Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 10 октября 2024, 10:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 79 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Больно и тяжело было ощущать Пушкину, что его намеренно отставляют от участия в тайной деятельности общества, в которой явно он своими стихами и разговорами давно участвует. Причины, в силу которых декабристы держали Пушкина на некотором отдалении, могли быть разными. Д. И. Завалишин приводит такой довод: «его заповедано было не принимать, зная крайнюю его изменчивость. Чем ближе кто его знал, тем более был уверен в этом крайнем его недостатке, имея множество фактов быстрых его переходов от одной крайности к другой и законное основание не доверять ему уже из одного его тщеславного стремления проникнуть в великосветский и придворный круг, чтобы сделаться там своим человеком». Такова была, так сказать, внутридекабристская легенда о Пушкине, столь же далекая от истины (и еще более живучая), чем, например, пущенный Федором Толстым петербургский слух, будто Пушкина высекли в тайной канцелярии. Великосветский круг если и интересовал поэта, то только как художника привлекает всякий пласт жизни и уж никак не более, чем будни крепостных или солдат.

Между тем легенда оказалась упрямой – некоторые декабристы, лично Пушкина не знавшие, говорили об этом еще резче и определеннее, чем Завалишин. Однако всегда были и иные версии: Пушкин приехал на юг поднадзорным, он был на виду у полиции и провокаторов – принять его, значит поставить интересы тайного общества под удар.

Но самым правдоподобным и, добавим, самым благородно-искренним было третье объяснение. В связи со столетним юбилеем поэта уже весьма пожилой сын покойного декабриста С. Г. Волконского Михаил писал пушкинисту академику Л. Н. Майкову: «Пушкин… был мне близок по отношению к отцу и к Раевскому, так что я всю жизнь считал его близким к себе человеком. Не знаю, говорил ли я вам, что моему отцу было поручено принять его в общество и что отец этого не исполнил. «Как мне решиться было на это, – говорил он мне не раз, – когда ему могла угрожать плаха, а теперь что его убили, я жалею об этом. Он был бы жив и в Сибири его поэзия встала бы на новый путь. И действительно, представьте себе Пушкина в рудниках, Чите, на Петровском заводе и на поселении – что бы он создал там». Такой взгляд ближе южным декабристам, чем выраженный Д. И. Завалишиным; его разделяли и Орлов, и Пестель, которым Пушкин был не чужой. Откровенность бесед с ним Пестеля говорит и сама за себя (№ 12); вдобавок поручение Волконскому могли дать только руководители южной ветви Союза благоденствия, либо позже, когда Пушкин был уже в Одессе, руководители южного общества. И первый среди них – Пестель…

Все события испанской и неаполитанской революций обсуждались в Каменке не сами по себе, а применительно к будущей революции российской. В стихотворном послании В. Л. Давыдову из Кишинева Пушкин вспомнил вечера в Каменке:

 
Когда и ты и милый брат,
Перед камином надевая
Демократический халат,
Спасенья чашу наполняли
Беспенной мерзлою струей
И на здоровье тех и той
До дна, до капли выпивали!..
Но те в Неаполе шалят
А та едва ли там воскреснет…
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет.
 

Те – революционеры, та – конституция, за которую они борются. Общий итог европейских восстаний печально-разочаровывающий («долго их ярем не треснет»), но далее следует концовка, полная веры в русское революционное движение (мы – не те):

 
Ужель надежды луч исчез?
Но нет! – мы счастьем насладимся,
Кровавой чаши причастимся –
И я скажу: Христос воскрес.
 

Некоторые исследователи считали, что одно из самых мрачных и безысходных стихотворений, написанное в Каменке, отражает тоску Пушкина, отринутого друзьями-заговорщиками:

 
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
 
 
Под бурями судьбы жестокой
Увял цветущий мой венец;
Живу печальный, одинокий
И жду, придет ли мой конец?
 
