Текст книги "Соучастник"
Автор книги: Конрад Дёрдь
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Семья
I
Я чувствую чей то взгляд; кто-то, опираясь на подоконник, заглядывает из сада в горницу. Кто-то берет молоток, который я забыл на окне, и молотком похлопывает себя по ладони. Кто-то даже пахнет по-братски. У кого-то и в этот залитый солнцем майский день зубы стучат от озноба. Кто-то шепчет в пустоту одно-единственное неразборчивое слово. Я еще сплю, я еще ничего не желаю слышать, а это чудовище уже здесь, я устал от него, ему опять от меня что-то надо, надо позарез. Еще не проснувшись, я вижу его карие глаза с темными подглазьями, его клыки, прикусившие мясистые, беспокойные губы. Крылья длинного носа раздуваются, расширенные зрачки устремлены на меня – однако меня не видят. Потолочные балки сбегают куда-то в сторону, стены ходят волнами, стол строит гримасы. В кресле возле стола – изломанная размытая тень, вокруг нее – агрессивный световой ореол. Нейтральные вещи подают ему знаки, он зябко, с кривой короткой ухмылкой кивает в ответ. Да, он принял сигнал, но сейчас пусть они не пытаются вторгнуться в его мозг, который то переполнен, то зияет ледяной пустотой. Он просто, без всяких скандалов хотел бы сначала оглядеться вокруг.
«Ты в порядке?» – спрашиваю я. «В полном». «А врешь зачем?» «Я или молчу, или вру, других вариантов нет. Где тут у тебя микрофон?» «Вон в том яблоке. Можешь его съесть». «Достаточно я глотал микрофонов, они теперь из живота у меня передают информацию. Так что всем и все про меня известно», – говорит он с угрюмой сдержанностью, как человек, который не в первый и не в последний раз сдает бесперспективную шахматную партию. «Я все оттягиваю момент, когда тебя увижу. Я ведь еще не открыл глаза», – даю я ему еще один шанс исчезнуть. Как хорошо было бы, останься его присутствие зыбким миражом где-то вне моих сомкнутых век. Он же норовит набить себе цену; встречи наши всегда начинаются любопытствующим ожиданием: кто первый раскроет объятия, чтобы обнять другого? «Сначала мне в твоей комнате надо вот так, снаружи, обвыкнуться. Она у тебя дышит хрипло, будто простуженная, не замечал?» «Нет», – решительно отвечаю я. Я не иду в расставленную им ловушку, но он упорно тянет меня на свою половину, где мы будем, будто мячи на поле, пасовать друг другу его уродливые по нятия. «У меня даже волосы заплесневели», – выстреливает он в меня сухую жалобу. «Неприятная штука», – уклончиво говорю я. «Знаешь почему? В поезде одна старуха всю дорогу мне в затылок дышала», – хнычет он. А еще какой-то трубочист мял у него над ухом газетную бумагу. И еще в автобусе по дороге сюда на него смотрели с унизительным любопытством. Он ощупал свои карманы, но тогда пассажиры стали вести себя еще подозрительнее. Он даже кондуктору не хотел выдавать, куда направляется, на что тот рявкнул на него по-хамски, мол, как же он тогда билет ему даст? Пассажиры с притворной доброжелательностью уговаривали его сказать, до какого населенного пункта он едет, но он только молча тряс головой. Наконец кондуктор, который привез в деревню уже немало чокнутых, с оскорбительным великодушием махнул рукой: дескать, у кого шариков в голове не хватает, может ехать и без билета.
На околице брат слез с автобуса и под садами, потом по склону холма, утыканного старыми надгробиями и черешневыми деревьями с краснеющими уже ягодами, добрался до моего дома. Шел он, озираясь, весь переполненный напряженным ожиданием: когда же кто-то неведомый прыгнет ему на плечи; путь продолжался целую вечность. Ветер швырял ему под ноги какие-то колючие шарики. В старой, заросшей травой бомбовой воронке щипал траву взлохмаченный осел; он посмотрел на Дани и сказал: «Я уже знаю». С той самой минуты Дани зябнет. Даже собственное тело встает у него на пути, эта сплошная рана с девятью отверстиями, которая функционированием своим лишь подтверждает повсеместность царящего в мире насилия: вверху что-то входит в тебя через семь дырок, а внизу выходит лишь через две.
