Электронная библиотека » Конрад Дёрдь » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Соучастник"


  • Текст добавлен: 25 июня 2018, 14:20


Автор книги: Конрад Дёрдь


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Матушка моя хотела учиться на архитектора, но у дедушки университет прочно ассоциировался с борделем, что усугублялось еще и тем обстоятельством, что среди студентов, будущих архитекторов, было много евреев; обстоятельство это делало особенно ненавистной мысль о том, что матушка будет учиться всякой ненужной чепухе. Он духовно отдалился от дочери; впрочем, будь его воля, он бы навечно замуровал ее в какой-нибудь комнате и лишь заглядывал бы к ней через глазок в двери. Вот в такой обстановке я и заполучил отца-еврея, который, как вихрь, налетел и унес матушку, обезоружив деда тем, что не потребовал в приданое ни филлера, даже наоборот: выделил солидную сумму на ведение раскопок. «Отец, этот старый хомяк, продал меня твоему отцу, толстому кошельку», – сказала матушка, искрясь от гнева, однажды вечером, когда отец мой сначала храпел в театре, потом, в изысканной компании, горячо доказывал, что спать с двумя бабами лучше, чем с одной. Если уж речь зашла о скандалах, то надо сказать, что матушка тут тоже не оставалась в долгу: заходя в какую-нибудь лавку, она все, что ей нравилось, с загадочной улыбкой просто складывала себе в сумку и удалялась с таким высокомерным видом, что приказчики грубую мысль о плате даже в слова не смели облечь. Вообще-то матушка деньги терпеть не могла; пачку банкнот, которую отец в ярости швырял на стол, она сметала в сторону – примерно с такой же брезгливостью, с какой однажды двумя пальцами вытянула у него из кармана женские трусики. Антикапиталистическая брезгливость матушки с течением времени росла и крепла: за нее все оплачивали другие. На рынок первой шла гувернантка, за нею – кухарка, следом – дворовый слуга с корзинами. Матушкино дело было лишь скучливо клевать кулинарные произведения Регины. Что же касается ее собственных походов за покупками, то отец потом обходил все лавки на главной улице, для вида покупал что-нибудь – и как бы между делом бросал, что мог бы заодно оплатить счета супруги. Торговцы участвовали в этой маленькой комедии с каменными лицами; лишь один придурковатый мануфактурщик однажды неосторожно хихикнул в кулак. И сначала получил деньги, потом – увесистую оплеуху; в следующий раз и он протянул счет за матушкины приобретения с самым почтительным видом.

Слышу вечерние голоса, доносящиеся из комнаты родителей; со своего балкона, в распахнутой створке окна, вижу и их отражения. Отец: «Если ворует прислуга, я ее выгоняю ко всем чертям, а тебя, если еще раз что-нибудь украдешь, изобью до потери сознания». Матушка: «В самом деле, вы ведь еще ни разу меня не ударили. Не хотите ли выполнить обещание прямо сейчас? Если иначе никак, то хотя бы так я смогу вас почувствовать». На лице у матушки – вызывающая, кривоватая улыбка; сидя на блестящей кожаной кушетке, она поднимает ногу и, подцепив пальцем часовую цепочку, вытягивает у отца часы из кармана. Руки отца, словно два голодных каба на, отправляются по ее ноге к колену. «Змея», – шепчет отец. «Вы, милый мой, не сможете мне изменить, даже если поселитесь в борделе. Где бы вы ни гуляли, все равно будете помнить, что жена вам, собственно, никогда еще не принадлежала». «Не надо преувеличивать», – пробурчал, словно защищаясь, отец. За драматическими его побегами и растрепанными возвращениями немое поражение это рисовало большой знак вопроса.