 
Так, поздним хладом пораженный,
Как бури слышен зимний свист,
Один на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
 

Возможно, здесь говорится и об остракизме, постигшем поэта в кругу друзей, и в значительной мере единомышленников. Но была и другая причина печалиться: осталась позади и по каким-то основаниям не оставляла более надежд крымская любовь Пушкина – не к Екатерине ли Раевской-Орловой? Если так, то понятно, как нелегко было ему в Каменке встречаться с нею перед ее официальной помолвкой с Орловым. Во всяком случае, крымские стихи-воспоминания, о которых говорилось в предыдущей главе, он записал именно в Каменке («Редеет облаков летучая гряда…», «Нереида»). Здесь он закончил «Кавказского пленника».

Вообще в Каменке Пушкину работалось прекрасно. По местному преданию, он целые дни проводил в библиотеке и бильярдной, расположенных в отдельном флигеле. Растянувшись на сукне бильярда, он, говорят, писал – по своему обыкновению на сотнях бумажных клочков. Рассказывали, что в его отсутствие хозяева велели запирать двери, чтобы кто-нибудь из слуг ненароком не выбросил черновики поэта.

Что же касается своей вынужденной, но гордой отдаленности от тайного общества, то, вполне вероятно, Пушкин имел в виду именно это, когда писал:

 
Когда же волны по брегам
Ревут, кипят и пеной плещут,
И гром гремит по небесам,
И молнии во мраке блещут;
Я удаляюсь от морей
В гостеприимные дубровы;
Земля мне кажется верней,
И жалок мне рыбак суровый:
Живет на утлом он челне,
Игралище слепой пучины,
А я в надежной тишине
Внимаю шум ручья долины.
 

Испросив через Давыдовых разрешение Инзова «не спешить» в Кишинев (№ 5), Пушкин в январе 1821 г. отправляется со своими каменскими хозяевами в Киев, а после, не исключено, что и в Тульчин – главную квартиру 2-й армии и центр южного декабризма. Предполагается, что во время этой поездки произошла первая встреча поэта с Павлом Пестелем. Примерно 18 февраля Пушкин с Давыдовыми возвратились в Каменку. В самом конце февраля или в первых числах марта поэт, посетив Одессу, снова отправился в Кишинев и скоро писал оттуда В. Л. Давыдову:

 
Тебя, Раевских и Орлова,
И память Каменки любя,
Хочу сказать тебе два слова
Про Кишинев и про себя…
 
* * *

«Кишинев как нельзя более соответствовал характеру Пушкина, – подметил И. П. Липранди. – Ему по природе его нужно было разнообразие с решительными противоположностями, как встречал он их в продолжение почти трехлетнего пребывания своего в Кишиневе».

Пестрота кишиневская сказывалась и внешне: мундиры военных соседствовали с долгополыми кафтанами и высокими шапками молдавских бояр; вицмундиры чиновников – с засаленными лапсердаками торгового люда; шалевые пояса и остроконечные туфли греков – с широченными шароварами казаков и тирольскими шапочками немцев-колонистов. А разнообразие нравов и обычаев! Сохранилось воспоминание, правда, не из числа самых достоверных, о кишиневском житье Пушкина: «Тут в городском саду бывало гулянье, но только до 4-х часов, а вечером гулять было не принято, не так, как теперь – гуляют и ночью. Бывало, и Пушкин тут часто гуляет. Но всякий раз он переодевался в разные костюмы. Вот уже смотришь: Пушкин серб или молдаван, а одежду ему давали знакомые дамы. Издали нельзя и узнать, встретишь – спрашиваешь: «Что это с вами, Александр Сергеевич?» – «А вот я уже молдаван». А они, молдаване, тогда рясы носили. В другой раз смотришь, уже Пушкин – турок. А когда же гуляет в обыкновенном виде, в шинели, то уже непременно одна пола на плече, другая тянется к земле, это он называл «по-генеральски». Вот другое, записанное воспоминание кишиневцев 1820-х годов, достоверное скорее не биографически, а этнографически: «Раз, помню, на Болгарии – так называлась местность, где теперь Вознесенская церковь, были на пасху игры. Танцевали под волынку местный танец джок. Приезжали смотреть на народ в каретах. Приехал и Пушкин, помню, в феске, обритый». И еще одно: «Разгуливая по городу в праздничные дни, он натыкался на молдавские хороводы и без всякой церемонии присоединялся к ним, не стесняясь присутствующими, которые, бывало, нарочно приходили смотреть Пушкина». Трудно отделить здесь воспоминания истинные от мнимых, привнесенных временем, когда Пушкин пользовался всенародной известностью, и мемуаристы «вспомнили», каков он был в Кишиневе. Но общее впечатление разнообразия национальных красок и знакомства поэта с народными обычаями и разноплеменным укладом возникает бесспорное. Оно подтверждается и стихотворным наброском Пушкина:

