Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Социология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Пожалуй, именно концептуальные подходы к проблематике взаимоотношений империй и национализма претерпевают сейчас самые интересные изменения. Ю. Остерхаммель совершенно справедливо заметил, что довольно широко распространенное убеждение, будто XIX в. был временем утверждения национальных государств, не соответствует действительности [Osterhammel, 2009]. Сходные тезисы высказывались рядом авторов и ранее [Kamen, 2004; Suny, 2001; Berger, Miller, 2008]. Если мы попытаемся вспомнить, какие национальные государства возникли в этот период, то перечень окажется весьма скудным. Остерхаммель указывает на четыре сценария формирования национальных государств в Европе XIX в.: «революционная автономизация» (Греция, Черногория, Болгария, Сербия, Бельгия), «гегемоническая унификация» (Германия и Италия), «эволюционная автономизация» (Норвегия) и «покинутые метрополии» (Португалия и Испания). Но даже этот список вызывает существенные возражения. Во-первых, нетрудно заметить, что успех сценария «революционной автономизации», характерный прежде всего для окраин Османской империи, в большой степени зависел от поддержки великих держав (читай – империй). Подавленное восстание в Болгарии в 1874–1875 гг. и Русско-турецкая война 1877–1878 гг. могут служить прекрасной иллюстрацией. То есть успех или неудача революционных попыток суверенизации обеспечивались не столько силой национального движения, сколько тем, как это движение вписывалось в сценарии межимперского соперничества. Во-вторых, Остерхаммель однобоко интерпретирует примеры «гегемонической унификации», т.е. опыт Германии и Италии, что отчасти можно объяснить почти безраздельным доминированием «национального нарратива» при интерпретации этих процессов. В действительности эти государства не только обращались к прежним имперским традициям для своей легитимации, но практически сразу же после объединения включились в соревнование за колонии, а Германия также предприняла попытку масштабной европейской экспансии. Элиты Германии и Италии делали это, во многом для того, чтобы решить проблемы национального строительства в своих государствах, которые были весьма далеки от состояния консолидированных наций. Наконец, Испания и Португалия, будучи «покинуты» своими колониями в Америке, постарались как можно скорее возместить, хотя бы отчасти, эту потерю новыми колониальными завоеваниями в Африке, т.е. продолжали вести себя как империи.
Можно, пожалуй, утверждать, что общий тезис Остерхаммеля о том, что XIX в. и начало ХХ в. были временем не национальных государств, но «империй и национализма», верен в большей степени, чем считает сам Остерхаммель. Во-первых, вне этой классификации Остерхаммеля остается едва ли не главный образец строительства нации, оказавший колоссальное влияние на всю Европу, – а именно французский. Попытка Наполеона установить имперскую гегемонию в Европе опиралась на «вооруженную нацию» и дала толчок новой, активной фазе строительства наций в ядре почти всех крупнейших европейских империй. Именно меж-имперское соперничество послужило главным императивом для имперских династий и элит, предпринявших вслед за Францией в Британии, Германии под прусской гегемонией и России попытку консолидации имперской нации. Среди прочего это обстоятельство указывает на ограниченность определения национализма как политического принципа, согласно которому пространства политического и культурного контроля должны совпадать. Это определение, предложенное Эрнестом Геллнером [Gellner, 1983, p. 1] и остающееся на сегодня почти доминирующим, описывает только периферийные сепаратистские национализмы, которые, как мы только что показали, вовсе не определяли повестку дня европейской политики в длинном XIX в. Национализм имперских наций, если бы он следовал «геллнеровскому» принципу, предполагал бы либо намерение распустить империю, либо намерение превратить все население империи в нацию. Ни к тому, ни к другому ни один имперский национализм не стремился. Задача понималась как выделение в империи такого пространства и такого населения, которое должно быть включено в представление о национальной территории и нации [Berger, Miller, 2014].