Он приехал ко мне попрощаться: сегодня вечером он – с легальным паспортом – покинет эту страну навсегда. Поищет на Западе какой-нибудь портовый город, где его возьмут грузчиком. Все свои роли он уже отыграл, провал на провале, теперь остается или исчезнуть в тумане, или проглотить горсть снотворного. Сейчас он собирается поменяться со мною одеждой, чтобы его не узнали; бороду тоже сбреет; или, может, покрасить ее под седину? Из окна вагона он заметил подозрительное перемещение войск; не случайно же, что именно сегодня. Схватить его, может, сегодня еще не планируют, но под колпаком уже держат. Но почему их так много, и зачем танки? Со здешней почты он разошлет свою исповедь, в десяти экземплярах; он соберет все гнусности, лишь бы только бумага вынесла. Я, как старший брат, должен благословить его и проводить на станцию. Еще я должен знать: его уход – что-то вроде тихого самоубийства. «Тихого?» – коварно вздыхаю я. Он обижается: «Ты, конечно, не чувствовал, что со мной творится неладное, верно ведь? И не ждал меня. Открой сейчас же глаза!» «Мне это твое появление, братец, как зубная боль, – говорю я со стоном. – Ты ведь ни разу еще не приезжал просто так. Обещай, что, перед тем как уедешь, не подожжешь этот домишко». Если бы он появлялся у меня реже, я бы не сидел и половины того, что сидел.
Я сажусь в постели и разглядываю феномен в окне: двусторонний пыльник, безупречный бархатный пиджак, все еще неотразимая улыбка. На лбу – морщины треугольником, по-мальчишески любопытный взгляд; но любопытство его сосредоточено главным образом на том, любопытен ли он мне. Мягкие, настороженные движения: он – словно кошка с выгнутой спинкой, которая прыгнет точно туда, куда нужно, если в нее полетит шлепанец. Его можно принять за грабителя банков, за фокусника или за агента какой-нибудь спецслужбы; но если ты рассмотришь его получше, вряд ли согласишься одолжить ему крупную сумму. Хотя этому и противоречит тот факт, что меня он бессчетное число раз оставлял с носом: ведь кто-кто, а я-то прекрасно знал, что он и ломаного гроша не вернет. Жертва-профессионал, он ждет от меня, чтобы я же еще перед ним и оправдывался; ждал и в тех случаях, когда закладывал меня в органах.
«Но ты по крайней мере не отрицаешь, что твои мысли я пере сказывал в более остроумной форме, чем ты сам способен был их изложить. Каждый мой донос был маленьким эссе. Согласен?» «Согласен», – покорно вздохнул я; мы сидели вдвоем в одной камере. Тогда, в пятьдесят восьмом, это было самое изощренное наказание, какое только смогло придумать тюремное начальство: нас с Дани заперли вместе. «Сколько я подарил тебе афоризмов, которые хоть на мраморе высекай! В этом моя беда: я и как переводчик всегда работаю за других. А ты, вместо того чтобы спасибо сказать, нотации мне читаешь, изводишь мелкобуржуазным морализаторством. Да через пятьдесят лет, когда рассекретят полицейские архивы, ты благодаря мне бессмертие обретешь». «Благодаря тебе меня чуть не вздернули, братец!» «Это к бессмертию отношения не имеет, – отмахнулся он раздраженно. – Старшие братья вообще глупее младших, только на вид солиднее. С моей помощью ты бы запросто мог попасть в пантеон мучеников. А для того, чтобы книгами своими войти в историю, у тебя талантишку маловато. Тебе не писать, тебе действовать надо. А что может быть эффектнее, чем красиво подойти к виселице? Причем как раз в твоем стиле. А мне ни с какой стороны не подходит! Так что я тут ни при чем, себя вини, что не удалось вскочить на подножку истории. А то, что ты наше вынужденное совместное семейное пребывание отравляешь унылыми и пошлыми нравоучениями, говорит только о дурном вкусе. Ты всегда был немного неповоротлив». Да, уж его-то в неповоротливости обвинить трудно, он метался по камере из угла в угол, словно летучая мышь.
Он принюхивается, морщась, словно чуя запах горящего жирного тряпья, и бросает сквозь зубы: «Смрад себялюбия – вот твоя подлинная стихия». Печенкой чувствую: никуда мне не деться, вытащит он меня из этой уютной вони. Выражение у него такое, будто ему пора по делам; он высокомерно смотрит куда-то поверх моей головы; да, ему пора, он спешит. «Будь там, где нельзя. Нет таких границ, которые не стоило бы нарушить!» Улицу он всегда переходит на красный свет, я же ступаю на мостовую в тот момент, когда красный готов смениться зеленым. Чего он городит, чего врет опять? Нам ли, двум старым развалинам, пререкаться друг с другом? Ни один из нас никогда по настоящему не блистал ни в несогласии, ни в приспособленчестве.
«Открыть тебе дверь? Или в окно войдешь?» Дверь? Это ему-то? Гибкому, быстрому, как уж, привидению со стажем, профессиональному лунатику? Однажды ночью, когда ему было всего девять лет, я проснулся от того, что он, в красной своей пижаме и тапочках, прошествовал за моим окном по узенькому карнизу, который тянулся на высоте второго этажа вокруг всего нашего дома. Вдруг он поскользнулся и повис на жестяном карнизе на руках. Мне перехватило горло, я только и смог выдавить: «Дани, сюда». Одним движением, взмахнув ногами, он взлетел до окна, упал в мою комнату – и утром ужасно удивлялся: как это он очутился здесь? Я показал ему следы крови на стене – от его пальцев. Наш семейный врач, чья лысая, пахнущая рыбьим жиром голова на моей груди для меня и сегодня – живое, до дрожи, воспоминание, поставил брата между колен: «Ты, сынок, последний лунатик, которого я вижу в своей жизни». Потом посоветовал матери по вечерам закрывать в комнате Дани ставни. «Вырастет ваш сын, тогда и пересганет гулять по стене». Врачебный совет оказался более мудрым, чем предсказание.
Спустя некоторое время случилось следующее: Дани сидел на чердаке и бросал в окруженное решеткой бетонное хранилище боеприпасов горящие спички. Мы все вполне могли бы взлететь на воздух, не загляни случайно на чердак один наш подмастерье, – через секунду он, прыгая через балки, уже гонялся за братом. Дани выскочил на крышу, оттуда перемахнул на ореховое дерево, там, качаясь на ветках, показывал всем задницу, деда нашего обозвал вонючим козлом, плевался в прыгающих под деревом учеников. Дедушка стоял мрачный, прислонившись к столбу качелей; когда Дани, орущего, дрыгающего ногами, наконец поволокли прочь, он лишь тихо спросил: «Ты знал, что от твоих игр дом может взорваться?» Брат кивнул. «Ступай к себе в комнату и кайся!» – сказал наш худощавый дед, чьему многотонному авторитету нельзя было не подчиниться. Дани в своей комнате скрипел зубами и, прижавшись лбом к полу, ревел без умолку четыре часа подряд. «Не хочу быть хорошим!» – орал он с лиловым лицом, когда к нему вошла мать.
3
Собиратель улиток, он бредет по залитому водой лугу; гребет на лодке по старице Дуная; встает до рассвета и уходит ставить снасти на стерлядь; на курящемся утренней дымкой склоне холма собирает белые грибы; словом, бродит где попало или катается на лодке, и все, что найдет, продает. В заповедных лесах за плату считает птичьи гнезда, в зоопарке бросает королевскому тигру говяжье сердце, в луна-парке водит вагончики по американским горкам, вечерами за усыпанным пеплом мраморным столиком в кафе собирает горстями картежный выигрыш; у него никакого желания связывать причинно-следственной связью мысли, бродящие в голове, и средства на проживание.
Как-то, несколько лет назад, я зашел к нему домой: дверь прихожей открыта, он еще не видит меня, но называет по имени, что-то записывая в тетрадь в кожаном переплете. Справа и слева от его лица, желтого, как кость, подсвечник и бутылка с вином. Стол свой он опять перетащил на новое место: его преследуют какие-то бродячие излучения; золотое кольцо на нитке, подвешенное на пальце, неудержимо раскачивается из стороны в сторону. Приходит парень с черными зубами, что-то сует Дани в руку. Тот вставляет в глазницу лупу и бросает: «Фальшивый, не возьму». Когда гость уходит, Дани улыбается мне: «Настоящий был, причем великолепный, но я выхожу из коммерции с бриллиантами, надоело». И кивает на толстую пачку исписанной бумаги: «Мои прощальные письма. У меня рак печени, жить осталось три недели. Врач говорил, смерть будет приятной».
Выглядит он немного утомленным; вчера вечером в корчме на углу он подружился с каким-то владельцем прачечной: тому все на свете наскучило, он как раз продал прачечную. К полуночи они уже ездили из бара в бар на пяти такси, с толпой прилипших к ним пьяных придворных; Дани был церемониймейстером.
«Жаль, что ты не остался в Америке. Теперь, что бы ты ни делал, обязательно где-нибудь промахнешься, и тебя посадят». Он поучает меня, обзывает последними словами – что в общем-то одно и то же, – изображает рассудительного дядюшку, но ему и это идет. «И чего тебя тянет все время писать? Я тебе уже говорил, что ты не умеешь строить фразы? Для ученого тебе не хватает образования, для писателя – таланта. Ты и в политике – дилетант: хочешь или больше, или меньше, чем можно, а точно прицелиться не способен. Тревожусь я за тебя: паралич сердца чаще всего поражает тех, кто не нашел своего жанра. Матушка наша говорила, что ты – роза, а я – шип. Ладно, я шип, но ведь и ты не стал розой. Если я тоже пописываю, так это – игра, всего лишь продолжение существующего абсурда. Вот письмо на фабрику игрушек: почему бы вам не организовать производство подслушивающих устройств для семейных нужд, пускай родители и дети тайно подслушивают друг друга. Письмо прокурору: святая обязанность государства – создать официальные нормы для ненависти. Образцовый гражданин – во всем впереди, в том числе и в ненависти к ближнему своему. Если нет общего врага, обществу грозит анархия. Мой сосед – прекрасный человек, он не пошел на похороны своей младшей сестры, вспомнив, что как раз на это время в учреждении назначено партсобрание. Недавно было: спускается он передо мною по лестнице, я иду следом, не отстаю, через полчаса он уже бежит; а на третий день вижу: он тоже идет за кем-то; хороший пример заразителен». Дани злорадно усмехается: «Так что я кропотливым трудом создаю шедевры недоброжелательства». «И больше ничего?» – спрашиваю я как бы между прочим. «И больше ничего», – сказал он и вскочил. Отодвинув его, я заглянул в соседнюю комнату: там все завалено газетами с пометками и записями на полях. Я разыскал врача, на которого он ссылался. «Рак печени? – усмехнулся он. – Расстройство желудка: наверно, несвежее мороженое поел».
4
Политика парализовала его страсть к риску. Правда, в этот дурацкий спорт мы с ним влезли по уши оба; если бы мне удалось выбраться раньше, я бы не находился сейчас под присмотром психиатров. Газеты, однако, я читаю не каждую неделю: если начнется война, станет известно и так, а сообщения о том, что такой-то и такой-то политик нанес визит такому-то и такому-то зарубежному коллеге, интересуют меня меньше, чем семейные события у соседа. Дани же испытывает просто болезненную потребность в пожирании газетного текста. Каждое утро я встречаю его в центре города: он взахлеб поглощает ежедневную прессу. Он скупает все газеты, хотя они похожи друг на друга как две капли воды; он с патологической жадностью вчитывается даже в самые коротенькие заметки, с ухмылкой посвященного сопоставляет и анализирует нюансы риторических оборотов и на первый взгляд ничего не значащие протокольные детали. Я вижу искры вокруг его лба; он – постоянный современник всемирной истории. Если он в данный момент оптимист, то сильные мира сего – персонажи доброй волшебной сказки, только время их еще не пришло. Свою тайную стратегию, направленную на исцеление недугов человечества, они вынуждены маскировать то каким-нибудь массовым убийством, то террором. Давайте же поможем им реализовать их планы устроения земного рая, давайте предложим свои услуги первому же попавшемуся удивленному служащему из центрального комитета. В иные же моменты любая весть – знамение апокалипсиса; вот так лезущие из канализационной решетки крысы предвещают близкую эпидемию или землетрясение: с рассветом на нас обрушится бедствие, за приход которого все мы в ответе. Род человеческий – всего лишь червивый плод на плодоносящей ветви мирового древа, разум наш – червяк, живущий внутри плода, замедленная форма самоубийства. Бессовестная озверевшая банда; каждый сопляк мнит себя мессией, народным трибуном; придет, придет еще время, когда мы будем жалобно вопить на мусорной лопате, под метлой страшного суда.
Газеты, которые читает Дани, не устаревают, он торопливым почерком заносит на поля свои замечания, и они, словно таблички на перекрестках, указывают направление к его самоистязательской философии истории. Листки с загадочными схемами, родившимися в его голове, он складывает в неряшливые стопы; в городе бродят слухи, что тут готовится, день за днем, тайнописью, какая-то фундаментальная теория. Ход своих логических доказательств Дани собирается перемежать забавными случаями из жизни, поэтому он записывает и сплетни. Газетные небоскребы загромождают всю комнату, и он расхаживает меж этими шаткими башнями наподобие цапли. Правда, смена жен и квартир вынуждают его время от времени производить сортировку, отделяя подлинное духовное достояние от бумажных плевел. Эксгумированные мысли приводят его в возбуждение, осадок своего выстывшего было теоретического запоя он торопливо записывает в толстые тетради. Когда в пальцы вступает судорога, он переходит на магнитофон; вот уже и кассеты заполнены, а настоящая золотая жила все еще впереди. Дело кончается тем, что он вырезает ножницами бумажные полоски и бросает их в мешок; потом ему и это надоедает, пропади все пропадом, самое главное у него и так в голове, самоцельное прекрасное здание держится и без философских подпорок. Да, да, именно так: о чем бы ни шла речь, ему всегда приходит в голову одно и то же. Беда лишь в том, что, когда остатки своей коллекции он готов вверить мусорному ведру, его вдруг одолевает тревога: а вдруг мусорщикам придет в голову разобрать эти газетные лоскутки, в надежде за один-два мешка подстрекательских материалов получить от компетентных органов хотя бы на чай. «Дурак ты и параноик», – говорю я в таких случаях; Дани, однако, если уж он вошел в роль, и страх способен смаковать до конца. «Вся моя философия – противоядие против паранойи: душой я перевоплощаюсь в то, что вызывает страх. Если ты ни в чем не виноват, тебе нечего и бояться».
Дани вызвали в полицию. И предупредили: то, чем он занимается, есть чистой воды подстрекательство и подрыв устоев государства. По-иному квалифицировать это нельзя, даже если он, например, сидит в ресторане и болтает смазливой официантке все, что придет в голову. И даже если его аппетитная слушательница ни слова не понимает из того, что он говорит. Правда, исполняя свои философские арии, Дани эффектно жестикулирует, а произнося самые ударные выводы, подмигивает девушке; официантка же, пересказывая беседы с Дани ухажеру, автомеханику, дразнит его: мол, содрать трусы да завалить девку на кровать – это всякий умеет, а вот на умные темы поговорить!.. На полицейских красноречие Дани такого обезоруживающего впечатления не производит; у них даже не хватает терпения дослушать его до конца: какое-то время они смотрят на его не закрывающийся рот, на брызги слюны, потом, поскольку им не хочется опять сажать его за решетку, просят, чтобы он немного унял свою словоохотливость. «Мы ведь не требуем, чтобы вы были против нас или за нас. Просто сидите тихо, и все». Но тут-то как раз и зарыта собака; не только мания преследования заставляет Дани, выйдя из участка, хватать такси и мчаться за город, на мусорную свалку, чтобы там разжечь костер из своих теоретических фантазий, совершая почти акт самосожжения, – возможно, это советует ему и здравый смысл. В такие дни Дани выглядит изнуренным и духом, и телом, у него уже нет желания оставить после себя в мировой культуре нетленные следы. Пророк с замком на губах; послание к человечеству комом стоит у него в горле, не в силах вырваться на свободу. Брат молча бродит по городу, который в каждой подворотне прелюбодействует с ложью.
5
«Темные очки? Не сниму, не проси! Нечего тебе смотреть мне в глаза. У меня и пробки для ушей есть, заглушу все звуки, на нервы действует этот шум. Они на все мои органы чувств поставили фильтры; что ж, тогда и я подвергну мир цензуре. Не говорить я не могу, но слушать себя – смертельно скучно. Что ты мне лоб щупаешь? Да, у меня жар! Плеврит. Вырваться хочется из самого себя. Они преследуют меня, а я преследую себя еще больше: здесь нужна революция. Не бойся: в один прекрасный день я встану в самом себе на сторону преследуемого. И не думай, будто я тебя не слушаю! Я как раз ломаю голову, почему у тебя не находится для меня ни единого слова. Может, я, по-твоему, всего лишь старый, изовравшийся шут гороховый? Что-то ты не торопишься возражать, должен заметить. И все-таки ты меня любишь? Как это у тебя получается? Что ж ты не говоришь тогда, что никакой я не шут гороховый? Я почему сижу? Потому что думаю: и чего это я не встаю? Как было бы здорово, если бы я умел молиться: Бог – он не стукач, ему я могу все сказать, что думаю, и если он есть, если видит меня, то наверняка понимает, что я лучше, чем думают мои недоброжелатели; понимает, что я лучше даже, чем ты. Почему ты не доверяешь мне? Ты считаешь, линия жизни у меня коротка и я самого себя пережил? Тут один иеговист предсказывал на прошлый год конец света. В этом году встречаю его: „Ну что, старина, живем?“ Он поднимает на меня взгляд: „А ты в этом уверен?“»
Дани вынимает визитную карточку, миниатюрную шариковую ручку, большими кривыми буквами пишет что-то. Когда места на визитке не остается, он пишет между строчек, потом поворачивает визитку и пишет поперек. Наконец, с торжественным выражением смотрит на меня: «Только что я зафиксировал самую выдающуюся мысль своей жизни. Если дано мне будет немного покоя, этого кусочка бумаги хватит, чтобы создать свой главный труд. Причем, заметь: в состоянии полного краха. Понимаешь? Этим трудом я сам вытащу себя из краха».
Он достает из кармана складной нож с костяной ручкой, большим пальцем касается кнопки сбоку, выскакивает блестящее лезвие; я слежу за его руками. Ага, вот!.. Я отдергиваю голову; нож вонзается в потолочную балку. Дани: «Удачный бросок!» «Уж куда удачней. Не отклонись я, он бы у меня в горле торчал». «Не будешь зевать», – сухо замечает он.
Кулаком он тоже действует неплохо. Как-то мы встретились с ним в одном ресторане; он уже полчаса играет в гляделки с какой-то сонной, с рыбьим ртом женщиной. Один из мужчин, пивших пиво с ней рядом, в конце концов поворачивается к нему: тебе что, смотреть больше некуда? Дани отрицательно трясет головой. Потом подзывает официанта: «Этого господина видите? Так вот: запеките мне его целиком, да не забудьте ломтик лимона в рот сунуть!» Я порываюсь уйти, но он уже толкает меня, чтобы я встал у стены рядом с ним; его вытянутый кулак смачно врезается в подвернувшуюся широкую челюсть. «Знаешь, кто они такие?» Я не знаю, но догадываюсь. Его точные удары посылают нападающих кого в тарелку с ухой, кого в говяжий гуляш. Один надзиратель в тюрьме постоянно шпынял его за то, что одеяло на его нарах лежало не совсем гладко; однажды, когда принесли обед, Дани выплеснул ему в физиономию тарелку тык венной баланды. Его избили так, что лицо у него распухло, он две недели провел в карцере, в темноте, сидя на досках, брошенных на пол; кормили его через день, давая полпорции. «Терпеть не могу тыквенную баланду, – ухмылялся он, когда, шатаясь от слабости, вернулся в нашу камеру. – Видел, как она у него по морде текла?»
Он не любил, когда его били, но к побоям относился с любопытством. В школе, в первом классе, возвращаясь домой, он вновь и вновь, как преступник на место преступления, сворачивал к лавке, где торговали рыбами и птицами; хромой владелец, который целыми днями скрипуче препирался со своим попугаем, однажды выкинул Дани вон, взяв его за ухо. Выбрав момент, пока владелец упаковывал кому-то сушеных дафний, Дани украдкой пооткрывал клетки с птицами; помещение заполнил суматошный шум крыльев. Владелец, размахивая костылем, бежал следом за нами и орал: «Держите их!»; ему было плевать, что беспокойный его товар вылетает в распахнутые двери. Убегавшего Дани поймал посыльный из адвокатской конторы, щеголь, которому брат как-то натер чесноком спину его клетчатого пиджака. «Ах ты, наказание божье! Да ты знаешь, что я с тобой сделаю?» «Что?» – с искренним интересом поднял на него глаза мой братишка. «Господи Боже мой! – застонал лавочник. – Ничего. Ничего, и убирайся, а не то убью тебя до смерти». Подростком Дани уезжал на велосипеде в соседние деревни, на танцы, и пока местная молодежь под кларнет и гармонь чинно топталась на посыпанной опилками площадке, под навесом из виноградной лозы, он выбирал девок потолще и, танцуя, старательно тискал их. Его вызвали к речке; там его били вчетвером; домой Дани привезли на телеге. Несколько дней он лежал в бреду; и немудрено: его пинали ногами в голову.
«Без битья нет ясного взгляда на жизнь, – сказал Дани однажды. – Кого никогда не били, тот ничего не знает. Если власть на градит тебя увесистой оплеухой, это только полезно для здоро вья; куда полезнее, чем, скажем, печатное оскорбление! Тебе врезали, ты врезал, и пусть ты в проигрыше, все равно это как-то по-человечески. Люблю наблюдать, что происходит у человека на лице, пока он решится поднять на другого руку. Интересен мне процесс, как человек опускается до такого состояния. Вот недавно: сижу у Дуная, дело к вечеру. Проглотил я таблетку какую-то, которая мне на пару часов серое вещество делает радужным, и вижу: от солнца взбегает с воды вверх по ступенькам кроваво-красная ковровая дорожка. Я – ноги в руки, солнце – за мной; вваливаюсь в пивную, ищу запасный выход. Прошу троих мужиков, чтобы встали: наверняка дверь за ними. Вон он, сортир-то, добродушно показывают они в другую сторону. Я – свое: мол, встаньте, и все тут. Ну, они быстро грубеют. „Бить будете? – спрашиваю. – Никаких препятствий. Бейте“. Получаю ленивую такую затрещину. „Это все?“ – спрашиваю. „Отвяжись, парень, нам от тебя ничего не надо“. В общем, не опустились они до битья, а мне стыдно стало. Я – такой, каждой бочке затычка, и вся моя философия – всего лишь оправдание этого недостатка».
Пускай смерть дышит ему в лицо; если же смерть приближаться не хочет, ничего, он сам пойдет к ней. Как-то на Рождество, поздно вечером, он вскочил на мотоцикл и мчался по оледеневшим дорогам несколько сот километров, чтобы отвезти юной цыганке с торчащими передними зубами бальное платье с серебристыми чешуйками, хотя уместность этого платья в глинобитной хибаре, отапливаемой кизяком, была более чем сомнительна. Правда, шестнадцатилетняя девушка, чьим мужем он был целую неделю, чуть с ума не сошла от счастья, получив такой подарок. А уж автомобильные гонки! Однажды (у него как раз появилась первая машина) он отправился в горы кататься на лыжах; в отеле он подружился с каскадерами – и тут же, конечно, заключил с ними пари: кто скорее спустится на автомобиле с горы и доберется до города. Он вырвался вперед, но потом машина пошла кувырком, ее сплющило в лепешку; каскадеры мрачно двинулись вниз – хотя бы найти труп. «Ну что, попугаи, сдрейфили?» – прохрипел брат из дымящейся груды железного лома. Машину, впрочем, удалось оживить, и Дани не расставался с ней еще несколько лет. Ржавое, латаное-перелатаное транспортное средство это словно собрало в себе все несчастья Восточной Европы, все следы пренебрежительного обращения с техникой; но чем старше становилась машина, чем ужаснее она выглядела, тем нежнее относился к ней Дани. Прежде чем сесть в нее, он каждый раз поднимал крышку капота и дергал какую-то перекрученную проволоку: мотор заводился. А когда они, с пыхтеньем, скрежетом и оглушительными выхлопами, возвращались домой и Дани поднимался с подпертого кирпичами сиденья, люди на площади смотрели на них с веселым дружелюбием. Хозяин и его драндулет так хорошо изучили друг друга, пережили вместе столько унижений, что Дани, этот ангел непостоянства, привязался к машине, как к состарившейся преданной собаке. И когда она уже перестала шевелиться, он все равно не решился отдать ее под пресс; потратив два дня, он выкопал на опушке леса большую яму и похоронил ее, словно близкое существо.
Я не в силах оторвать взгляда от беспокойных шагов Дани; он как будто спасается бегством, мечась из угла в угол, от одной стены до другой и, подобно какому-то рассеянному дятлу, стуча костяшками пальцев по каждому предмету обстановки, который попадается на пути. Сняв колпачок с моей авторучки, зачем-то нюхает его; вынув букет тюльпанов, заглядывает в вазу. Бег его ускоряется; я чувствую, что уже и сам устал наблюдать за ним; наконец, он садится в кресло и распрямляет один за другим ежа тые в кулак пальцы. Потом, спохватившись, выхватывает из кармана какие-то пузырьки, глотает таблетки, мозг его возбуждается, и он жестами дирижера чертит свои мысли прямо в воздухе перед собой. Я пододвигаю ему хлеб, сыр; он, понюхав, кладет их обратно. Роняет на грудь голову, словно вор-неудачник, который лишь сейчас понял, что с этой балки под самой крышей, куда он каким-то чудом забрался, ему ни за что не спуститься. Будто молясь, складывает на груди руки, вертит туда-сюда головой, улыбается каким-то своим мыслям, раскачивается взад-вперед. Озирается вокруг: «Ты кого-нибудь ждешь? Никого? Тогда закрой дверь на ключ и, кто бы ни пришел, не пускай. Я столько лет готовился к этому разговору. Я твердо решил: пора вырваться из их грязных лап, понимаешь? Ведь и до сих пор: это не их руки были такими длинными, это я отдал им поводок своих хи мер. И они за него ухватились, за него держаться легко; но сейчас я проснулся. Мне бы только чуть-чуть сил побольше! Я два дня уже ничего не ем. Знаешь, что я вижу все время? Конец лета, на жнивье лежит мертвое тело, мухи ползают по открытым глазам. Это – я. Скажи, чего бояться человеку, если он не трус? Я сдаю партию; все, что у меня еще впереди, нелепо и скучно. Не хочу ничего, никакого решения! Не могу я уже жить ни с кем. Я ни к чему не привязан, а жить можно, только если ты привязан к чему-то. Теперь я настроен лишь уходить, разрывать, прощаться. Иногда, представляешь, меня даже тянет обратно в тюрьму: там я, может быть, и обрел бы покой. Но и этого не будет; будет только глупость, будет только упадок. Я теперь способен только отталкивать все от себя, никого ни в чем не хочу убеждать, уговаривать, не хочу к себе никого привязывать. Я до того заскорузл, что меня скорей разорвет, чем растя нет, я скорее погибну, чем обновлюсь. Мне бы искать простые, растительные решения; да беда в том, что я – не растение. Не могу с интересом взирать на то, что доставляет боль; я – болен.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?