 
Теснится средь толпы еврей сребролюбивый.
Под буркою казак, Кавказа властелин,
Болтливый грек и турок молчаливый,
И важный перс, и хитрый армянин –
 

И в письме к А. И. Тургеневу: «В нашей Бессарабии в впечатлениях недостатку нет. Здесь такая каша, что хуже овсяного киселя».

Исследователи разыскали и записали не только уличные рассказы, но и предания, так сказать, интерьерные – от лиц, бывавших с Пушкиным в обществе. «Пушкин был небольшого роста, – записал француз-путешественник. – Его короткие и курчавые волосы окаймляли его лицо, всегда исполненное ума и часто озарявшееся светом гения, но выражение язвительной и дикарской иронии всегда господствовало на нем». Оставив на совести безвестного путешественника его физиогномические выводы, приведем рассказ о вечернем времяпрепровождении Пушкина: «Он очень остроумно рисовал карикатуры. Каждый вечер, вооружившись мелом (в России принято записывать карты мелом), он обходил карточные столы и на всех углах их чертил с редким совершенством по сходству портреты-шаржи своих партнеров… Для окружавшего его общества это было неиссякаемым источником веселья. Он садился затем за игру, которую оставлял только для того, чтобы, поужинав, снова приняться за нее. Это бывало в 10 часов вечера и продолжалось до утра. Страсть к картам вместе с дуэлями заполняла его жизнь». Последний вывод настолько односторонен, что не требует опровержения. Были и карты, и дуэли, и увлечения кишиневскими покорительницами сердец. Но карты не занимали разума; дуэли, слава богу, обходились без кровопролития (кстати, за всю жизнь Пушкин никого не ранил на дуэли и сам не получил ни царапины – вплоть до рокового дня); увлечения не затрагивали глубин души. Но все это, конечно, впечатления внешние. Что касается вывода исследователей, с которого начата глава – декабристские, революционные влияния как определяющая особенность кишиневского периода – то он остается незыблемым. Особенно много волнений и тревог доставили Пушкину греческие события. Братья Ипсиланти приехали в Кишинев через месяц после Пушкина. Старший, Александр, как уже упоминалось, сражаясь в рядах русской армии, потерял правую руку под Дрезденом и в 1817 г. был произведен в генерал-майоры. Двое других служили адъютантами H. Н. Раевского, со всей семьей которого – а через нее и с Пушкиным – были достаточно близки. Собрав в Бессарабии греческие повстанческие силы, гетеристы 23 февраля 1821 г. переправились через Прут в Валахию и открыли военные действия против турок. Все пишущие об этом справедливо отмечают тесную связь декабристов круга Орлова – Пестеля с греками-патриотами. Записку для императора о положении дел в гетерии было поручено составить адъютанту командующего 2-й армией полковнику П. И. Пестелю; именно с этой целью приезжал он в Кишинев в апреле – мае 1821 г. Доклад Пестеля был направлен на то, чтобы со всей осторожностью, но все же побудить Александра I оказать содействие греческим патриотам, ведомым Ипсиланти. Однако позиция этого последнего напугала русские власти. Не мог же в самом деле самодержец всероссийский, все явственнее скатывавшийся в те годы на крайне реакционные позиции, помогать человеку, выпускавшему такие воззвания: «Сражайся за веру в Отечество! Настал час, мужественные эллины. Давно уже европейские народы, сражаясь за свои права и свободу, приглашали нас к подражанию… Итак, к оружию, друзья! Отечество нас призывает!»[79]79
  Гетерия, или этерия, по-гречески «Союз». Так называли себя борцы против турецкого ига в 1-й четверти XIX в.