Самый амбициозный с точки зрения экспансии национальной территории проект строительства имперской нации осуществлялся в России. Он включал в себя присвоение огромных пространств на окраинах империи как национальной территории и охватывал последовательно Поволжье, Новороссию, Северный Кавказ, Сибирь. Проект русской нации включал в ее состав, наряду с великорусами, белорусов и малорусов, а также многие угро-финские этнические группы. В Германии проект также предполагал германизацию значительной части входивших в состав Пруссии территорий бывшей Речи Посполитой, а после 1870 г. и Эльзаса. И в русском, и в немецком случае национальный ирредентизм поддерживал имперские притязания на некоторые территории, находившиеся вне имперских границ. Так, претензии России на Галицию и Угорскую (или Червонную) Русь идеологически обосновывались как «собирание русских земель» [Миллер, 2006]. Таков же был механизм германских претензий на остзейские провинции, до Франко-прусской войны на Эльзас, а еще ранее на Шлезвиг. Трудный процесс превращения знаменитого «гексагона» во французскую национальную территорию, а населения Лангедока, Прованса и Бретани во французов прекрасно описал Юджин Вебер [Weber, 1992]. Постепенно французский проект «перешагнул» море и включил в себя Алжир. Строительство британской нации описано Линдой Колли [Colley, 1994]. В британском случае море также не стало непреодолимым рубежом – наряду с Шотландией и Уэльсом многие трактовки британской нации включали Ирландию.
Нетрудно заметить, что все эти четыре империи принадлежали к «высшей лиге» европейских держав и к числу империй, сохранявших потенциал к дальнейшей экспансии. Это не значит, что менее сильные и успешные империи не осуществляли похожих проектов. Другое дело, что сценарии уже были несколько иные. Испания столкнулась с трудностями строительства нации именно в связи с поражением в войне за Кубу и Филиппины с США. Это вызвало рост недовольства в Каталонии, элиты которой пришли к выводу, что кастильцы плохо справляются с имперскими задачами. Австро-Венгрия после поражения в войне с Пруссией оказалась в удивительной ситуации. Она не могла осуществлять у себя проект строительства немецкой нации, поскольку он уже был присвоен Пруссией. Габсбургам пришлось пойти на компромисс с наиболее сильной периферийной элитой, венграми, отдав им контроль над половиной империи. В Транслейтании венгры стали осуществлять проект строительства венгерской имперской нации, как только получили собственную субимперию. Австрия же попыталась использовать федеративные начала в Цислейтании. Турецкая нация стала плодом усилий имперских элит на стадии распада империи, когда прежние экспансионистские проекты уже были отброшены и во главу угла была поставлена задача минимизации ущерба в ходе распада Османского государства [Birtek, Dragonas, 2005]. Не забудем, что практически все примеры «революционной автономизации» относятся именно к Османской империи, и все они сопровождались жесточайшими репрессиями против мусульманского населения отпадающих окраин [McCarthy, 1995]. Именно массовое беженство в Анатолию мусульман с отпадавших окраин империи в конце XIX и начале ХХ в. позволило турецкому проекту строительства нации изменить в свою пользу демографический баланс в оспариваемых регионах Анатолии.
Важным критерием классификации модерных империй, именно в связи со строительством наций, может служить степень культурной и языковой гомогенизации их метрополий, унаследованная от более ранних исторических периодов. Этнические и языковые различия в ядре империй становились важны в период массовой мобилизации. Понимание важности языкового единства росло в XIX в., однако империи не настаивали на монолингвизме, а удовлетворялись в большинстве случаев билингвизмом, в котором доминирующий язык имперского ядра дополнялся местным языком или языками [Barkey, Hagen, 1997; Kamusella, 2008]. Франция, с ее агрессивной политикой подавления местных языков, часто принимается за норму, хотя ее политику скорее следует считать экстремальным вариантом. Во второй половине ХХ в. такой подход стал нормой для большинства наций-государств (nation-states) и тех политических образований с более чем одной политически мобилизованной нацией, которые некоторые политологи предлагают выделить в особую группу государств-наций (state-nations) [Stepan, Linz, Yadav, 2010; The Rise, 2010]. Помимо языка, этничность и раса воспринимались в XIX в. как важные элементы нации. Однако, подобно подходу к языковому многообразию, этничность и раса тоже не всегда служили абсолютным критерием исключения. Габсбургская идея полиэтнической нации, пусть и не обязательно в федеративной форме, находит аналоги в других империях. Тот факт, что эта идея не сработала, не означает, что она не могла сработать. Более того, недавнее сравнение Габсбургской и Британской империй подчеркивает, что в Габсбургской империи принцип этнической нейтральности был развит заметно больше, чем в Британии. С этой перспективы Габсбургская империя неожиданно оказывается более «современной», чем Британская [Gammerl, Staatsbürger, Untertanen, und andere, 2010]. Различные версии подхода к проблеме нации получали большее или меньшее влияние, во многом в зависимости от результатов соревнования между империями.
Определение длинного XIX в. как века «империи и национализма» оказывается очень точным, однако империи выступают в этом веке не только как сила, подавляющая или ограничивающая периферийные национализмы, но и как сила, пытающаяся использовать национализм для решения именно имперских задач. То, каким образом империи строили нации в метрополии, может служить важным критерием для их классификации, тесно связанным с другими параметрами их развития. Значение такой классификации представляется особенно важным при анализе механизмов распада империй. Много нового для понимания механизма распада империй дает нам также изучение того, как империи использовали национализм в качестве оружия друг против друга.
Первая мировая война завершилась распадом не только Османской империи, уже сильно ослабленной к моменту ее начала, но и остальных крупных континентальных империй Европы – России, Германии и Австро-Венгрии. Сегодня доминировавшая долгое время точка зрения, согласно которой большая война лишь дала свободу и без того сильным сепаратистским устремлениям периферийных национализмов, не считается историками убедительной. Макросистема континентальных империй в течение длительного времени была внутренне стабильна, потому что, несмотря на частые войны между соседними империями, все они придерживались определенных конвенциональных ограничений в своем соперничестве. В общем, они не стремились разрушить друг друга – во многом потому, что Романовы, Габсбурги и Гогенцоллерны нуждались друг в друге, чтобы справляться с наследием разделов Речи Посполитой. Только в ходе приготовлений к большой европейской войне и во время Первой мировой соседние империи стали столь активно, отбросив прежние ограничения, использовать этническую карту против своих противников. Сила национальных движений в этой макросистеме к концу войны во многом была обусловлена тем, что они получили поддержку соперничавших империй, которые теперь боролись друг с другом «на уничтожение». Мобилизация периферийных национализмов против империй-соперников осуществлялась не только через пропаганду или прямую поддержку собственной агентуры во вражеском лагере, но и в рамках оккупационной политики [Liulevicius, Vejas, 2000], в организации особых лагерей для военнопленных по этническому признаку [Миллер, 2006] и целом ряде других мер.
Сравнивая распад этих империй, мы видим, что в Австро-Венгрии, где пространство было структурировано так, что отдельные земли можно было при желании трактовать как национальные территории, процесс вычленения отдельных государств в Цислейтании прошел довольно бескровно. То же самое относится к Хорватии, обладавшей автономией в составе венгерского королевства. Зато в остальной части Транслейтании, охваченной венгерским проектом строительства имперской нации, расчленение на отдельные государства вызвало ожесточенные и кровавые конфликты. Также крайне конфликтно протекал распад Российской империи, структурирование которой не учитывало этнический фактор или, скорее, учитывало его от противного, т.е. было направлено на предотвращение этнической консолидации. Эти конфликты могли быть еще больше, если бы большевики по мере утверждения своего контроля над пространством Российской империи не перевели их в русло бюрократического торга. Созданный на месте империи Романовых СССР уже распадался сравнительно бескровно, поскольку этот распад был подготовлен квазифедеративным устройством Советского Союза и советской политикой территориализации этничности [Kaiser, 1994].
В этой истории коллапса континентальных империй есть несколько закономерностей, которые подтверждаются и на более поздних примерах распада империй. Во-первых, чаще всего империи разрушаются не под напором периферийных национализмов, но в результате давления других великих держав и / или «схлопывания» метрополии. Так, начало распада Британской империи было положено в 1940 г., когда первым вопросом, который США посчитали уместным обсудить в рамках переговоров о помощи осажденному нацистами острову, был вопрос о снижении торговых тарифов в британских колониях. Во-вторых, чем более периферийный регион империи включен в проект строительства имперской нации, тем болезненнее оказывается процесс его суверенизации – это подтверждается примерами Ирландии и Алжира. В-третьих, процесс деколонизации, неизменно сопровождающийся большими надеждами и ожиданиями, почти неизменно приводит к цивилизационному и экономическому регрессу, по крайней мере, в первый период независимости [Springhall, 2001; Shipway, 2008]. Это значит, что модели «национального освобождения», с помощью которых и историки, и политологи, и, тем более, политики описывали и до сих пор описывают процессы распада империй и деколонизации, как минимум не полны, а чаще всего просто ошибочны в плане анализа движущих сил и ведущих акторов.
