окрепнул, метнув вилохвоста в рот моей жертвы, со свирепым свирестом взъерошил покорно простонавшие кривоногие ели, согбенные выше, у крутояра, взорвал конгломератовые пласты, разогнал тучи, явив трёхкаратный додекаэдр цефеиды, вздувавшийся и сокращавшийся, вращаясь согласно своей егозливой природе. И вот она снова мреет, как способна обмирать лишь освещённая ленивица Селена – лазутчица государя Гелиоса.
Мне, самому пытливоглазому созданию этой горы, предстоит почать тело этой пьяной от пытки нимфы Охмелии! И нет совершеннейшего потрошителя, чем я, пронзающий тьму очами, покамест светлыми – зелен виноград! А расчленять мне приходилось немало: от аллозавра до инопланетных проходимцев, шестипалых шалопаев, этих невежд о двух головах с чувственной румяной шкуркой вкруг туловища, – неизведанных лишь до первого рывка, до начального разнимания сустава, до лекарско-боевого гулко-компактного выдоха! Ибо всё познаётся убийством! Негра ли, дауна ли, чернобудыльных ли баранов, а то и их чабана, суеверного старика Полифема, почившего в моих объятиях, оголтело бредя Галатеей, – ну, кто способен пышнее моего разрыхлить душу страдальца, выпестовать её под ночным солнцем и только потом приняться за жатву?!
Я оплёл её бедро и с гиком сиганул, кровью кропя ягель, в людской, охваченный дромоманией ералаш, опрометью хлынувший на уже бредово жаждущую разъятия женщину. А каждый отдираемый её шмат продолжал настырно пульсировать моим исконным дифирамбом, полонявшим также и жрецов долин: дивно скорбное мычание с оглушительнейшим набатом было отзывом на человеческое заклание. Дотоле оставаясь различим толпе, приветствовавшей меня зычными визгами испуга, валясь на землю, будто ища с ней кощунственного совокупления (вот только не поклянусь миром да Богом, утверждая, каким меня видели их глаза!), я скользил меж каннибалами, по мере насыщения вытеснявшими влажную вибрацию своих душ, обрывая наш чувственный контакт. Ибо дух есть пустой желудок, ждущий жертвы медовой! Хвойная махина догорала. И в её отблесках иной антропофаг – этот скоро костеневший яремник повседневного труда – по-житейски подсаживался на корточки в камыш, измаранными трапезой кистями разбивая белёсые звенья намедни высеченной из скалы струи. Я вскарабкался на бурую булыгу и, распластавшись на ней, весь в россыпи кровавых капель, погрузился во влажное предрассветное забытьё.
Очнулся от разъедающего чувства, называемого вами, лучшими из образумленных людей, «валом нот и тонов неопределённой расы». Таких «полукровок» я представляю цезурой цензуры сердобольнейших посредников самодержцев Галактики – демонами цельными, чистокровными, выведенными из любвеобильнейших Всевышних и легконогейших смердов жребия. Их искусство преподаю я смехом да смертью, пестуя неистребимо весёлый телесный тайфун грядущего сверхчеловека! Фантомы лепидо-птеровых фалангитов стройным напором взбирались тропинками сквозь хвойно-людские тиазы, распадающиеся под сенью прозрачно-чешуйных крыл на сосенные, еловые, человеческие куски, теряющие осадок идеальности, – не мешкая, упрямо восстанавливаемые моими очами и тотчас передаваемые на поруки последующему поколению двуногих млекопитающих, мгновенно одобренному свыше: хребет супротивного приозёрного холма внезапно запылал, приоткрывши плывуче-округлую сущность всего колоссального кратера, а поверх побледневшей воды с флюсами да гусиной кожей, щекоча её пуще прежнего, прокатился, будто чугунный шар, первый рывок окатоличенного благовеста, нимало не смущавшегося двойным плагиатом, – наоборот, горделиво дрожащего всей залихватско-полоумной мощью язычества, запертой в клеть червонного византийского обряда, «литургией усталого Златоуста»! И вот привлечённое умопомрачительным набатом светило показало свою каплеподобную макушку, вытянуло порфировые руки, переплетя их с моими, запустило пурпурные персты мне в истерзанную бороду, полную осколков резцов девы, женских дёсенных ломтиков, ломких серповидных игл да досрочно – как и всё в этот год – окрылившихся муравьёв. Ещё пропитанные ночным чадом лучи обрушивались на хвойную гряду, стекали по ветвям, словно заря была ливнем, – а окроплённые восходом, отлипающие от древесных остовов двуногие обретали ту относительную завершённость, с коей за пару срамных тысячелетий их смирило единобожие.
Разбуженная стая сорок с лавандовыми животами взмыла, дружно шурша и наперебой обнажая выхоленные, почти платиновые подмышки, усердно перевирала мне измлада знакомое брекекекс-квак-квак Преисподней, только изъясняясь чётче, жёстче, ядовитее – философичнее! – шутя заглушая ненасытные колокола, а затем и окончательно расправившись с карильоном. Каждый из недавних жертвователей быстро превращался в членораздельно мыслящего индивидуума, сносно выдрессированного держаться вертикально, и, сощурившись, туповато оглядывал свой ночной подвиг. А тут же, рядом с ними, захваченный врасплох образом моей прошлой жизни (о которой пока не время болтать!), я примечал навозные сугробы, мерно расплетавшие ввысь нескончаемое полупрозрачное полотно. Людишки, как обычно, сразу произвольно разбивались по племенно-классовому принципу: мулаты, скучившись, рыли верхними конечностями яму – и земля незаметно вытесняла из-под их ногтей-калек цвета засохшего гадючьего яда сгустки крови; подёнщики с Южного Буга, воровато сварливясь, делили кружевную одежонку, и ни один не мог одолеть прочих в кривобокие кости, слепленные из крошащегося тюремного мякиша, а потому оставляющие на доске нардов сероватые горе-горельефы – хулу матери-земле; крестьяне окрестных хуторов, руководимые рудокудрым впалогрудым рурским архитектором с русыми ионическими буклями, собирали разорванное женское тело и (невзирая на относительную стройность выводимого алеманнского хороводного напева), по инерции сочась ночной вседозволенностью омофагии, исхитрялись скусывать самые лакомые кусочки, складывая объедки шестиугольной призмой, несомненно, аккуратной, по их суждению, но в которой я распознавал тьму изъянов, каждый ценою в ночь пытки.
А ведь предупреждали её давеча посвящённые: «Ну не влачи ты кровь да прах свои на гору, в Альпы! К нам!» Однако как обильна ересью дева! И тем паче сколь разнородна женская скверна! – с каждой оргазменной спазмочкой приумножается чавкающее чванство её, влагалище святотатно посягает на планетное первенство, блудливо диффамирует мир. Сцапать самку за спесь-похотник (феноменальнее иного фаллоса!), опутав её теневыми тенётами, полонить в тесный круг заклателей – кромешников зело злой Земелы! Тут-то, в крепко запертом раю убийц, поджидаю самку я. И каждый получает своё!
Солнце, польщённое почётным приёмом, уже целиком выставляло на обозрение свой алый диск, точно Молох, воцарившись над грандиозной воронкой, продавленной пятой бегущего для потехи Господа. Видимый редкому землянину двойник светила уносился выше – к сверкающей всеми сегментами гусенице с широченными жвалами, удирающей от квадриги Гелиоса средь бархатистых барханов небес, на север. А за солнечной тачанкой тянулся наспех пропитанный ультрамарином кильватер, пропадавший там, где императорский церулеум достигал высшей концентрации.
Заплакал навзрыд левобережный дракон, многоочитый, поочерёдно прыская ржавчиной из каждого глаза, зазмеился (меж седых пахотных проплешин с безмятежными охряными манипулами винограда, переходившими в надгробья гемютного, но с гиперборейскими вспышками погоста, – а за могилами стена – шпалеры шиповника), щеголяя обновой – ослепительной кольчугой, – помешкал, облегчился кучкой кала (разбежавшегося на задних лапках в стороны) да сгинул средь тисов и серебристых пихт, также затопленных лучезарным паводком, откуда вынырнул ястреб, взмыл – точно вычертил радугу! – и, сирой трелью взбудоражив мою деревянную ятребу, пошёл крестить воздух над обоюдоострыми маковками Швица, всеми в снегах, окрещённых кратким родом людским «вечными». Использованный человечий материал! Ни у кого из них, застигнутых кликом крылатого хищника, слёзный цунами не захлестнул ланит, а ведь взрыв рыданий – знак молниеносного становления творца. Только я да мой спутник странный, ранее дымчато державшийся одесную, радостно встречали невинный любвеобильный взор Солнца, раскрывали ему объятия, славили светило.
Подслеповатость засумереченной людской породы – сколь чревата она самоуничтожением! А чандалье сжатие человечьих челюстей, прерывающее дыхание этих надменных тварей, делает их неспособными извыть собственную близорукость, слёзным рёвом кровавой скорби одарив Землю! – всё ещё сырую, алкающую зодческой длани мастера, его зоркоокой страсти. Например, ну кто из вас, разумных млекопитающих, заприметил мои передвижения на месте ночного преступления? – а ведь я проскользнул в прогемоглобиненной бахроме почти вплотную к женскому позвоночнику, диковинно пустившему корни – и росяные, и срединные, – преобразившемуся в штамб, уже почкующийся, уже обвивший усиками хвойную перекладину да обросший целым опахалом пятиконечных листьев – слепками единого континента допотопной планеты. Да! Убивая, расточаю я жизнь – в этом мой искус, моё замысловатое искусство! Сейчас только эта колдовски народившаяся лиана, подобно мне, тянулась ввысь, к чуемому ею средоточию пламенной мощи – мужиковато славяноскулому благодушному спруту энгадинских маляров, – ибо есть много солнц! А неприбранная женская голова, львиногривая, как Химера, доминирующего оттенка фасосского нектара, отброшенная вакхическим пенделем старого жреца, застряла меж митророгой вершиной муравейника, чьи алчные обитатели давно выстроились вереницей и организованно лакомились склерой выпавшего ока с зелёной радужкой, пока весь перемазанный в крови эфиоп, талантливо паясничая, прековарно не прервал трудолюбивую тризну.
Курящие куреты из Кура уже тащили пегие бёдра угодивших под горячую руку и истово разорванных коров, а за ними, выбивая бойкую дробь, будто выправляя бронзовый обод гоплона киянкой, теряя гвозди-инвалиды с золотыми, сразу схватываемыми (на счастье!) подковами, послушно поспешал лохматый пони в коричневых яблоках, с фиолетовой чёлкой и сеткой, скрывающей лицо до самых отчаянно прядущих ушей, когда, останавливаясь, он миролюбивыми губами раздирал трепетавшую кумачовыми заплатами паутину, шаря в цветах Сциллы. Уникальный случай! – травоядный, переживший наше разгульное ночевье!
«Пора! – грянуло со стороны. – Давно пора!» – и моя давешняя дружина, растранжирившая смуглую святость содеянного беззакония, разбившись попарно, потянулась прочь. По дороге они перекидывались словами, с Божьим гласом не связанные ни единой пуповиной. Мясные обрубки! А к полудню, когда после освежительной грозы баснословный семицветный спектр изогнулся над озером в борцовский мост, – по которому бесшабашно катила кибитка, битком набитая гогочущими привидениями кабиров, – уже не нашлось бы существа (кроме разве что всё чующих пяточных корней лозы), сумевшего подглядеть мои приторно-янтарные слёзы восторга – первый жом года, издревле свершаемый в одиночку.
* * *
Ну кто я таков? Я, толмачествующий меж поджилками планеты, просеребрёнными древними эманациями Господа, да вашими грубыми перепонками – так, что ладный невод слогов, набрасываемый мною на ваши души, вызывает у низших из вас страстишку прервать убийством мой полузапретный перевод с Божьего на человечий! Кто я, басмачествующий за счёт людских последышей? – тех, кому вовсе незачем бороздить время; «мясными пузырями» прозвал я подобные этносы: лишь ткнёшь – и лопнет волдырь народов, и провиснет на запястье премудрой матери-вакханки иссохшая плева полисов, и стремглав полетит к нам, чертям, ахнувший этнарх, и сотрётся воспоминание о ветхой расе-обузе. Так, замкнув цикл, с неизживной ужимкой Баубо, бабёнка Земля, балагуря, подмывает свою промежность в кровавых разводах. И нежданно, вытанцовывая по тотчас прорастающим корнями трупам, – попирая человечью шелуху! – из заповедной девичьей своего тайного поместья заявляется Он, Господь, увлекает менад, демонски набросавших абрис юбриса, которому предстоит стать оскоминой космоса. Здесь вдруг обрывается очередная спираль эволюции моего деревянного тела, запальчиво подставляемого струям познания, будто апостольский торс седока-самодержца – предательскому дротику. И я ускоренно начинаю обновлённое существование!
Восхититесь первой ароматной драмой моей жизни: сидя на раскалённых коленях Господа, я прижимаюсь к ним своими шерстяными ягодицами и, преисполненный упоением, разглядываю конусовидную впадину посреди изжелта-матовой наковальни, под которой шуруют колдовские мышцы-удавы: «Пуп» – пускаю я самокатящимся колесом слово нашего единого наречия, прозванного «хохот мира» и зачатого одновременно с ним. В ответ на меня изливается смех, порождающий свежие пятна обонятельной палитры, вобравшей и Бога, и меня, причём я очутился в жасминовом сгустке: «амрита» – тотчас падает навзничь, прямо в накренённую криницу моих наспех сочленённых ладошек новое название, и, схватив его, я вздымаю моё подношение к огневласому, желтоглазому, как лев, неуёмно скалящемуся лику, делясь с ним и без остатка отдаваясь ему, неустанно высекающему мои черты, – покамест упорный речитатив волн (а каждая из них была отдельным неповторимым живым существом) взбивает утёсы наспех, но верно окрещённых пляжных лакомств. Вкусовой вал вспенивает воображение – бесконечную водную гладь с выпученным палящим оком. Мой испод, порочно зазвенев, взмывает на её горьковатом буруне, и, впервые всем желудком весело прочувствовав холодок преступления, я герметично прижимаюсь ушной раковиной к жарчайшему солнечному сплетению: «Гум… арьяка», – бездумно шелестят мои губы. Тут, будто угождая моему молящему шёпоту, мой торс кольцеобразно стискивают. Больно до смертного ужаса! Покуда из меня не пробивается пряная селадоновая струя, – я теку! – становясь очевидцем выжимания себя самого – словно округлая ипостась Спаса выплавляет из моих суставов воск, смешивает с козьим молоком в дубовой лохани, откуда валит пар, утягивающий наконец меня средь плотного облака улетучившихся рыданий счастья, к радостно изумлённой лазури. Так я пережил свою первую страду, разом затопившую меня куда более древним воспоминанием: точно я, облекаясь плотью, охватываемой молниеносным спазмом, проникаю в земную толщу, вверх по скважине, вдоль рёбер Эреба, со скоростью неимоверной (нет! нет! трижды нет! верю!), а в мою обрастающую мускулами, кожей да шерстью спину дико вперила своё золотое око планета, – и розовеющими ягодицами вбираю я её ядрёно-свирепую мудрость, ненавистницу того, что нынче зовётся «смыслом». Рывок! Ах, это пламя взаимопенетрации! Ах, этот рычаг Галактики, уже развесёлой, вполпьяна вдруг накачивающей тебя ярым даром! Ах, братские вибрации гения, столь схожие с отзвуком стонуще-клювастого курлыканья стерхов, стаей вышибающих плавко-опаловый клин горного горизонта!
Затем наступает мрак – смачный, всепоглощающий, сверхжизненный. Это тёмное Провидение, чаю, и породило меня, влюбчиво-мстительного, парнокопытного, с жёстким мехом до бёдер, переходящим в мельчающий оливковый пух, что сродни водорослям, внезапно обнажаемым отливом на орошённом полуднем валуне. Моё отчее исчадье ночи, тряся огненной прядью, сызнова вырывало меня из забытья, усаживало на свои колени, обхватывало мои бёдра – по самой волосяной меже, – его финиковидные фаланги вытягивались, пока крепко не окольцовывали мне ноги, и я тихо хохотал, увлечённый призывным содроганием мира, да, наслаждаясь обыденностью чуда, всплёскивал копытцами – точно в пах мне вогнали властно изготовившийся к взрыву неизрыданный пузырь слёз.
Ведь что ни говори, а вечная память – не более чем протез из слоновой кости, заполняющий проём подросткового предплечья, ненароком проетого доверчивым Богом-Отцом с семейством на пикнике у извращенца. Вот и мои воспоминания приобретают наконец цепкость, изворотливость, перехлёстывают через хребет самости, одним словом – плющевеют, сплетаясь с Веселенной! С тех пор яд минувшего – всегдашнее зелье метаморфозы – стал утехой моей повседневности, оросил её, просочившись под эпидермис вечно возвращающихся снов. Жизнь взвихрила меня. Каждая её излучина насыщала мою начинку пуще изгибов Тигра – кормильца Таврских гор, – питала плодородие души, доверчиво канувшей на дно желудка. Так что всякая тайна, – переданная мне то Господним прикасанием, то удалой оплеухой шального копыта, а то и хмельным храпом дальнего предгибельного слёзного хохота или же внезапно вставшим на дыбы взором (туда, к допотопным кандалам, сковавшим нас с, как его прозвали отпрыски двуногих маловеров, Сатурном), – каменела проще листьев калины, невзначай увековечивших своё пальчатое жилкование.
Я был любимцем и сыном столь земного Всевышнего, одержащего нашу шуструю шайку, – наиневесомейшей частицей, бултыхающейся в истошной покорности ему, почти безымянному, своим прозвищем единящему все возможные на планете звуки. Бог звался то ли Гиннарром, то ли Гаем; то ли Леем, то ли берёзоруким Березасавангом; а подчас и вовсе (не извернуться квёлому жалу вашей пасти! Слушай нас, первородных!) изливался из наших восхищённых глоток роскошным сплавом рыка да шипа: «Иггрграмрхлидшкьяль-фар!»; по-нашему же – Всевидящий Игрок. И представал он пред нами не бескопытным подобием рогатых сорвиголов своей свиты, драпированных небридовым юбрисом, а удавом, винтовальной лаской свежей чешуи лишавшим бересты ствол, целыми днями источавший бледно-ледяную лимфу, да наконечником хвоста аргусовой раскраски погружавшимся сквозь корни дерева в мою родину, – ко злу; или рюхающим барбароссой-трагелафом, распалённым буйной страстью в косящей рыси за газелями по гулкоэхому лугу (осенью накачанные дурманом яблоки подменяли экстракт козло-оленьей Афродиты); но самым блаженным было, конечно, его незримое присутствие, проемлющее насквозь всё: от всепьянейшей ватаги, ведомой плешивым, вечно покрякивающим кряжистым сатиром в рысьей шкуре (с сердоликовыми рельефными венами на тыльных сторонах ладоней и воспалённым лузгом под кустоватой, без единой седой зазубринки бровью смутьяна), да четырёхкрылым осликом (аквамариновое брюхо, скорлупа – плод ночного разбоя – на выцветшем с годами нежном носу), впряжённым меж пары вороных ягуаров с бирюзовой поволокой очей (что за наслаждение запустить пальцы в их шерсть!), – до неукротимого парада рехнувшихся планет, к коим я воспарял в Божьих объятиях, чая разорваться там, средь дымки Гелиоса, однако исправно приземлявшись, неизменно непочатый Солнечной системой, сберегавшей, как оказалось, лакомство напоследок.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?