[Закрыть]

Образ «безрукого князя» долго волновал Пушкина. Он даже всерьез собирался отправиться с ним или за ним в восставшую Грецию. «Недавно приехал в Кишинев, – писал он Дельвигу, – и скоро оставляю благословенную Бессарабию – есть страны благословеннее». В первой половине марта 1821 г. было написано обстоятельное письмо (по-видимому, В. Л. Давыдову – точно адресат не установлен) о греческих событиях, которое обнаруживает подход Пушкина ко всей проблеме в целом (№ 10). Как ни мечтал он вернуться в Петербург, но, выражая надежду на русскую поддержку восставших греков, писал С. И. Тургеневу: «если есть надежда на войну, ради Христа, оставьте меня в Бессарабии». Иногда Пушкин, казалось, верил в победу даже больше, чем сами греки. «Ничто еще не было так народно, как дело греков», – говорил он. В бумагах Пушкина остались следы замысла поэмы о греческом восстании:

 
Поля и горы ночь объемлет,
В лесу под сению древес
… Ипс<иланти> дремлет
 

Сохранилось еще несколько подобных набросков и планов. И в дальнейшем тема восставшей Греции и Ипсиланти не была забыта. Имя героя-генерала мелькает и в «Выстреле», и в «Кирджали», и в «Езерском»; в 10-й главе «Онегина» запечатлены кишиневские воспоминания:

 
Тряслися грозно Пиренеи –
Волкан Неаполя пылал.
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишинева уж мигал.[80]80
  Южная Греция.


[Закрыть]

 

На полях рукописи первоначальных набросков «Братьев-разбойников» – головной портрет Александра Ипсиланти. На другой рукописи 1821 г. – характерные фигуры гетеристов.

Историки спорят о степени осведомленности южных декабристов, и в частности Μ. Ф. Орлова, о планах греческих повстанцев. Крайняя точка зрения даже предполагает, что Орлов собирался самостоятельно выступить с войсками к ним на помощь. Но все исследователи сходятся на том, что между российским дворянским революционным движением, приведшим к 14 декабря, и национально-освободительным восстанием за свободу Греции существовала тесная связь. Пушкин остро чувствовал это в «Орловщине», как называли иногда 16-ю дивизию. Много было у поэта важных разговоров, впечатлений и встреч. Остановимся подробнее на одной, может быть, самой важной.


«НЕ СКОРО ЖЕ МЫ УВИДИМ ЭТОГО СПАРТАНЦА»


В 9 часов вечера 5 февраля 1822 г. Пушкин постучался в дверь кишиневской квартиры майора Владимира Федосеевича Раевского. Об этом вечернем визите существуют точные в деталях воспоминания Раевского:

«Здравствуй, душа моя! – сказал Пушкин весьма торопливо и изменившимся голосом.

– Здравствуй, что нового?

– Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.

– Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева. Но что такое?[81]81
  Командир 6-го корпуса, куда входила 16-я дивизия Орлова, ярый враг передового офицерства – будущих декабристов.


[Закрыть]

– Вот что, – продолжал Пушкин, – Сабанеев уехал от генерала; дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но слыша твое имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил, приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя надо непременно арестовать, наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, – отстаивал тебя горячо. Долго еще продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел: ничего нельзя открыть, пока ты не арестован.[82]82
  И. Н. Инзова, в доме которого жил Пушкин.