Литература
After empire – multiethnic empires and nation-building. The Soviet Union and the Russian, Ottoman and Habsburg empires / Barkey H., Hagen M.V. (eds.). – Boulder; Colorado: Westview Press, 1997. – 200 р.
Berger S., Miller A. Nation-building and regional integration, 1800–1914: the role of empires // European review of history. – L.: Routledge, 2008. – Vol. 15, N 3. – P. 317–330.
Berger S., Miller A. Nationalizing empires / Berger S., Miller A. (eds.). – Budapest; N.Y.: CEU Press, 2014. – В печати.
Birtek F., Dragonas T. Citizenship and the nation state in Greece and Turkey / Birtek F., Dragonas T. (eds). – L.: Routledge, 2005. – 208 p.
Cannadine D. Ornamentalism. How the British saw their empire. – Oxford: Oxford univ. press, 2001. – 263 p.
Colley L. Britons: forging the nation, 1707–1837. – L.: Pimlico, 1994. – 429 р.
Dickinson E.R. The German empire: an empire? // History workshop journal. – Oxford, 2008. – Vol. 66. – P. 129–162.
Eisenstadt Sh. N. Multiple modernities. – N.Y.: American academy of arts and sciences, 2000. – 267 р.
Gammerl B. Staatsbürger, Untertanen, und andere. Der Umgang mit ethnischer Heterogenität im britischen Weltreich und im Habsburgerreich, 1867–1918. – Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 2010. – 400 р.
Gellner E. Nations and nationalism. – Ithaca: Cornell univ. press, 1983. – 150 р.
Kaiser R.J. The geography of nationalism in Russia and the USSR. – Princeton, N.J.: Princeton univ. press, 1994. – 471 p.
Kamen H. Empire: how Spain became a world power, 1492–1763. – N.Y.: Perennial, 2004. – 608 p.
Kamusella T. The politics of language and nationalism in modern Central Europe. – Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2008. – 1114 р.
Lieven D. Empire: the Russian empire and its rivals. – New Haven, Conn.: Yale univ. press, 2001. – 486 p.
Liulevicius V.G. War land on the Eastern front: culture, national identity and German occupation in World War I. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2000. – 309 p.
McCarthy J. Death and exile: the ethnic cleansing of Ottoman muslims, 1821–1922. – Princeton, N.J.: Darwin press, 1995. – 368 р.
Osterhammel J. Europamodelle und imperiale kontexte // Journal of modern European history. – Münich, 2004. – N 2. – P. 157–181.
Osterhammel J. Die Verwandlung der Welt. Eine Geschichte des 19. Jahrhunderts. – Münich: Beck, 2009. – 1568 S.
Pitts J. A turn to empire: the rise of imperial liberalism in Britain and France. – Princeton: Princeton univ. press, 2005. – 382 р.
Sachsenmaier D., Riedel J., Eisenstadt Sh.N. Reflections on multiple modernities: European, Chinese and other interpretations. – Leiden: Brill, 2002. – 314 р.
Shipway M. Decolonization and its impact: a comparative approach to the end of the colonial empires. – Malden; Oxford: Blackwell, 2008. – 269 р.
Springhall J. Decolonization since 1945: the collapse of European overseas empires. – Houndmills; N.Y.: Palgrave, 2001. – 268 р.
Stepan A., Linz J.J., Yadav Y. Crafting state-nations: India and other multinational democracies. – Baltimore: Johns Hopkins univ. press, 2010. – 308 p.
Suny R.G. The empire strikes out: imperial Russia, «national» identity, and theories of empire // A state of nations: empire and nation-making in the age of Lenin and Stalin / Suny R.G., Terry M. (eds.) – Oxford: Oxford univ. press, 2001. – P. 23–66.
The rise of state-nations // Journal of democracy. – Wash., D.C., 2010. – Vol. 21, N 3. – P. 50–68.
Wallerstein I. The modern world-system IV: centrist liberalism triumphant, 1789– 1914. – Berkeley: Univ. of California press, 2011. – 396 р.
Weber E. Peasants into Frenchmen: the modernization of rural France, 1870–1914. – Stanford, Calif.: Stanford univ. press, 1992. – 615 p.
Миллер А. Империя Романовых и национализм. – М.: НЛО, 2006. – 340 с.
Идеи и практика: Имперскость как понятие и политическая форма
Наблюдатель империи (империя как понятие социологии и политическая проблема)55
Печатается в сокращении по: Филиппов А.Ф. Наблюдатель империи (империя как понятие социологии и политическая проблема) // Вопросы социологии. – М., 1992. – Т. 1, № 1. – С. 89–120. Перепечатка данной статьи осуществляется с любезного согласия автора.
[Закрыть]
1. Империя в повседневной политической коммуникации
<···>
1.2. «Империя» и «пространство»: Парадоксальные темы
Если коммуникация происходит в тех слоях общества, которые распространяют информацию при помощи технических средств, а также специализированы на выработке и поддержании культурных образцов, смысловых компонент социального поведения, то частная тема коммуникации небольшого круга или слоя может переходить в более широкий круг отношений и действий. Конечно же, сама по себе тема коммуникации еще не определяет направленность действия. Она структурирует коммуникацию (4), делая возможным целый спектр действий, т.е. задавая именно контекст разнонаправленного поведения.
Присмотримся к одной из этих тем. Примерно в течение последних трех лет одним из ключевых было у нас понятие империи. Тема империи структурировала политическую коммуникацию, поскольку это понятие использовалось или его использование оспаривалось применительно к нашей стране. Достаточно простые суждения чуть ли не во всех возможных комбинациях образовали тут следующие цепочки рассуждений:
наша страна хороша; империя плоха; наша страна – не империя, наша страна плоха; империя хороша; наша страна – не империя, наша страна хороша; империя хороша; наша страна – империя, наша страна плоха; империя плоха; наша страна – империя.
Это, конечно, не силлогизмы, а риторические фигуры. Функция подобной риторики в политической жизни – отдельная тема. Коснемся ее лишь вскользь.
На первом этапе его вхождения в наш лексикон понятие империи использовалось, как правило, теми, кого принято называть «правыми». Говорилось об империи в превосходной степени, высказывалась тревога ввиду ее разрушения. Позже латынь заменили на русский, империю заменили державой. Держава, в основном, так и осталась у «правых». Империю отдали «левым». Если не исключать изначально возможность дискуссии, то обе стороны проиграли. Говорить плохо о державе и хорошо об империи у нас было не принято. Значит, и говорить не о чем. Оба понятия приобрели функцию не столько объяснительных средств, сколько блокировочных устройств. Оба они блокируют развертывание коммуникации, служа скорее опознавательным знаком «своего» и «чужого», ибо утверждение «он против державы», равно как и «он за империю» обрывает дискуссию. Единственный выход – доказывать, что ты в первом случае не против, а во втором – не за. Или же отказаться от любой дискуссии, что вполне нормально в политике, замещающей спор суррогатной риторикой, но не нормально в социальной науке, сколь бы политически ангажированной она ни была.
Попытка переворота (или путч, как его теперь чаще всего называют) ускорила центробежные тенденции, отчего империя вообще перестала быть темой хотя бы поверхностных споров. Вместо этого в повседневном политическом лексиконе замелькало понятие пространства. Даже преобразование СССР в СНГ заставило лишь несколько приутихнуть разговоры о пространстве, но не вовсе исчезнуть. При этом, конечно, анализу категории «пространство» уделяется еще меньше внимания, чем в свое время империи, ныне, как понятие, вполне дискредитированной. Далее будет показано, что «пространство» – это не просто случайно подвернувшийся термин, а одна из фундаментальных характеристик того феномена, о котором идет речь в нашей статье, так что описание объекта в социологии действительно не противоречит его обыденному описанию. Последуем же за эволюцией повседневной коммуникации и начнем с «империи», бывшей еще недавно столь заметной темой.
В случае с понятием «империя» мы сталкиваемся с одной из попыток коммуникации, темой которой является общество. В коммуникации используется различение (5), проводимое в синхронном (т.е., как мы увидим ниже, именно пространственном) и диахронном измерениях. Первое – это различение нашей страны и других современных стран; второе – различение нашей страны и прежде существовавших империй, включая и ту, которой было некогда Государство Российское (строго говоря, даже этот последний случай уже не есть диахрония в чистом виде, поскольку пространство российское меняется; все остальные суть наложение пространственного и временного смыслов во временном измерении). В неявном виде это различение используется даже тогда, когда явно его использование оспаривается. В утонченной теоретико-социологической формулировке это могло бы звучать так: в чем особенность данного типа социальности и где его историческое место? А тем самым проблема уже переносится из плоскости актуально-политической в плоскость сугубо научную.
2. Государство и общество: Основополагающие различения
2.1. Ограниченное и безграничное
Дальнейшие рассуждения невозможны без важной дополнительной оговорки. Легко заметить, что отчасти сходно с темой империи выступали и такие темы, как «тоталитаризм», «социализм» и «государство» (а также, хотя и реже, понятие тоталитарной империи). Что касается тоталитаризма и социализма, то это характеристики еще не названного объекта. Империя же (якобы нечто более очевидное) – то, что характеризуется как тоталитарное. А комбинация понятий в идеологическом противостоянии породила формулы «тоталитарная империя» и «социалистическая держава».
Собственно, помимо империи, можно говорить (и действительно говорится в этой связи) о тоталитарном государстве и тоталитарном обществе, а также о государстве и обществе социалистическом. При этом все понятия используются, как правило, некритически. Различны ли по существу понятия государства и общества? Слабая теоретическая проработка способна лишь породить невидимые для дискутирующих тавтологии и парадоксы (о функциях инвизибилизации, т.е. превращения в невидимые, парадоксов и тавтологий см. у Н. Лумана (6). Попробуем внести некоторую ясность, ибо иначе мы рискуем запутаться в подразумеваемых в обыденной коммуникации значениях.
Здесь дело не в нашем произволе (хотя конвенционализм не исключен в социологии). Дело в том, что исторически сами понятия государства и общества определялись лишь в отличие друг от друга. Общество отлично от государства. Это различение последовало за тем периодом в социальной истории, когда еще не было ни государства, ни общества в современном их понимании. «Гражданское общество», которое ныне, в продолжение либеральной традиции, было у нас провозглашено целью реформ, чуть ли не до середины ХVIII в. противопоставлялось не государству, но «ойкосу», домохозяйству. Люди вступали в политические отношения, образовывали сообщество, только если они имели статус свободных граждан. Хозяйственная жизнь ограничивалась кругом «большой семьи» и не выступала в качестве образующего общество начала. Не было понимания общества как области сопряжения частных неполитических интересов, но не было и понимания государства как особого аппарата, машины.
Когда же такое противопоставление возникло, то обнаружилась очень любопытная вещь: возникающее в противоположность государству общество не желает знать границ государства. Это обстоятельство было осознано далеко не сразу. Мешала неравномерность перехода разных стран к тому, что условно называется современным («modern»), столкновения государств в сфере международной, национальный принцип организации многих стран. И однако же безграничное в принципе общество все более теснило ограниченное по своему понятию (принцип территории!) государство (7). В общем, идею безграничности общества можно встретить у многих либеральных теоретиков права и экономики уже в XIX в. (8). XX в. знает несколько попыток государства, так сказать, взять реванш, вобрать в себя обратно всю полноту социальности.
Как правило, эти попытки были связаны с социализмом и с национализмом. Социализм по своему смыслу – это учение о чистой социальности, и в этом отношении он родствен социологии. Конт более непосредственно наследует Сен-Симону, чем Маркс; Дюркгейм немыслим без Руссо. Однако дело, конечно, не в частных исторических констелляциях. В конце концов, вклад противников социализма в социологию был не меньшим (вспомним хотя бы только де Бональда!). Дело в том, что социализм (как это хорошо видно по работам молодого Маркса) ловил на слове просвещенческий либерализм с его антисословным и антигосударственным пафосом. Отнюдь не пытаясь привязать наши рассуждения к каким-либо существовавшим концепциям (это – дело специального анализа), представим возможный здесь ход рассуждений максимально отчетливым образом.
2.2. Мировое общество и национальный социализм
Чистая социальность постигается тогда, когда мы отвлекаемся от конкретных особенностей (исторических, национальных, расовых и т.п.) и видим в людях прежде всего людей, а уже потом – членов классов и групп, союзов и корпораций, семей и дружеских кружков. Это не мешает нам потом как социологам восходить от этого фундаментального слоя социальности ко всему названному. Однако вопрос: что такое (или, в формулировке Зим-меля, как возможна) социальность, – более первичен, чем вопрос о природе государства или о распределении социальных ролей в формальной организации. Социализм разделяет с социологией этот фундаментальный уровень, принимая все-таки иную формулу: социальность в тенденции есть и должна быть общением людей как людей, не опосредованным и не искаженным классами и господством.
И социология и социализм (хотя и весьма по-разному) говорят о мировом обществе. Социализм это приводит, в общем, чаще, чем социологию, к идее об отмирании государства. Но и социологии XIX в. мысль эта отнюдь не чужда. И однако же постепенно и социология и социализм смиряются с существованием государства. Для социологии оно оказывается сферой приложения ее особого исследовательского интереса, для социализма же открывается несколько возможностей. Либо он теряет свою радикальность, и тогда сам масштаб преобразований выглядит совершенно иначе. Либо он свою радикальность не теряет, и тогда универсальное общение избирается масштабом для критики существующего или его тотального всемирного преобразования (мировая революция). Но и на практике, и в теории с необходимостью появляется иной вариант: тотальное преобразование на локальном пространстве. (Желающие наглядно представить себе отношение радикального социализма к «отмиранию государства» могут еще раз перечитать «Государство и революцию» Ленина.) Универсализм тут оборачивается парадоксальной «религией человечества»: человек в его чистом антропологическом качестве ставится в основу социальных отношений, точнее, в основу интерпретации социальных отношений, но качество это признается не за всеми. Например, лишь за трудящимися или только за арийцами. Общество, якобы тотально отменившее государство на локальном пространстве, оказывается тотальным государством, поглотившим локальное пространство мирового общества. Поскольку его принцип не может быть осуществлен на всем человечестве, оно дифференцируется внутри системы человеческих сообществ как государство внутри других государств. И уже потому оно должно иметь политические структуры. Но в обществе, в котором принципом становится однородность социальной связи, политическая сфера не может быть чем-то отдельным. В нем не оказывается ни чисто политических, ни вовсе неполитических структур. В более или менее чистом виде мы встречаем такой ход мысли у Руссо, Фихте и Ленина. Специфическая окраска национального социализма (например, уже в случае с Фихте) не меняет здесь принципиальным образом ничего. Национальная идея, вступающая в конфликт с либеральным принципом безграничности общества, может рассматриваться под тем же углом зрения. Соответственно, она либо служит оформлению новой государственности, либо встречается с социализмом в ходе формирования тоталитарного общества-государства.
Естественным дополнением социализма на локальном государственном пространстве служит экспансионизм, все равно, выглядит ли это как «мировая пролетарская революция» или «всемирное призвание высшей расы» (не забудем как особый случай и весьма распространенный либеральный экспансионизм, поскольку предполагается, что лишь отдельные народы поначалу суть носители высших начал цивилизации и универсального общения). Универсальное отношение, лежащее в основе данного типа социальности, знает государственную границу только как факт, но не как принцип, и потому стремится распространить себя сообразно своей универсальности (национализм, с социализмом – т.е. универсальностью – не встретившийся, такого экспансионизма, как правило, не знает). Но поскольку он фактически все-таки ограничен как государство, это распространение может иметь только характер войны. (Следующим элементом схемы может оказаться мировое государство, как это легко проследить по работам, трактующим данную идею. См. социологический подход к теме мирового государства в 1931 г. у Ф. Тенниса и философский в 1961 г. у Э. Юнгера (9). Во всяком случае, основные понятия классической социологии формулируются безотносительно к государству (10). Конкретные высказывания и даже существенные позиции одних и тех же социологов варьируются в зависимости от эпохи. Многие либеральные надежды были, как известно, похоронены Первой мировой войной, а последовавшее возрождение национализма дискредитировано Второй мировой войной.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.