14

Не знаю, был ли это признак моей солидарности с отцом или желание утереть ему нос, но я предпринял серию символических актов мести против матушки; и первым делом я соблазнил самую младшую ее сестру, с которой они были очень похожи. Муж ее в основном проводил время в саду: совершая странные, утиные телодвижения, тренировался в спортивной ходьбе, загорал голышом и затыкал всем нам рот тибетским буддизмом, поскольку мы были слишком слабы духом, чтобы обрести руководящий принцип жизни своей в воздержании. Раз в день – но только один раз – он обжирался, как свинья, из углов рта у него тек сок жареного мяса; после обеда, задрав ноги в белых чулках, он сидел на диване, хрустел орехами и горячо рекомендовал мне, девственнику, оставаться девственником и впредь; менее привлекательный совет не мог прийти ему в голову. Тетя же загорала на длинной каменной скамье и, положив ступни мне не плечи, размышляла вслух, что заключать компромисс с чувствами – она имела в виду брак – так же глупо, как с солнечным светом или с дождевыми тучами. В их дискуссии, чисто теоретической, мое подсознание вставало на сторону тети, признавая ее правоту и в том, что не каждая женщина, изменившая мужу, обязательно попадет потом в ад: Анну Каренину, скажем, вряд ли будут на том свете поджаривать на вертеле. Пока она так рассуждала, в мозгу моем поселилось и все более крепло отчасти кровосмесительное желание познать это разгоряченное солнцем, стройное тело. Я пошел следом за ней в прохладную гостевую комнату, на стене которой висела картина живописца конца прошлого века: серая от взаимной ненависти супружеская пара гуляет по осенней аллее. Угрюмый мужчина в котелке и угрюмая женщина в шляпке держат друг друга под руку с таким выражением, будто оба только и мечтают, как бы отравить другого. Тетя, лежа на софе, накрытой ковром, потягивала свежее яблочное вино. Я встал рядом с ней на колени и провел губами по ее бедру с белым, выгоревшим на солнце пушком. Она повернула голову набок, немного удивилась, но, прижав стакан к груди, лишь молча следила за моей деятельностью. Потом, неожиданно, но по-прежнему молча, сбросила с себя купальник и сделала знак, чтобы я закрыл дверь на ключ. На это у нас были все основания, потому что спустя пару минут явилась Регина и стала рассказывать через дверь, что на закуску сегодня будут телячьи мозги со спаржей, но главное все же – мясной суп, на нем видно по-настоящему, смыслишь ли ты в поварском искусстве, ведь всем известно, что между ангелом и бесом разницы меньше, чем между хорошим и плохим мясным супом. Тетя что-то отвечала ей, сонным голосом и невпопад, через дверь, я зарылся лицом ей в живот; наконец глуховатая Регина убралась назад, в кухню. Тетя помогла мне расстегнуться; мои руки дрожали, ее – нет. С таинственным умением она восстановила мой скукожившийся от ужаса член, потом, склонившись надо мной, скользнула вперед и прижала свои маленькие, плотные половые губы к моему рту. Муж ее куда-то уехал, и я каждую ночь, в течение двух недель, проводил с ней. Как-то мы слишком, видимо, расшумелись, и матушка за завтраком заметила, что, мол, летние радости – это хорошо, но по физике я, скорее всего, и на осенней переэкзаменовке провалюсь. На вокзале, глядя, как удаляется поезд, который увозил тетю, я упал в обморок. Я слал ей письмо за письмом с упреками и угрозами, она в ответ не написала мне ни строчки. Потом я сел в поезд и поехал к ней в трансильванский городок; по дороге я очень веселился, когда на последней пересадочной станции один из двух кассиров поманил меня к себе и, подмигнув, стал уговаривать купить билет у него: он-де продаст дешевле. На главной площади курортного городка высилось великолепное барочное здание тюрьмы; перед ней, на аллее, в запертой на замок клетке, заключенные в полосатых робах продавали вырезанных из дерева львов и бичи со свистульками в рукоятках. В клетке побольше наяривал тюремный духовой оркестр, рядом с трубачами-растратчиками играли на кларнете меломаны-надзиратели. У тети в саду была вечеринка с иллюминацией, в синем сумраке под яблонями бродили фигуры в длинных белых балахонах и с черепами, намалеванными на масках из черных чулок. Мы с тетей поднялись на чердак и рухнули на драное кожаное канапе, среди запорошенных пылью, ребристых рундуков. Мы уже одевались, когда в лунном свете, падающем из слухового окна, обнаружили, что одежда на нас обоих в крови. Тетя попросила меня больше не писать и не приезжать, ей стыдно, что она меня соблазнила, насчет себя она всегда подозревала, что склонна к распутству. «К дурости ты склонна», – сказал я и собрался было зареветь, но зеленовато-серые глаза ее, вспыхнувшие любопытством, заставили меня стоически терпеть боль. На следующий день я сидел, откинувшись назад, в кожаном нутре фиакра, а тетин сынишка вертелся на облучке, рядом с кучером, и забавлялся, делая вид, будто падает на меня, головой мне в колени, а я должен был щекотать ему шею. Из окна отъезжающего поезда я еще видел, как тетя, держа сына за руку, идет назад, к фиакру, лошади в упряжке которого, с головой в сумах с овсом, были как вечные символы прощания.