[Закрыть]

– Спасибо, – сказал я Пушкину, – я это почти ожидал, но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается турецкой расправою; впрочем, что будет – то будет…»

Благодаря Пушкину Раевский успел уничтожить бумаги, которые, попади они в руки властям, могли бы дать им сведения о многих тульчинских и кишиневских декабристах и существенным образом изменить их планы и судьбу движения. Гибель скольких людей предотвратил тогда Пушкин, даже трудно сосчитать. Это один из сильных аргументов в пользу той точки зрения, что Пушкин хотя и не принадлежал формально к тайным обществам, но по своим убеждениям, речам и, как видим, даже действиям тесно смыкался с ними. Во всяком случае, в Кишиневе это было так. Может быть, с известной долей преувеличения П. Е. Щеголев, первым открывший Раевского для читателя-пушкиниста, писал: «Среди массы кишиневских приятелей, приятных и веселых собутыльников, просто знакомых, Раевский был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой, и единственным человеком, который был достоин этой дружбы».

Однако кто же таков Владимир Федосеевич Раевский (генералу – не родственник) и почему стал он первой жертвой царских ищеек еще в 1822 г.? За что была ему уготована судьба узника одиночной камеры (почти шесть лет) и сибирского ссыльного – фактически всю оставшуюся жизнь? Почему в официальных документах характеризовался он как «первый вольнодумец в армии и разрушитель дисциплины, известный начальству вольнодумством совершенно необузданным»?


Родился Владимир Федосеевич в 1795 г. в семье помещика среднего достатка в Курской губернии. Учился он с 1803 по 1811 г. в Московском университетском благородном пансионе, где у них с Пушкиным было немало общих знакомых. Достаточно сказать, что соучениками его оказались Николай Иванович Тургенев и Александр Сергеевич Грибоедов. В 1827 г. перед вынесением Раевскому окончательного приговора великий князь Михаил Павлович спросил его: «Где вы учились?» – «В Московском университетском благородном пансионе», – ответил обвиняемый. – «Вот, что я говорил, – явно обрадовался брат царя, – эти университеты, пансионы…» «Ваше высочество, – возразил тогда Раевский, – Пугачев не учился ни в пансионе, ни в университете». Он хорошо знал, что для царской фамилии Пугачев еще страшнее, чем Пестель и Рылеев. Из пансиона перешел в Дворянский полк при кадетском корпусе, откуда был выпущен в армию как раз накануне войны 1812 года. Его товарищ по полку, будущий узник-декабрист Г. С. Батеньков вспоминал о тех временах: «С ним проводили мы целые вечера в патриотических мечтаниях, ибо приближалась страшная эпоха 1812 года. Мы развивали друг другу свободные идеи и желания наши, так сказать, поощрялись ненавистью к фронтовой службе. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе яко о человеке и осуждать поступки с нами цесаревича… Идя на войну, мы расстались друзьями и обещали сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо». Сражения под Бородином, Спасским, Гремячем и многие другие ждали Владимира Федосеевича Раевского. После Бородина получил он золотую шпагу за храбрость, за Вязьму – чин подпоручика; 21 апреля 1813 г. стал за многие отличия поручиком, а 21 ноября 1814 г. – закончил войну в польских землях. С юности и до глубокой старости Раевский писал стихи (это, конечно, тоже потом сблизило его с сосланным в Кишинев поэтом):

 
Не блеск пустых речей,
Не славы шаткой сила,
Не милости царей,
Не злато богачей –
Их ранняя могила
Во мраке погребет…
Нет, к счастию ведет
Путь чести благородной,
Где ум души свободной,
Где совести покой
Упрекам неподвластен,
С рассудком и душой
И с честию согласен!
 

«С честию согласен» и с совестью в ладу Раевский был всю жизнь, за что и поплатился жестоко и несправедливо. Он сразу же заметил глубокую пропасть между идеями патриотизма и свободолюбия, вынесенными лучшими русскими офицерами из Отечественной войны и заграничных походов, и тем мрачным режимом реакции, который в армии называли «аракчеевским духом». «Армия, избалованная победами и славою, – писал он, – вместо обещанных наград и льгот подчинилась неслыханному угнетению. ‹…› … забивали солдат под палками; крепостной гнет крестьян продолжался, боевых офицеров выгоняли со службы… ‹…› Усиленное взыскание недоимок, увеличившихся войною, строгость цензуры, новые наборы рекрутов и проч. и проч. производили глухой ропот… Власть Аракчеева, ссылка Сперанского, неуважение знаменитых генералов сильно тревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшения, благоденствия, исцеления ран своего отечества… И вот причины, которые заставили нас высказаться так решительно и безбоязненно: дело шло о будущем России, об оживлении, спасении в настоящем».

Все помнят знаменитую пушкинскую эпиграмму на Аракчеева – одно из самых ненавистных властям и самых опасных для автора произведений:

 
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он – друг и брат.
 
 
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести.
грошевой солдат.
 

Легко увидеть смысловое совпадение (при всем литературном неравенстве) написанных примерно в одно и то же время стихов Пушкина и Раевского об Аракчееве:

 
Куда погибель, смерть и страх
Несешь по трупам искаженным?
Вельможа, друг царя надежный,
Личиной истины прямой
Покрыл порок корысти злой
И ухищренья дух мятежный.
 

Уже в 1816 г. в Каменец-Подольске Раевский был членом тайного офицерского кружка; с конца 1818 г. он служил в 32-м егерском полку в Бессарабии, и в 1820 г. в Тульчине его приняли в Союз благоденствия. «В Тульчине находилась главная квартира 2-й армии, – рассказывал Раевский, – у меня было много знакомых, товарищей по университетскому благородному пансиону. В главной квартире было шумно, боевые офицеры еще служили… Аракчеев не успел еще придавить или задушить привычных гуманных и свободных митингов офицерских. Насмешки, толки, желания и надежды не считались подозрительными и опасными».

Главной заботой Раевского в армии было просвещение солдат. В то время Μ. Ф. Орлов ввел в дивизии школы для нижних чинов по методу взаимного обучения (так называемые ланкастерские школы) и начальником этих школ 3 августа 1821 г. назначил майора Раевского. Владимир Федосеевич горячо верил в целебную духовную силу новой просветительской системы: «Если изобретение книгопечатания произвело в Европе такую великую революцию, только размножив распространение мыслей, то какой же революции следует ждать от распространения учебного метода, который стремится до бесконечности расширить круг мыслящих людей». Даже, в прописи, по которым Раевский обучал солдат грамоте, он включил имена тираноборцев, революционеров и республиканцев (например, Брута и Джорджа Вашингтона). Рассказывал на уроках истории нижним чинам о бушевавших тогда европейских революциях. Однажды он привел такой короткий эпизод: «Квирога, будучи полковником, сделал в Мадриде революцию, и, когда въезжал в город, самые значительные дамы и весь народ вышли к нему навстречу и бросали цветы к ногам его». Заметим, что и Пушкин обращался к одному из кишиневских вольнодумцев (генералу П. С. Пущину) со стихами:

 
В дыму, в крови, сквозь тучи стрел
Теперь твоя дорога;
Но ты предвидишь свой удел,
Грядущий наш Квирога!
 

Сослуживец Раевского вспоминает о его трудах в те годы: «В начале 1821 г. произведен капитан Раевский в майоры на 25-м году от рождения и вместе с производством генерал Орлов поручил ему привести в действие ланкастерскую солдатскую и юнкерскую школы, основанные с большими задержками при дивизионной квартире. Доверенность столь отличного генерала, как Орлов, еще более как бы наэлектризовала деятельность и живые способности Раевского; скоро заслужил он полную доверенность и дружеское расположение генерала. Презренные люди смотрели с завистью, благородные с удовольствием на эту доверенность, тем более что характер Раевского был известен как правотою, так и дерзкою решимостию». В самом деле дерзкую решимость надо было иметь, чтобы вставлять в диктовки солдатам слова «самовластие, воля, свобода, конституция, равенство»; чтобы рассказывать о республике древнего Новгорода; чтобы объяснять: войны с иноземцами выигрывали не цари русские, а полководцы – Румянцев, Кутузов; чтобы рассуждать о рабстве и деспотизме. Раевский даже подготовил к чтению на занятии сатиру К. Ф. Рылеева «К временщику», но прочитать ее не успел – помешал арест. Ставя в пример своим слушателям восставших солдат Семеновского полка, Раевский говорил: «Вот, ребята, как должно защищать свою честь, и если кто вас будет наказывать, то выйдите 10 человек вперед и уничтожьте одного, спасете 200». Между тем подозрительная 16-я дивизия Орлова по приказу корпусного и армейского начальства была наводнена агентами и провокаторами. Они недаром ели хлеб: доносы так и сыпались. В одном из них сообщалось: «В ланкастерской школе говорят, что кроме грамоты учат и толкуют о каком-то просвещении». В заключении последней, четвертой по счету, военно-судной комиссии по делу Раевского так оцениваются его цели и поступки: «Рассматривая и объясняя удачные действия революционеров, он, кажется, имел целию приготовить их (солдат) быть подражателями сих же преступных примеров. Предпочитая лучшим конституционное правление и разумея о нашем монархическом правлении как об управляемом деспотизмом, ясно обнаружил готовность содействовать к ниспровержению оного». В косноязычном документе в общем верно уловлено настроение майора Раевского. «Граждане! – призывал он, – тут не слабые меры нужны, но решительность и внезапный удар». А на одном из своих четырех судилищ он говорил: «Если патриотизм преступление, я – преступник! Пусть члены суда подпишут мне самый ужасный приговор – я подпишу приговор, под именем патриотизма подразумеваю любовь к своему отечеству, основанную на своих обязанностях».

В домах Орлова и Липранди Раевский вел нескончаемые споры с Пушкиным. «Здесь не было карт и танцев, – вспоминал Липранди, – а шла иногда очень шумная беседа и всегда о чем-либо дельном, в особенности у Пушкина с Раевским, и этот последний, по моему мнению, очень способствовал к подстреканию Пушкина заняться положительно историей и в особенности географией. Я тем более убеждаюсь в этом, что Пушкин неоднократно после таких споров на другой или на третий день брал у меня книги, касавшиеся до предмета, о котором шла речь. Это иногда доходило до смешного, так, например, один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь, человек тотчас же исполнил. Пушкин смеялся более других, но на другой день взял Мальтебрюна. Пушкин, как вспыльчив ни был, но часто выслушивал от Раевского под веселую руку обоих довольно резкие выражения – и далеко не обижался, а напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского. В одном, сколько я помню, Пушкин не соглашался с Раевским, когда этот утверждал, что в русской литературе не должно приводить имена ни из мифологии, ни исторических лиц Древней Греции и Рима, – что у нас и то и другое есть свое и т. п.» Раевский в самом деле доходил до крайности в пристрастии к отечественным преданиям и истории, хотя, между прочим, как явствует из его занятий с солдатами, мог помянуть иной раз Брута или Кассия. Разумеется, собеседники более всего касались предметов общественных – они даже сочинили вдвоем памфлетную песню о новом Мальбруке, собравшемся в поход, да только она не сохранилась. «Раевский начал, – рассказывает Липранди, – можно сказать, дал только тему, которую стали развивать все тут бывшие, и Пушкин, которому хотя личности, долженствовавшие войти в эту переделку, и не были известны, а не менее того, он давал толчок, будучи как-то в особенно веселом расположении духа». Потом песня о новом Мальбруке фигурировала на суде Раевского в качестве одного из доказательств вины. Само отношение к спорам с Раевским весьма характерно для Пушкина, умевшего уважать знающих и остро мыслящих людей. Будь на месте Раевского кто-нибудь другой, ему бы не миновать дуэли за эпизод со слугой у географической карты.[83]83
  К. Мальтебрюн (1775–1826) – географ и публицист, автор ряда трудов.


[Закрыть]

Однако, как видно, не обходили спорщики и литературы. В судебных делах Раевского остался беллетристический отрывок, названный «Вечер в Кишиневе». Вся эта рукопись представляет собою спор некоего майора Р. с молодым человеком, обозначенным литерой Е., о раннем лицейском стихотворении Пушкина «Наполеон на Эльбе». Дело в том, что в антологии «Собрание образцовых сочинений и переводов в стихах», вышедшей в свет в самом начале 1822 г., это стихотворение было перепечатано. Майор Р., в котором трудно не узнать Раевского, спорит со своим собеседником. Вот как это выглядит:


«Е. … Послушай стихи. Они в духе твоего фаворита Шиллера.

Майор. Ну, что за стихи?

Е. «Наполеон на Эльбе». В «Образцовых сочинениях…»

Майор. Если об Наполеоне, то я и в стихах буду слушать от нечего делать.

Е (начинает читать).

 
Вечерняя заря в пучине догорала,
Над мрачной Эльбою носилась тишина,
Сквозь тучи бледные тихонько пробегала
Туманная луна;
 

Майор. Не бледная ли луна сквозь тучи или туман?

Е. Это новый оборот. У тебя нет вкусу. Слушай:

 
Уже на западе седой, одетый мглою,
С равниной синих вод сливался небосклон.
Один во тьме ночной над дикою скалою
Сидел Наполеон.
 

Майор. Не ослышался ли я, повтори.

Е (повторяет).

Майор. Ну, любезный, высоко ж взмостился Наполеон! На скале сидеть можно, но над скалою… Слишком странная фигура!

Е. Ты несносен (читает).

 
Он новую в мечтах Европе цепь ковал
И, к дальним берегам возведши взор угрюмый.
Свирепо прошептал:
 
 
«Вокруг меня все мертвым сном почило,
Легла в туман пучина бурных волн…»
 

Майор. Ночью смотреть на другой берег! Шептать свирепо! Ложится в туман пучина волн. Это хаос букв! А грамматики вовсе нет! В настоящем времени и настоящее действие не говорится в прошедшем. Почило тут весьма неудачно.

Е. … Я перестану читать.

Майор Читай, читай!

Е. (читает).

 
Я здесь один, мятежной думы полн…
О, скоро ли, напенясь под рулями,
Меня помчит покорная волна
 

Майор. Видно, господин певец никогда не ездил по морю – волна не пенится под рулем – под носом.

Е. (читает).

 
И спящих вод прервется тишина?
Волнуйся, ночь, над эльбскими скалами!
 

Майор. Повтори… Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слышать не могу. На Эльбе ни одной скалы нет!

Е. Да это поэзия!

Майор. Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля, или Везувий пламя извергает на Тверской! может быть, ирокезец стал слушать и ужасаться – а жители Москвы вспомнили бы «Лапландские жары и африканские снеги». Уволь! Уволь, любезный друг».


Вот и весь сохранившийся в бумагах Раевского отрывок. После этого легче представить себе многочасовые споры Пушкина с Раевским о русской истории и русском стихе. В. П. Горчаков в своих воспоминаниях называет Раевского «большим пюристом-грамматиком и географом», который, «владея сам стихом и поэтическими способностями, не мог подарить Пушкину ни одного ошибочного слова, хотя бы то наскоро сказанного, или почти неуловимого неправильного ударения в слове». В мемуарах Липранди «схвачен» момент еще одной острой дискуссии: «Помню очень хорошо между Пушкиным и В. Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу «режь меня, жги меня», но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что жги принадлежит русской песне и что вместо режь слово говори имеет в пытке то же значение». Что же касается Наполеона, то после известия о его смерти (15 мая 1821 г.) Пушкин написал иное стихотворение, не только несравненно более совершенное по форме, но переосмысливающее роль французского императора – в определенной степени под влиянием Раевского. Дело, конечно, не в мелочных придирках к раннему лицейскому стихотворению, а в том, что Пушкин высоко ценил острый ум и компетентные суждения своего собеседника.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации