Текст книги "Проклятые критики. Новый взгляд на современную отечественную словесность. В помощь преподавателю литературы"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Писать ни о чем сложно. Это серьезное испытание.
Я уже пробовал неоднократно и убедился окончательно.
А. Иличевский
После такого начала можно и не продолжать, настолько все очевидно.
А ведь это действительно начало – цитата из самого первого романа Иличевского «Соляра» (он же «Нефть», он же «Мистер Нефть, друг»).
Автор совершает каминг-аут, и уже, вроде бы, нет смысла разоблачать его далее.
Все так, все романы Иличевского ни о чем.
Но разве не такова нынешняя отечественная литература? Поэтому недавний триумф в рамках «Большой книги» закономерен: Иличевский – лидер современной прозы, типичный представитель, выразивший суть российской словесности коротко и ясно уже в младых летах. «Сложно и ни о чем» – предмет и метод не только Иличевского, но и многих его коллег, особенно тех, что проходят по гильдии «интеллектуальной прозы». Но многим не удалось добиться таких успехов. Тот же собрат по «интеллекту» Шаров скорее известен, чем отмечен, а Иличевский и известен, и обласкан. Третье десятилетие на сцене – и все на первых ролях: премии и слава самого большого умника, мастера сложной прозы.
Невозможно понять, как так сложилось, что в нашей литературе ум стал сочетаться с писанием ни о чем. Версия имеется. Времена такие, черное стало белым.
Ничто влекло Иличевского всегда. С первых дней в прозе. Одержимость им присутствует почти в каждом романе. Все пронизано пустотой, утверждается в «Доме на Мещере», загадкой неживой материи («Матисс»), темным участком, который содержит самую важную информацию («Перс»). Даже Бог должен быть пустотой («Анархисты»), если он добрый, конечно. Вот и в «Чертеже Ньютона» герой, очередное намечтанное второе Я автора, задумывается о темной материи.
Иличевский последователен. Тяга к ничто у него не только заявлена, но и реализована на практике. Его романы, в сущности, и есть концентрированное ничто. Пробежав любую книгу, сразу после, уже с трудом вспомнишь было ли там что-то такое, ради чего стоило читать. Не вспомнишь и чем кончилось. Мелькали чудаки всех мастей, странные истории, экзотические места. Но что они, на что они? Нет, не помню.
Но ничто – это не пустота, а что-то вроде черной дыры, манящей неясности, некоего сокрытого иного. Какого, сказать прямо нельзя. Остается ходить вокруг и щупать, как слепой слона. Туманность и неопределенность становится у Иличевского методом изложения, оправданием его языковых взбрыкиваний, шокирующих читателя в ранних романах и утомляющих своей серостью, стертостью, обыкновенностью, унылостью в более поздних вещах.
У Иличевского происходящее, окружающее отображается неживыми словами, мертвым, ничего не говорящим антиматериальным языком. Он пытается синтезировать «научную» подачу с выморочной боллитровской «художественностью». Обычная ситуация для его прозы – длинные путаные натужные сравнения, обороты, что-то занудно описывающие, но не формирующие у читающего никакого внятного четкого образа. Полная безОбразность и тривиальное неумение, да и нежелание объяснять. «Чудо послоговых мычаний».
Иличевский раз за разом фальшивит, считая это стилем:
«Находя себя в ее близи (даже сейчас, о ней только вспоминая, я испытываю нечто вроде смыслового головокружения) легче всего почувствовать безосновательность своего собственного существования – это, как вирус, передается телу чувств». («Соляра»)
«Жизнь, как баба с пустым ведром у полыньи, слабо охнула и неуклюже, беспомощно подломилась, плюхнулась, сверзилась на часть свою основную: и то ли больно, то ли досадно, а может быть и хуже: затылком – вон и напрочь в непроглядное». («Дом в Мещере»)
«Подзорная труба позволяла столкнуть лавину впечатления и сполна воспринять драму масштаба». («Ай-Петри»)
«Столпотворение знаков, мет, примечательностей – все это действовало на Королева благотворно, сообщая о неудаленности словно бы воздушных городов забвения, полных душевной анестезии и упоительности зрения». («Матисс»)
«В степи много разных ветров, незримые вещи оплодотворяют воображение различием». («Перс»)
«Меня изводило любопытство; зловещее молчание и резкий всхлип, шорох и неясный звук какого-то страстного напряжения заставлял напрягаться мой скальп, и глаза мои засвечивались боковым зрением, в слепом пятне которого пылала шеренга одинаковых существ». («Орфики»)
«Восхитительно украдкой смотреть, как возлюбленная, желанная каждой частичкой твоего существа, насыщается из твоих рук. Как розовеет лицо, как проворно и деликатно блестят нож, вилка, как кусочек пищи, вкус которой раскрывается и в твоем рту, соединяя органы наших чувств и вкусовые участки мозга, сплетая корни нейронов – аксоны, дендриты, – исчезает в губах, осторожных, готовых принять с языка обратно обжигающую частичку сытности». («Орфики»)
«Этот мемориал в точности вторил самому принципу иерусалимского ландшафта, пространство которого есть сумма террас, подпорных стен, висячих садов, скверов, клумб, балконов, крыш – некая лестница, карабкающаяся на небеса, с поставленными вразнобой ступенями, ведущими к некоему смыслу». («Чертеж Ньютона»)
Сейчас это мало удивляет. Теперь так пишут многие. И, может, потому Иличевский стал чуть более сдержанным. Не очень хочется походить на поколение нынешних блогеров. А ведь он мог бы считаться их идейным вдохновителем.
За счет пустых, разлапистых описаний нагоняется объем без ясности и особого смысла. А читатель вязнет в нем, искренне полагая, что имеет дело с чем-то умным, хотя здесь одни симулякры смысла.
Идеалом изложения когда-то являлась точность, верность, меткость. У Иличевского всегда мимо, речь аморфна, вяла, туманна – а все ради создания эффекта многозначительности, тайны, которую «главное искать, а вовсе не найти».
Языковые вихляния, нетвердая языковая походка ставшая фишкой имеет под собой прочное идеологическое основание. Для Иличевского уверенность – всегда уязвимость, все естественное – неверно, изменчиво. Добиваясь искусственной устойчивости, делаешь все лишь искусственным:
«Я вообще ни в чем не уверен. А люди, обладающие (пусть даже сторонней) уверенностью, вызывают во мне отвращение». («Соляра»)
Определенность, ясность для Иличевского, как и для его героя – испанский сапог («Анархисты»).
Так медитативная музыка речевой безграмотности – становится признаком большого ума, интеллекта.
Несмотря на то, что романы Иличевского полны скитаний и кем-то возводятся, чуть ли, не в травелоги, в его книгах, даже тогда, когда они написаны от третьего лица (а он любит по преимуществу первое), ощутимо назойливое и липкое присутствие автора, а вовсе не ландшафта, к которому он апеллирует из романа в роман. Иличевский то и дело пытается убедить читателя в том, что субъектом действия может быть неживое, то самое ничто, о котором речь шла выше. Однако читая его, наблюдаем обратное. Ни о каком взаимодействии с миром и другими людьми не может быть и речи:
«Диалог – это неэкономная форма монолога, симулирующая обратное понимание». («Дом в Мещере»)
В общем, все так и есть. В романах Иличевского нет диалога. Одна прямая речь и сменяющие друг друга монологи.
Это вновь удивительно гармонирует с авторской тягой к ничто, за которое и ценятся реальные объекты.
«Катя любила лес еще и за произрастающую в нем невидимость. Только в невидимости, считала она, можно по-настоящему оказаться одной». («Дом в Мещере»).
Романы Иличевского, подобны бразильским сериалам, они принадлежат к тому роду книг, которые можно читать с любого места: ничего не упустишь и не потеряешь. Более того, если бы страницы из разных его опусов перемешались между собой, ничего страшного бы не случилось. Ведь из книги в книгу одно и тоже никуда не ведущее бессвязное бормотание о главном в его творчестве – ни о чем.
С точки зрения потребителя книжной продукции ситуация идеальная: можно либо ничего не читать и в то же время легко прослыть знатоком творчества, либо прочитать одну книжицу и таким образом составить мнение как об уже вышедших, так и о тех, что он еще напишет.
Впрочем, да, можно и не читать. Потому что романы Иличевского подобны компьютерным спортивным симуляторам: выходят регулярно, а различия небольшие – поменяют состав, графику, список стадионов, прикрутят пару новых возможностей, и, – получайте вашу новую старую игру.
Что же такое роман Иличевского?
Выглядит это примерно так.
Молодой/зрелый известный/ безвестный математик/физик начинает испытывать некие смутные ощущения чего-то. Он либо скитался по миру, либо скитается, либо собирается скитаться. Тут идет развернутый мемуарий о лихих девяностых и трудностях начала нулевых. Семьи, и уж тем более постоянной женщины (с этим связаны кочующие из одного романа Иличевского в другой грезы о ночных девушках, внезапно одаряющих героя своим телом) у него либо еще нет, либо уже нет. Бывает еще папа, но тут ситуация «Лягушонок ищет папу», папа либо тоже скитается, либо его надо разыскивать.
У героя есть друг или знакомый – откровенный чудик, теоретик всего, одержимый таинственным учением, специфическим видом знания или какой-либо таинственной исторической фигурой.
Герой чувствует присутствие мировой загадки, сокрытой в ничто.
Пока он это чувствует, нам рассказывают о связи кружевного или еще какого-либо искусства с геологическими изменениями эпохи мезозоя, или процессом образования звезд в Галактике. Также нас посвящают в тонкости какого-либо дела (игра на варгане или ковроткачество) или чьей-либо судьбы. Мы сталкиваемся с неизвестными страницами истории – например, война чукчей и якутов и ее воздействие на эпоху великих географических открытий.
Между делом мы также узнаем о каком-нибудь реальном или нереальном дядечке (всегда дядечке, никогда тетеньке, перед тетеньками у Иличевского робость, а может, о ужас, он думает, что они не сотворили ничего исторически значимого!), который изобрел либо искусственную реинкарнацию, либо новый вид социального фаланстера. И то, и другое, разумеется, должно спасти человечество, но в каком виде это случится, мы, разумеется, не прочитаем. А пока наш герой кочует из Мангышлака в Калахари и в тающие льды Гренландии. Ведомый запахом тайны, присоединяется, или просто наблюдает за жизнью какой-нибудь секты или общины, несущей свет человечеству. И естественно ничего не добивается по существу, испытывая в процессе всей этой маеты, однако, просветление.
Такое примерно содержание накладывается на периодическую систему современного интеллектуального бестселлера и самой ходовой беллетристики. Наиболее характерным примером подобного синтеза стал роман «Перс», выбивающийся из общего ряда книг Иличевского не столько объемом, сколько вот этой бестселлеровской сделанностью. И здесь никакого падения, никакого отступления от собственной дороги. Иличевский всегда отличался необыкновенной чуткостью к набору тем, ставшему ходовым в последние лет 20–30. Поразительное чутье.
В его якобы высоколобых романах (на самом деле это обыкновенная помпезная боллитра с разлапистыми описаниями, «языком» и якобы высоким устремлением дум, за которым, да, ничто, симулякр) вы найдете полный набор вошедшего в активный обиход литературного ширпотреба: травма, мигранты, семейные тайны, загадки истории, большие скитания по большой земле, экзотика географическая и историческая, авантюрная сторона жизни «бывших людей» – бичей и бомжей и прочее тому подобное.
Однако Иличевского трудно назвать современным автором. Его восхищающие критиков скитания – бегство от современности. Он не хочет отягощать себя ее тяжелой материей. Антиматерия, как и олени, лучше. Поэтому везде легок, всегда над действительностью, ищет таинственного вневременного и безлюдного. Его проза поэтому, проза туриста, космополитического Фердыщенки, верхогляда. У него никогда нет погружения вглубь. Я бы назвал манеру Иличевского безразличием в деталях. Он столь подробно расписывает места и людей, что заражает и тебя собственным к ним безразличием. Что вполне справедливо. Ведь вся эта детализация имеет солписическую природу и существует лишь в глазах смотрящего. Он то тут, то там, то за одну тайну схватится, то другую пожулькает в руке. У него нет мысли, которая была бы четко сформулирована и которой можно было бы возразить.
Проза Иличевского – опасная проза упоения состояниями без всякой мысли. Бесконечное нанизывание историй, анекдотов, портретов, сумбурных идей, запечатленных интеллектуально-воспаленных пейзажей.
Чего нет в прозе Иличевского, так это как раз ума, потому что для ума недостаточно любования тем и этим. Ум должен идти к какому-то результату, завершенности. А тут сплошное эхо девяностых.
Вы, может быть, помните эти газетенки и книжки на газетной и папиросной бумаге, заговорщицки повествующие о тайнах вселенной, переполненные сенсациями, разоблачениями, фактами, о которых вы не знали (и которых по правде никогда не было), телепередачи, предлагающие сделать «шаг за горизонт». Вот этим дешевым иррационализмом, папиросно-бумажной таинственностью, затхлостью очередного шоу экстрасенсов и астрологов полны книги Иличевского.
Иличевского хвалят за научность. Но эта его научность, я бы сказал, специфического алхимического, оккультного свойства. Еще в «Доме на Мещере» он недвусмысленно высказался о науке как «смерти, наступившей при вскрытии тайны». Наука для него – род некрофилии, надругательства, разоблачения магии.
Наука ведь не занимается скрещиванием ужа и ежа, мистической эклектикой. А научность Иличевского отдает энциклопедизмом паранауки, торсионными полями, чашками Петрика, ездой в неограниченные возможности психики от Кашпировского и Чумака. Человек, который пишет о том, что физика и есть метафизика («Чертеж Ньютона») в действительности считает науку мистикой, некромантией, компилятивным искусством, магией, вызывающей ничто. Вот эта, улавливающая дуновения ничто сфера – и есть для него правильная наука в отличие от науки, разоблачающей и проясняющей, оголяющей истину. В «научности» Иличевского ощутим совковый плоский позитивизм, скакнувший вдруг враз к таинственному, «неясному и нерешенному» после долгого гетто в рамках «антологии таинственных случаев».
Но при всем при том при этом нельзя не снять шляпу перед Иличевским.
Четверть века твердить одно и то же, не сдвинувшись ни на миллиметр. Стойкий оловянный солдатик. Продать десять раз одно и то же издателю и читателям (не думаю, что надвигающаяся на нас «Исландия» будет полна новаций – зачем? для чего?) – это достойно уважения. Это почище торговли Эйфелевой башней. Я аплодирую этому великому человеку.
Однообразие и отсутствие новизны – родовые черты прозы Иличевского. Никакого движения вперед – лозунг нашего времени.
Даже «Матисс», который формально можно прочитать как роман о девяностых, остается очередной хроникой скитаний интеллектуального бомжа.
Да, ничто двигаться не может. Для нечто нужна жизнь.
Иличевский – это вечные девяностые, прозаический и человеческий памятник им. Не потому что он о них пишет. А потому что он ими выпестован, он сам воплощение той неуверенной эпохи, открывшей для себя способность восхищаться ничем, эпохи незнания, неопределенности, очарования поэзией скепсиса и нигилизма. Он – живое свидетельство того, что те годы не завершены, что ничто той эпохи могло породить лишь ничтожество, ставшее образцом интеллекта.
В этом причина его успеха, признания, помещения в пантеон.
Что ж, говоря заплетающимися словами новоиспеченного лауреата, выступившего на вручении «Большой книги» в стиле незабвенного Бориса Николаевича: «Я очень доволен за ваш выбор». Он лучше всего говорит о глубине сегодняшнего культурного и социального падения.
Константин уткин
Необязательная проза. «Снежок на поводке»
А. Геласимов. Чистый кайф. М., Городец, 2020
Чем хороша книжка Геласимова – так это смелой, я бы даже сказал безрассудной попыткой написать о том, чего не знает. Как говорил Владимир Высоцкий – это песни не ретроспекции, это песни ассоциации. Вот и перед нами тоже – роман-ассоциация, честно напетый с чужого голоса. Собственно, автор этого и не скрывает, непосредственно перед началом чтения честно указывая, кто да что ему рассказал. Про здоровье – один, про нездоровье – другой, про монастырь – третий. Про наркоту, я надеюсь, четвертый.
Да-да, и тут наркота. Вот преследует она меня. Открываешь книжку, а там – ладно бы ссанье, блевота и понос (Как у Девушки Фью-фью с первых страниц) но еще кумар-раскумар, чеки, ампулы и масляный кайф. Чистый, чистейший масляный кайф. Который автор – очень надеюсь, что не наркоман – не может отдать даже под угрозой расправы за долг. Который повис на них за сожжение – правильно, наркоты, веселой травки, которую они сожгли чтобы выручить девку, которую не нужно было выручать, ибо она хотела пойти по бандитским рукам да и пошла. В итоге одних бандитов – которые такие хорошие и заботливые бандиты девяностых – убивают другие, этих убивают третьи, девка, что пошла по рукам, оседает с бандитскими деньгами в Германии и живет там припеваючи.
То есть, как мы видим, на первую часть событий в несколько раз больше, чем у хором восхваляемого Елизарова. Хорошо ли это? Ну, наверное, да. По крайней мере всю первую часть забавляешься слогом незамутненной никакой рефлексией школоты. Ну то есть абсолютно девственное сознание, чистое, как простыня, которое даже не понимает, что в мире есть хорошо и плохо. Единственное, что в них оставила цивилизация, кроме стайного инстинкта, который присущ большинству живых существ – это рэп.
Простите, дорогие мои, но когда я понял, что речь идет от лица будущей звезды, я уже ржал в голос. Или выл, не помню. Главная линия сего опуса была красной нитью, очень красной, очень-очень красной. Я схватил свою лысину и надеялся, что ошибусь. На меня ринулись, попискивая, как летучие мыши, всякие страшные сомнения. Может, это такой же продукт коллективного разума, как и писатель с котом Бобом? Потому что ломки и кумар выписаны со знанием дела. Может, автор вильнет хвостом, сделает финт ушами и заставит меня удивиться? Может? Ну может же? Может, эта вот девушка, которой хотела набить морду та самая мечтающая о бандитских руках оторва, не появится где-нибудь в середине повествования? Может, она не окажется богатенькой? Или не поучаствует в раскрутке молодого гения, от которой он гордо откажется – мол, хрен с вашей паршивой Москвой, мы и в Ростове-папе баблишка насшибаем?
Но, как говорила написавшая роман книжка – мы-то с вами знаем, что такого не бывает.
Мне кажется, что господам критикам впору вводить термин «сюжетное истощение». Не тянут современные авторы, не могут сделать что-то новое, интересное. Изрядно проржавевшие ружья стреляют именно тогда, когда ждешь. Новизна заключается в мате. Правда, надо отдать автору должное, на весь объем написанного – ни одного отрывка с совокуплением. Легкие намеки на то, что они «чирикались». Хорошо, что не кудахтались.
Итак, продолжаем. Автор – торчок, весьма подробно описавший свои страдания. Но наркоманские страдания должны когда-нибудь закончиться. По современному тренду – желательно в монастыре, с духовной перековкой. Куда нас и ведет автор. В монастырской главе меня в самое сердце поразила гадюка, змей-искуситель, укусившая мальчика, мальчиками забитая и в конце концов убитая тем же мальчиком – не укушенным. Даже не сама змея. А то, что у нее оказались удалены ядовитые зубы, что она прожила долго и почти счастливо после того, как ей размозжили голову. Это как? С размозженной головой не живут даже змеи. Кто гадюке удаляет ядовитые зубы в псковской глуши? Мальчишки, лупасящие ее камнями и палками, вышибли ядовитые зубы? Ну что за бред.
Честно говоря, видно, что автор старался нагрузить текст смыслами, которые так просто, навскидку не считываются. То есть – обычная ситуация для современного чтива. Вот есть конфликт. Вот его можно изучить, разобрать, со вкусом, толком, расстановкой. Но весь конфликт умещается в гору сникерсов. Понятно, в первой главе герою по-малолетству не хватает ума, но потом-то он должен прибавиться? Не? Ну ладно. Школота так школота.
Собственно, автор честно говорит – в монастыре я не жил, но посещал. Это заметно. Монастырская жизнь глубже и интересней, чем описанная нашим юношей. Вместе с его змеей – о, библейский соблазнитель был уничтожен деловым деревенским пареньком прямо за стенами монастыря, какая метафора! Вместе со стыренным цементом и недостроенной каланчей.
Кстати, вы уже догадались, кого в монастыре встретил лирический герой сего повествования? Ну да. Ее. Совратительницу. Которой нужен тот, кто в Мгновеньях играет. Талантливый – об этом потом – торчок не рубит себе палец. Он гордо берет телефон, но не звонит. То есть звонит, но не дозванивается. То есть мог бы дозвониться, но бросает трубку. Такой вот молодой Вертер.
К слову, неплохо было бы упомянуть, что своего монашка она уловила, вспомнив его концерт. А дальше понеслось – да ты гений, да ты великий, да ты всех порвешь, да у меня электричество в попе жужжит от твоего рычиттатива, да это круто, да ты великий, да ты гениальный, да как будто током бьет. В конце книги САМ БОГДАН ТИТОМИР (прости, Господи) его оценил и благословил звоночком в студию, пиратским образом захваченную.
Ну, уж если сам Титомир… сам, без ансамбля… ну уж покажите товар лицом-то, ну дайте почитать, что там за гениальные негритянские речевки клепает на коленке ростовский самородок.
Автор же, как многоопытный дядька, подражание речитативу черных гетто демонстрировать постеснялся. Потому что эти убоищные строки слабы даже для сайтов со свободной публикацией. Ну, может определенную прослойку они и вштыривают (извините) но посвящать этому роман с чужих слов может только школота (простите), рифмующую ногу с кулаком ради шмары, бывшей верной три дня (извините).
Ну а дальше все скучно – богатенькая соблазнительница знакомит его у парадного подъезда с продюсером, который не может позвонить высокомерному швейцару, а выскакивает сам, как цуцык, садится в занюханные шестисотый «мерин» и честно говорит – все, что ты написал, попса голимая. (аплодисменты)
Писать ты будешь то, что скажу, покручу тебя по кабакам, а там – в чарт с рогами и копытами, будем делать из тебя звезду. Гордый торчок, который уже не торчок, а рэп-звезда, покидает (аплодисменты) занюханную Москву ну и, собственно, все.
Хороший такой дебютный роман молодого да шустрого человека со всеми необходимыми атрибутами – матом, блевотой, поносом, бандитами, чеками, кумаром, поверхностным конфликтом, подростковым слэнгом, сомнительным по литературным качествам слогом, сюжетной истощенностью. Конечно, молодей человек не обойден даром, держит нос по ветру и, без всякого сомнения, далеко пойдет.
Но интрига, практически детективная, заключается в том, что роман со всеми этими тщательно отработанными плюсами замутил никакой не начинающий писатель, а дядька моего возраста – на два года старше – вполне известный прозаик, обремененный премиями, как зобом, и даже автор Тотального диктанта.
Я понимаю, что мерзкое поветрие, рэп, отравит какую-то часть молодежи и исчезнет, как нежизнеспособный. Я понимаю, что его насильно насаждают в головы бунтующим подросткам, но пока в этом нечистоплотном деле из литераторов был замечен только Прилепин. Теперь вот – Геласимов. Понятно, что орава доброжелательных критиков уже излила тонны патоки, ну да Бог им судья. Мне одно интересно – доброе имя писателя уже ничего не стоит? Если ты не разбираешься в поэзии, может, не надо писать и о ее вторичных производных? И, может, взрослому литератору нужно использовать свой жизненный опыт, мудрость, чуткость, прозорливость, а не играться с модными темами на потребу тех, кто этого не оценит?
Двадцать лет назад я впервые встретился с человеком, называющим себя поэтом, но пишущим рэп. Хорошо мы с ним тогда схлестнулись, но что поток сознания без попыток хоть как-то его отрегулировать искусством не является – он так не понял.
Тот же Геласимов мог написать просто и ясно – рэп возник в негритянских кварталах, куда белым вход был заказан (мужчин ограбят и убьют, женщин – изнасилуют и ограбят), где занимались исключительно от безделья и обжорства наркотиками и проституцией, и рэп с наркоманией – близнецы да братья. Такие же кровные братья – рэп и торговля оружием, рэп и бандитизм, рэп и насилие. Негры от джаза выродились до рэпа, ну что ж поделать. После принятия рэпа дрессированные белые стали целовать неграм ботинки, а те, жирные и наглые, грабить магазины и делить сферы влияния. Причем не только районы… собственно, что я об этом говорю, это все видели несколько месяцев назад.
И когда писатель хвалит это… ммм… субкультурное явление, то он обязан (повторяю – обязан) дать ему разностороннюю оценку. Для тех, кто сейчас закричит что никто никому ничем не обязан, еще раз повторю – писатель обязан.
Если он, конечно, писатель, а не снежок на поводке.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?