Предложение поселиться в борделе, которое матушка сделала отцу, претворил в жизнь, еще в легкомысленные гимназические годы, я, их сын. Склонившись надо мной на локтях, Бригитта с ее длинной талией долго уговаривала меня остаться: может быть, потому, что я внятно объяснил ей, что к чему и кто против кого в гражданской войне в Испании. Концом заплетенной косы она щекотала себе маленькие груди и жаловалась: ну что это, в самом деле, за безобразие, меньше, чем два мандарина. На другой день она пристроила меня в постель к мадам, надеясь, что выпуклости Йозефы, обильные, как счастливые мирные времена, скорее настроят меня на переселение. В предвечерние часы я устраивался в гостиной среди девушек в комбинациях, грызущих цукаты; когда я сражался с дифференциальным исчислением, сердца за грудями, скользившими по моему затылку, от жалости обливались кровью; но намерение мое стать доменным инженером и сочинение, которое я написал о раскаленном металле, всем им очень понравились; они даже яичный ликер у меня из-под носа убрали. Я обожал момент, когда на звук дверного колокольчика они выбегали в оклеенный бордовыми обоями салон; аккомпанируя их парадному выходу, я бренчал на пианино мелодии шлягеров, заменяя нашего субтильного голубого тапера, который все чаще исчезал в компании с морфинистом-врачом. Музыка становилась все более бурной, как на сеансе немого кино в эпизоде, где шпионка с длинными ногтями душит махараджу; и под эту музыку шеренга шлюх с райской непосредственностью извивалась перед торговцем-галантерейщиком или перед гимназистом в коротких штанах. Гость стоял, сбитый с толку магнитной бурей соблазна; девушки высовывали язык, раскачивали грудями, вращали выпяченным пахом, каждое движение было подчеркнутым и отработанным; что было скрыто одеждой и что нет, определялось отнюдь не стыдливостью. Бригитта стягивала свои длинные волосы охотничьим поясом, груди ее не было видно, зато поджарый, слегка веснушчатый, пшеничного цвета живот был голым чуть ли не до самого лобка, а вокруг пупка блестел нарисованный золотой квадрат. Ее подруга, Мелинда, могуче вытанцовывала в халате с капюшоном, но иногда задирала его до пояса, и тогда в выбритом паху мелькал, словно ядовито-красный жгучий перец, умопомрачительный клитор. У каждой был свой, бьющий ниже пояса выходной аттракцион, театральной репетицией здесь становился час пик; нигде с таким энтузиазмом не ценили мои режиссерские идеи. Бригитте было девятнадцать, мне шестнадцать, и мы не знали, что такое угрызения совести; если гость был щедрым, мы брали такси и отправлялись есть телячью отбивную, а Бригитта покупала мне все розы, сколько их было у цветочницы. Иной раз она просила меня подсматривать сквозь дырку в стене: тогда она не чувствует себя с чужими мужчинами так одиноко. Наша любовь будила в ней щедрость, она по-братски предлагала меня остальным, и я восторженно порхал из комнаты в комнату. Когда я оказывался у трубноголосой Мелинды и демонстрировал свою изобретательность на ее просторном, как обеденный стол, животе, Бригитта весело хохотала над несоразмерностью наших ликующих тел и, в то время как Мелинда, вздымаясь надо мной, почти погребала меня своей массой, она длинными пальцами с красными ногтями доставала из банки вишневое варенье, заготовленное хозяйственной Мелин дой. В предобеденное время, пока клиентов было немного, девушки загорали, лежа на шезлонгах за домом в стиле рококо, выкрашенным в бледно-желтый цвет, в саду, вокруг высохшего фонтана с каменными статуями голых ангелочков. Среди камней был разбит японский сад; в облаке ванильного аромата, в халате с цветами апельсина являлась в сад Йозефа, неся блюдо коржиков с каштановым пюре. Бригитта клялась, что ее дед, померши, тридцать лет стоял на колокольне собственной часовни и смотрел оттуда на деревню. На колокольне всегда был сквозняк, тело его не разло жилось, только усохло, хотя воробьи над ним основательно поработали. «Да у тебя и деда-то не было», – высказывала сомнение Йозефа, и дискуссионный этот вопрос давал достаточно содержательности моим украденным у гимназии дням.

15

Распрощаться с блаженной жизнью в борделе мне пришлось из-за пьяной услужливости нашего учителя греческого языка, Оскара Хорнера, да коснутся легкие персты небесного милосердия его качающейся памяти. По четвергам в недрах публичных домов на Ореховой улице ощущалась некоторая нервная суета. Сестрички мои, уподобившись вдруг порядочным дамам (которых в иные дни презрительно называли курицами), с тяжелыми браслетами на запястьях и меховым боа на шее, усаживались, об руку со свои ми кавалерами, в извозчичьи пролетки, втайне снедаемые гнетущим страхом, достаточно ли чистым найдет обязательный медицинский осмотр их многотрудное лоно, ибо тех из них, кто оказывался пристанищем гонококков и другой, еще более жуткой фауны, врач на период лечения отстранял от работы, и законопослушная Йозефа неукоснительно проводила его указания в жизнь. Оскар явился в бордель утром как раз одного из таких дней; явился, разумеется, сильно под хмельком – иначе его невозможно было и представить, – и не один, а в самой что ни на есть неприятной для меня компании. Мы с ним имели возможность констатировать, что мне, собственно, тоже следовало бы быть сейчас на уроке греческого – то есть, значит, так же, как и ему; однако этот пропуск он сразу и охотно принялся мне возмещать. А поскольку с гостем своим он вел разговор не о чем-нибудь, а об исторической эволюции ветхозаветного образа Бога, то он перешел к принципиальной, хотя и почтительной критике платонического трансцендентализма александрийских греков, переводчиков Септуагинты: дело в том, что греки уклончивый ответ, прозвучавший из неопалимой купины: «Я есмь тот, кто я есмь», перевели не сказуемым с двойным смыслом, а чистым подлежащим бытия ради себя самого. Герменевтические размышления увлекли Оскара Хорнера далее, к различию между восточным и западным понятиями Бога. Оказалось, что тут у него есть и некоторая личная заинтересованность: в то угро Всевышний явил свое откровение и ему. Две-три стопки сливовицы временами обостряли слух Оскара Хорнера настолько, что у него прорезалась способность воспринимать небесные послания. «Грядет война, сын мой, Оскар, – сообщил ему Господь. – И тогда, сын мой, Оскар, Я возьму тебя к Себе, и умрешь ты самой праведной смертью». Чтобы знание это прочнее укоренилось в сердце, пришлось смочить его еще несколькими стопками сливовицы. Так все и стало: дезертировав из действующей армии, Оскар спрятался в синагоге, завернувшись для маскировки в бархатный, с колокольчиками покров Торы; полевая жандармерия, однако, выследила его и там же, в синагоге, пристрелила. Так что Оскар и в самом деле отдал Творцу душу в самой что ни на есть праведной обстановке, окропив синий бархат Торы собственной кровью, но не осквернив его, хотя, будучи наполовину евреем, принадлежал к лютеранам. Кстати сказать, в доме терпимости на Ореховой улице Оскар Хорнер проводил время довольно часто; правда, физическими способностями, которые позволяли бы ему заниматься с обитательницами дома по правилам этого заведения, он не обладал, зато, подливая себе из четырехугольного штофа кристально чистой виноградной водки, с успехом развлекал сидящих вокруг с широко раздвинутыми коленями и весело ржущих дам поздне-эллинистическими светскими историями. Мы любили Оскара за его сердечную доброту, которая нашла красноречивое выражение, например, в истории его женитьбы. Дело в том, что женщина, которую он нашел в окраинной корчме под названием «Каир», излюбленном месте встреч карточных шулеров, самым явным и недвусмысленным образом была сильно на сносях, да к тому же бездомной, поскольку бывший ее сожитель отнюдь не был уверен в том, что между ним и вынашиваемым в утробе подруги младенцем наличествует причинная взаимосвязь общей крови, а потому за несколько дней до родов выкинул из своего дома будущую мать, которая даже на девятом месяце, и даже по еще более высокой таксе, уступала похоти хорошо одетых господ: в городе существовала целая секта чудаков, охотившихся именно на беременных женщин, и Оскар с его склонностью к состраданию оказался после этого случая как бы одним из них. Он привел молодую жену домой – как сюрприз своей сгорбленной, с кружевным воротничком мамаше; а через два дня прискакал в гимназию на извозчике, франтовато сдвинув шляпу на затылок и помахивая бутылкой, и радостно сообщил, что у него родился сын весом три и восемь десятых литра: кроме мер объема жидкости, иными мерами он оперировать разучился.

16

Но в тот злополучный четверг все выглядело вовсе не так забавно. Чем радостнее сиял Оскар, притащивший на Ореховую моего отца, которого привело в бешенство письмо директора гимназии о вертепе разврата, засосавшем неокрепшую душу, – тем принужденнее приветствовали друг друга отец и сын. Правда, суровый нравственный пафос момента был несколько смазан неподдельным восторгом, с каким приветствовали появление отца девушки, работавшие у Иозефы дольше других. Однако лоб его так и не разгладился, и я догадываюсь, почему. Должно быть, его легкий нрав и способность отмахиваться от неприятных переживаний в данном случае были оттеснены на второй план воспоминанием о подобном же эпизоде, документальным свидетельством которого является одна старая английская фотография, сделанная летом 1913 года. На ней отец, тогда еще стройный, стоит возле теннисной сетки, а две длинноногие девушки англичанки в белых юбочках склоняют голову ему на грудь. Так же, наверное, стоял он, обняв за талии двух партнерш, и в тот момент, когда вдруг увидел идущего по аллее отца с раздвоенной бородой, без признака отцовской радости в глазах, с мрачным, как у призрака, челом. Старик шел прямо из канцелярии университета, где был намерен узнать, во что он вкладывает деньги и как продвигается его сын в освоении инженерных наук. «Никак, – сочувственно ответил администратор. – Нам такой господин неизвестен, он у нас и в списках не числится». Дедушка показал фотографию сына; администратор его узнал: этот молодой человек – душа теннисных кортов, образ его жизни свидетельствует о незаурядной щедрости его отца. «Мой сын прожигает жизнь? Но на какие деньги? Не на те же, что я ему перевожу!» И в этом дедушка был прав. Отец играл в карты с пьяными американцами, которых заманивали туда девицы; играл он честно, но оставался трезвым и потому выигрывал; сейчас, на красном шлаковом покрытии корта, он даже не шевельнулся, чтобы броситься на шею отцу; взгляд старика, исполненный самых зловещих предзнаменований, лишил его способности двигаться. «Собирай вещи, сын», – сказал дед; тот кивнул и пошел за ним, как медведь за горцем-валахом. И вот теперь, на Ореховой улице, наступил мой черед. Отец засунул меня в машину и увез к себе в лес, на лесопилку, чтобы там я экстерном нагнал то, что прогулял в гимназии. Сдав экзамен, я поднял его рабочих на забастовку.

17

«Рыжий дьявол», – говорит матушка о вечно пропадающем где-то отце. В самом деле, отец мой весь порос рыжей шерстью, густые пучки торчат даже из ушей. Мы с братом давимся со смеху, наблюдая, как парикмахер прыгает на террасе вокруг отца, сбривая лишнюю поросль у него из носа, и неожиданный оглушительный чих отбрасывает его к стене. Я вижу отца в смокинге, который едва не лопается на спине, вижу, как он несет мать к автомобилю на руках, чтобы у нее не запачкались туфельки, а когда садится сам, рессоры отчаянно взвизгивают. По красным мраморным ступенькам, между двумя шеренгами одетых в парадную форму гайдуков, трубящих в фанфары, он, всклокоченный, но в лаковых туфлях, шествует на бал в ратуше, и пальцы его растроганно сжимают матушкин детский локоток. Посадив на плечи обоих сыновей, он носится по саду – и под сливой, увешанной кроваво-красными плодами, вдруг впадает в религиозный экстаз: «Ешьте, дети, ешьте, в этих прекрасных сладких сливах Бога больше, чем во всех книгах вашего деда. Посмотрите на этот сад: зачем нужен еще какой-то отдельный Бог, когда все это и есть он. Бог вашего деда – никому не нужен, из меня он уже вытопился, как жир из сочного мяса. Мне без него лучше». Но как раз когда он добрался на стезе еретичества до этого заявления, у него вдруг подскочило давление, да так высоко, что нам пришлось бежать за стеклянной банкой, где, плавая в каком-то желтом растворе, ждали своего часа голодные пиявки. Отец снял рубашку, бросил ее на ветку и оседлал скамью, подставив нам спину. Мы украсили ее черными шевелящимися запятыми; пиявки прилипали к коже, словно гвозди к магниту. И через несколько минут, раздувшись от свежей крови, отваливались и падали в траву; а со щек отца сходила сердитая краснота.

Я вижу, как на своем спортивном автомобиле цвета сливочного масла он, выжимая скорость до ста двадцати, носится по узким, посыпанным щебнем дорогам, выводя из себя прохожих и проезжих; за рулем отец едва умещается, рядом с ним в машине – дворняжка со слезящимися глазами, на заднем сиденье – две любопытные девушки-близняшки с выступающими вперед клыками. Мы издали узнаем скрип его сапог, шорох его замшевого пиджака; крошки трубочного табака застревают в его спутанной рыжей бороде, которую он, задумавшись, крутит и мнет волосатыми пальцами. Он любил все плотское; с гостями, которые к нам приходили, он норовил устроить соревнования по борьбе; нас с братом в пятилетнем возрасте бросал в воду: плывите, как хотите; усаживал нас на маленьких, лохматых горных лошадок. Отец занимался лесоразработками, у него были свои лесопилки, рядом с ними – дегтярни и печи для обжига извести; он построил узкоколейку, по которой возил на ближайшую станцию пиломатериалы и смолу. Ему так шло бродить в горах с охотничьим ружьем за плечами, лунным вечером на лесной поляне, под волчий вой, быстро сдернуть ружье с плеча и стрелять, едва блеснут во мраке рысьи глаза. Ему шло в потертой кожаной куртке стоять на берегу речки под водопадом, ловить форель, потом, в толпе гостей, следить за вертелом, на котором жарится молодой олень. Вот он пускает по кругу фляжку с можжевеловой водкой – и не дает себе труда промолчать, видя, как младший брат врача-психиатра, приехавший к нему на лето, вытирает горлышко фляжки после того, как из нее отпил дровосек. Ему идет перенимать у секейских плотников секреты их мастерства, учиться, как с одним топором поставить бревенчатую избу с высокой кровлей, в которой он с детским нетерпением будет ждать потом статную, со сросшимися бровями мельничиху. Вот отец, расплачиваясь с лесорубами, вытаскивает потертый кожаный бумажник, но лесорубы требуют больше, и отец про себя в общем-то и не удивляется этому: этих горцев-валахов, недотеп-скотоложцев он посылает работать в такие места, куда человек в здравом уме ни за что не полезет. Ему отвечает целый хор изобретательных оскорблений, в этом они виртуозы, отец же только хохочет в ответ; но когда гений языка теряет напор, стороны приходят к согласию, выпивают в знак примирения цуйки и садятся в пыхтящий поезд узкоколейки; отец, с благоговейным выражением на испачканном копотью лице, смотрит в топку паровоза; он везет людей вниз, в деревню, там он будет играть в карты с цыгана ми-барышниками, потягивая ежевичную палинку и закусывая мясными колобками, запеченными в виноградных листьях. На следующий день он снова в горах, пинает под зад толкающихся у корыта свиней, сам выливает им помои; это – тоже его протест против деда.

18

Напевая, приходит с туеском лесной земляники широкоскулая мельничиха; в деревне говорят, что она родилась с зубами, и почитают ведуньей. Кашель она лечит таинственной травой шандрой, раны посыпает коричневой пылью из перезревших грибов-дождевиков; на заре она нагишом катается по росе, потом идет на бахчу и сидит там, чтобы дыни росли большие, как ее зад. Служанка-валашка рассказывала: мельничиха поймала ласточку, вырвала у нее сердце и съела его, чтобы отец мой ни с кем не хотел спать, только с ней. Мы с отцом впервые услышали о ней, когда были вместе. Отец на горном пастбище свистнул знакомым собакам, которые стерегли овец в кошаре; потом, у костра, пастухи рассказали нам, что приключилось с одним самонадеянным медведем-бродягой, когда он встретился с мельничихой. Медведь тот после зимней спячки выбрался из своей берлоги, наткнулся на какую-то старуху и, изголодавшись за долгую зиму, взял и сожрал ее. А уж коли на первую трапезу зверю достанется человечина, значит, до следующей зимы должен он человечьим мясом питаться. Мужики устраивали засады, ждали людоеда с прислоненным к колену ружьем, привязанный к дереву барашек всю ночь блеял призывно, умный зверь бродил поблизости, хрустел ветками, но ближе так и не подошел. Только ненадолго хватило ему ума: на лесной тропинке встретил он мельничиху и напал на нее, а та не будь дура, схватила корзину с мамалыгой, которую несла на плече, и надела ее вставшему на дыбы медведю на голову. Ослепший разбойник только топ тался бестолково, как цирковой силач, когда залепят ему физиономию кремовым тортом. Вместе с отцом мы и отправились посмотреть на эту необыкновенную женщину; она встретила нас с кашей на меду. «Да ведь такую кашу на свадьбах подают», – сказал отец. Мельничиха только усмехнулась в ответ; ночевать мы остались у нее, отцу она постелила рядом с собой. Я видел: когда он откинулся на постели, мельничиха быстро перевернула под его головой подушку. «Отец у меня – человек ветреный», – сказал я ей на другой день; «Ничего, я его оседлаю», – ответила она с ласковой мрачностью. «А правда, что ты, если свистнешь, взбесившуюся лошадь можешь остановить?» «Может, не такая она и бешеная, та лошадь», – сказала она уклончиво. На третий день отец к ней вернулся; с тех пор, даже если она, готовя обед, выбегала в огород за корзиной фасоли, отец шел за ней, словно теленок за матерью. Однажды ночью кто-то вонзил мельничихе нож под сердце; я сам видел: нож покачивался над окровавленной рубашкой, как маятник. Через месяц-два она поднялась на ноги – и не только жандарму, но даже и отцу моему не сказала, кто оставил в ее груди свой нож; правда, вся деревня и так догадывалась, в чем дело. А мельника, который из суеверного страха перед женой сбежал куда-то, через некоторое время нашли вниз лицом в ручье, в котором и воды-то было по колено; на голове у него сидела большая белая бабочка.

19

Было раннее лето; однажды вечером на виноградной горе, где у нас стоял летний дом, брат мой с иронической гримасой на лице аккомпанировал пению матери; тонкие пальцы его с проворством фокусника танцевали по клавишам пианино. Ни отец, ни мы с братом не настаивали на этом представлении; это дядя Ботонд, романтик и простофиля, не мог угомониться, убеждая гостей, осоловевших в темно-синем бархатном вечере от аромата сирени и фурминта десятилетней выдержки, что в такой час ничего не придумать лучше, чем песни Шуберта в матушкином исполнении. Дядя Ботонд понятия не имел о том, что у матушки осталась только одна грудь и что ей прописана лучевая терапия. Дядя Ботонд помнил только, что давным-давно, когда еще и брат, и я были лишь цветами, плавающими в бескрайнем океане метафизической субстанции, он, Ботонд, состоятельный помещик и комендант приписанного к армии конезавода, бравый офицер, лысеющий, но еще мускулистый и с ног до головы порядочный, в преддверии бала, устраиваемого расквартированным в городе артиллерийским полком, – предложил нашей будущей матушке руку и сердце и, главное, на свои мужественные мольбы обменяться кольцами получил легкомысленное «да». За солидное подношение он узнал у матушкиной швеи, что на его избраннице будет ультрамариновое бальное платье из атласного шелка, и по этому случаю велел парадный зал в ратуше задрапировать тканью такого же цвета. Ботонд стал жертвой головокружения от успехов: влажно блестя карими глазами, он взял у матушки, королевы бала, обещание, что она просидит с ним весь полуночный чардаш, который длится целый час, и, кто бы ни приглашал ее, не пойдет танцевать. Взамен он, слегка раскисший от вина, гладил своими усами, распространяющими благоухание специального средства для усов, матушкино запястье, – надо сказать, он мог бы поискать магию и поэффективнее. Матушка сидела, сидела, мило отвергая одного за другим подкатывавшихся к ней лейтенантиков, но мало-помалу бес вселялся в нее, и, когда перед ней опустился на колено мой неотразимый отец, барышня сказала: «Если пообещаете на мне жениться, так и быть, пойду с вами танцевать». Мой бородатый отец, покупавший на банковские кредиты леса и строивший узкоколейку в горах, раздумывал недолго: «Ладно, милая, вы – моя жена». Одетая в вечернее платье, вырезанное до границы приличий, матушка до этой самой границы и покраснела.

Вот так и случилось, что нас с братом, два цветка в метафизическом океане, выловил, чтобы потихоньку положить на подушку спящей суженой, не дядя Ботонд: ему, бедняге, достались лишь песни Шуберта. От этих песен, однако, он так расчувствовался, что после того, как захлопнулась крышка пианино, долго тискал матушкину руку, а матушка, тоже немного размякшая от аплодисментов, от вина, от воспоминаний, не торопилась отнимать у верного Ботонда свои нервные, экзальтированные пальцы. Отец к тому времени основательно набрался; он сам ходил, что-то напевая себе под нос, в погреб, наполнять новые фляги, а что оставалось в мерной колбе, выливал себе в рот – для того, может быть, чтобы пьяным своим остроумием немного развеселить жену, которая в те времена все чаще плакала, отстраненно держа в руке книгу с заложенным между страницами безымянным пальцем. Поэтому, выбравшись с тремя флягами из погреба, отец, увидев их сплетенные руки, одним прыжком оказался возле них и стал поливать фурминтом редеющие волосы Ботонда. И даже предложил своему закадычному другу дуэль: «Вот что: давай выстрелим друг другу в живот! Разве эта божественная женщина не стоит такой жертвы?» Хотя былые дуэли поминались в окрестностях лишь в шутку, в отставном коменданте конезавода отец нашел достойного соперника. Ботонд встал, тремя пальцами поправил пышный узел галстука-бабочки, протер глаза, в которые попало вино, и сказал лишь: «Если случится так, что я тебя убью, обещаю усыновить твоих детей». Он поцеловал матушке руку, поклонился гостям и удалился. Отца, который на дуэли ухитрился каким-то образом попасть Ботонду в левую ягодицу, мы с братом ездили навещать в Будапешт, в государственную тюрьму, где много лет спустя и брат, и я провели несколько тягостных месяцев. А в те старые добрые времена на третьем этаже еще держали несколько камер, чтобы арестантам из господского сословия было где отсидеть за подобные шалости месяц-другой. Мы знали, что отец не слишком страдает в заточении: ему позволили взять с собой в камеру матрац и кресло, питание ему доставляли из ближайшего ресторана, в углу стоял целый ящик винных бутылок – и тем не менее он чуть с ума не сходил от скуки. Нам дали разрешение навестить его, и в один прекрасный день мы с гордым видом прошли по тюремному коридору между двумя надзирателями; я тогда уже состоял в подпольной студенческой коммунистической организации и знал: если меня схватят, не будет ни вина, ни кресла – только ходьба из угла в угол с утра до вечера.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации