Текст книги "Национализм"
Автор книги: Крэйг Калхун
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
3
Националистические притязания на историю
У национализма очень непростые отношения с историей. С одной стороны, он обычно поддерживает создание исторических описаний нации. И сама современная историческая наука сформирована традицией создания национальных историй, призванных наделить читателей и исследователей чувством коллективной идентичности. С другой стороны, националисты склонны писать историю под себя, создавая удобные описания того, «откуда мы пошли есть». Националистическая история наподобие «Открытия Индии» Неру (Неру 1955), является конструированием нации. Дело не только в том, что такая история не нейтральна. По самой своей природе националистическая историография, рассказывающая историю нации, не заботясь о точности фактов, на которые она ссылается, и стоящая на открыто воинственных или этноцентрических позициях, включает исторические события и участников независимо от того, имели ли они вообще какое-либо представление об этой нации или нет. «Открытие Индии» (впервые опубликована в 1949 году – в год провозглашения независимости Индии) не просто превращает дравидийцев или моголов в индийцев, но и делает их героями повествования, которое конструирует и реконструирует общую и предположительно вечную сущность – Индию. И победители, и побежденные в династических войнах и вторжениях становятся частью истории Индии. Точно так же учебники истории, созданные в новом пакистанском государстве, учат школьников, что Пакистан восходит в своих истоках к появлению ислама на Аравийском полуострове, и включают распространение империи моголов в историю современного Пакистана (Jalal 1995).
То же можно наблюдать и в повествованиях, посвященных истории западных стран. Конечно, Гражданская война в Америке была материальной борьбой за национальное единство, но символически она способствовала созданию общей американской истории для потомков тех, кто был убит с обеих сторон этого кровавого конфликта, а также для американцев, чьи предки прибыли позднее или держались от него в стороне. Это одна из причин того, почему тема братоубийства занимает такое важное положение в повествованиях о войне. Борьба между братьями помогает установить, что обе стороны действительно были членами одной семьи (Андерсон 2001: 215–220). Не случайно «Клятва на верность флагу», которую зубрило не одно поколение американских школьников, была ритуалом, созданным после Гражданской войны, и провозглашала страну «неделимой»[37]37
От нее отказались в конце 1960-х – 1970-е годы под давлением антинационалистов, но в более шовинистические 1990-е она возродилась вновь.
[Закрыть]. Колониальный опыт преподносится американским школьникам как прелюдия к (неизбежному) формированию США. Коренным американцам и иммигрантам дано четкое место в националистических реконструкциях, хотя и не всегда то, которое выбрали бы они. Но написание истории – это не только вопрос памяти о каждом: это также вопрос стирания тех разногласий, которые способны ослабить нацию. Американским учебникам все еще проще замолчать разногласия эпохи Вьетнамской войны, чем рассказать о них (FitzGerald 1980; Kramer, Reid and Barney 1994). Точно так же с кончиной коммунистических режимов в Советском Союзе и многих странах Восточной Европы обычными стали обращения к докоммунистической эпохе как ко времени предполагаемого национального единства и «нормальности». Как заметил Лешек Колаковский (Kolakowski 1992: 20): «.так как коммунизм был ужасен (и он действительно был таким), не было ничего необычного в том, чтобы поверить, что докоммунистическое прошлое, царской России в частности, было непрерывным праздником и весельем. В обоих случаях распространенное восприятие истории вряд ли имеет какое-то отношение к реальности. Бессмысленно сетовать на это. Самообман – необходимая часть жизни и индивида, и нации: он придает нам чувство моральной защищенности».
В совершенно иных обстоятельствах Франции конца XIX века Эрнест Ренан высказал во многом ту же идею о важности противоречий, скрываемых в националистических обращениях к истории:
Забывание – и, я бы даже сказал, историческое заблуждение – играет решающую роль в создании нации, и именно поэтому развитие исторических исследований зачастую представляет опасность для [принципа] национальности. И историческое исследование проливает свет на насильственные деяния, которые имели место при рождении всех политических образований, даже тех, чьи последствия в целом были благотворны. Единство всегда создается жестокостью.
(Renan [1882] 1990: 11)
Под «жестокостью» Ренан имел в виду погромы гугенотов в Варфоломеевскую ночь, но культурное или символическое насилие, связанное с созданием единства, также может быть жестоким. Искоренение некогда квазиавтономных культур или сведение их к простым региональным диалектам или местным обычаям постоянно повторяется в подчинении некогда бывших жизненно важными (и, возможно, все еще важных) различий при конструировании национальных историй. Людей, говоривших на различных языках и умиравших во имя независимости, теперь «вспоминают» как французов.
По иронии судьбы, составление линейных исторических повествований, посвященных развитию нации, и утверждение примордиальной национальной идентичности часто идут рука об руку. И написание национальных исторических повествований настолько тесно связано с дискурсом национализма, что оно почти всегда риторически зависит от предположения некой ранее существовавшей национальной идентичности, которая дала начало истории. Андерсон вкратце излагает одну из английских версий:
Учебники английской истории предлагают вниманию сбивающее с толку зрелище великого Отца-основателя, которого каждого школьника учат называть Вильгельмом Завоевателем. Тому же ребенку не сообщают, что Вильгельм не говорил по-английски и, по правде говоря, вообще не мог на нем говорить, поскольку английского языка в то время еще не было; не говорят ребенку и о том, «завоевателем» чего он был. Ибо единственным мыслимым современным ответом было бы: «завоевателем англичан», – что превратило бы старого норманнского хищника во всего лишь более удачливого предшественника Наполеона и Гитлера.
(Андерсон 2001: 218)
Обращение к истории и примордиальной этничности – это ответ на проблемы современных притязаний на статус нации. Индийские националисты в 1930-1940-х годах, например, сталкивались не только с важной проблемой британского колониального правления, которое силовыми средствами отвергало индийские притязания на статус нации. Они также сталкивались с трудностями при выделении единой нации из явного множества групп (в том числе политических образований) на субконтиненте. Тем не менее этого от них требовал дискурс национализма. Как мы видели, «Открытие Индии» Неру представляет собой парадигматический случай использования исторического повествования для ответа на такие вызовы. Неру стремился показать, что Индия была единой страной вопреки утверждению британцев о том, что иноземное правления позволяет избежать розни и вражды между многими соперничающими народами. Тем не менее почти тогда же другие индийские националисты ответили на те же вызовы описаниями, придававшими большее значение этничности. Они стремились показать, что единая страна – Индия – была по своей сути индуистской, а не мусульманской и была создана «своими силами», независимо от предшествующих имперских вторжений. Индуистский националистический соперник Ганди – Саваркар под влиянием националистического дискурса утверждал, что «на самом деле индусы отличаются от других народов мира намного больше, чем друг от друга. Все признаки – общая страна, раса, религия и язык, которые дают народам право образовывать нацию, позволяют индуистам с полным правом выступать с такими притязаниями» (Savarkar 1937: 284). Со временем команда Неру взяла верх, по крайней мере среди сторонников модернизации и представителей государственной власти. Но о том, что идентичность нации спорна по своей сути и не задана историей, хотя и древней, свидетельствуют недавние успехи индуистских националистов (Jurgensmeyer 1993; van der Veer 1994; Raychaudhuri 1995).
Этничность как история
Наиболее выдающиеся исследователи национализма оспаривали объяснения, придававшие особое значение ранее существовавшей этничности[38]38
Более широкое распространение, чем попытка объяснения национализма при помощи этничности, получил функционалистский тезис о сходстве национализма с более ранним и более глубоко этнически структурированным Gemeinschaft, обеспечивающим сохранение традиционных сообществ и систем значения (Гирц 2004; Gellner 1964; Hayes 1966—в этой работе проводится параллель между национализмом и религией). Такие объяснения, как показывает приведенный ниже отрывок из работы Хааса, во многом восходят к дюркгеймовскому (Дюркгейм 1991) описанию перехода от механической к органической солидарности. «Нация – это синтетическое Gemeinschaft. В массовых условиях современности она приносит замещающее удовлетворение потребностей, которое прежде доставляли традиционные теплые социальные отношения лицом-к-лицу. По мере преобразования социальной жизни в результате индустриализации и социальной мобилизации в нечто, напоминающее основанное на расчете интересов Gesellschaft, нация и национализм продолжают служить скрепами, которые создают видимость общности» (Haas 1964: 465).
В незавершенных работах Мосса (Mauss 1985) о национализме, написанных во многом в том же ключе, признается еще большая важность категории «нация» для современной культуры.
[Закрыть]. Кон (Kohn 1968) и Сетон-Уотсон (Seton-Watson 1977) подчеркивали решающую роль современной политики, особенно идеи суверенитета. Хайес (Hayes 1966) считал национализм своеобразной религией. Кедури (Kedourie 1994) разоблачал национализм, показывая несостоятельность притязаний немецких романтиков. Позднее Геллнер (Геллнер 1991) обратил внимание на множество примеров неудачных или отсутствующих национализмов: этнические группы, которые почти не выказывали стремления или не пытались вовсе стать нациями в современном смысле слова. Так что, несмотря на всю важность этничности, она не может служить достаточным объяснением (хотя можно представить, что немецкий романтик в XIX веке просто сослался бы на существование сильных или исторических наций и слабых, которым суждено сойти с исторической сцены). Хобсбаум (Хобсбаум 1998) считал национализм преимущественно политическим движением второго порядка, основанным на ложном сознании, возникновению которого этничность может способствовать, но объяснить которое она не способна, так как оно сильнее связано с политической экономией, чем с культурой. Комарофф (Comaroff 1991) вообще поставил под сомнение предположение об этничности как о самостоятельном явлении, не говоря уже об использовании ее для объяснения национализма. Все эти мыслители так или иначе пытались развенчать притязания на давние этнические идентичности, обычно выдвигаемые националистическими идеологами. Они также пытались оспорить идею о том, что национализм можно объяснить ранее существовавшей этничностью. В большинстве своем они стремились ввести альтернативную главную переменную: индустриализацию, модернизацию, формирование государства, политические интересы элит и т. д.
На этом фоне Энтони Смит (Smith 1983, 1986, 1991) попытался показать, что национализм имеет более глубокие корни в досовременной этничности, чем обычно полагали другие (см. также: Armstrong 1982; Connor 1994). Он признает, что нации нельзя считать примордиальными или естественными, но тем не менее утверждает, что они укоренены в относительно давних историях и прочном этническом сознании. Смит соглашается с тем, что национализм как идеология и движение датируется только концом XVIII века, но утверждает, что «этнические истоки наций» намного глубже. Он сосредотачивает внимание на ethnie – этнических сообществах со своими мифами и символами – и показывает, что они существуют в современную и существовали в досовременную эпоху, обнаруживая заметную преемственность в истории.
[Поскольку] этничность во многом носит «мифический» и «символический» характер и поскольку «носителями» мифов, символов, воспоминаний и ценностей служат формы и виды артефактов и действий, меняющихся крайне медленно, однажды сформированная ethnie обычно выказывает заметную стойкость перед «обычными» превратностями судьбы и сохраняется на протяжении многих поколений и даже столетий, образуя «почву», на которой позднее могут разворачиваться самых разные социальные и культурные процессы и на которую могут влиять самые разные силы и обстоятельства.
(Smith 1986: 16)
Это, утверждает он, служит основой отдельных наций и идеи нации.
О чем-то подобном говорили романтические мыслители в начале XIX века. В частности, в Германии считалось, что язык обеспечивал связь с «естественными» истоками культуры[39]39
Хотя Гердер (Herder 1966) и не был политическим националистом, он обосновывал именно такой подход к языку; Фихте же соединил его с политическим национализмом. Возможно, неслучайно и исторические подходы к языку, и герменевтические подходы к тексту во многом обязаны немецким ученым, а «структурные» объяснения языка и рассмотрение текстов в отрыве от обстоятельств их возникновения особенно популярны во Франции. Успех соссюровского структурализма во французской мысли во многом был обусловлен противостоянием немецкому историцизму, и этот аспект зачастую остается без внимания в теоретической истории. Это согласуется с тем фактом, что французская одержимость чистотой языка, столь заметная сегодня, имеет сравнительно недавнее происхождение, и она связана в основном с ответом конца XIX века на колониализм, сопротивление языковых групп во Франции и интернационализацию культуры. Официальный орган, проводящий в жизнь идеи чистоты языка, – Французская академия руководствуется не этимологическими или историческими принципами, а критериями внутренней сообразности или изящества: это своего рода неявный структурализм. (Она также принимает иностранцев на основе оценки качества их французского. Трудно представить нечто подобное в Германии, принимая во внимание этноисторическое конструирование немецкого языкового сознания).
[Закрыть]. Подчеркивая «самобытность» немецкого языка и «подлинную изначальность» немецкого характера, Фихте (Fichte 1968), например, утверждал, что немецкая национальность в своих истоках восходит ко временам до появления обычной истории, хотя она и дожидалась исторического действия (создания государства) для раскрытия своего потенциала[40]40
См. также: Meinecke (1970: 92). Эта двухэтапная модель похожа на конноровское различие (Connor 1994: 103) между этническими группами как «потенциальными нациями» и реальными нациями: «Хотя этническая группа может определяться извне, нация должна самоопределяться».
[Закрыть].
В сравнении с немецкими романтиками Смит преуменьшает роль языка и утверждает, что важнейшими чертами ethnie являются «народная культура», мифы, исторические воспоминания, заявления и определения идентичности, связь с территорией и чувство солидарности. В досовременных ethnie обычно отсутствует экономическое единство и четкое понимание законных прав. Они по-разному выстраивают отношения с государствами. Смит утверждает, что истоки современного национализма лежат в успешной бюрократизации аристократических ethnie, которые смогли превратиться в подлинные нации только на Западе. На Западе территориальная централизация и консолидация шли рука об руку с ростом культурной стандартизации. «Неделимость государства привела к культурному единообразию и однородности его граждан» (Smith 1986: 134). «Не будет преувеличением сказать, что отличие нации от ethnie в определенном смысле заключается в “западных” чертах и качествах. Территориальность, права гражданства, свод законов и даже политическая культура – это черты, свойственные прежде всего западному обществу. То же касается и осуществления социальной мобильности при единообразном разделении труда» (Smith 1986: 157). Также важны межклассовое включение и мобилизация во имя общих политических целей (Smith 1986: 166).
Нации, утверждает Смит, это долгосрочные процессы, постоянно возобновляемые и реконструируемые; для своего выживания они нуждаются в этнических ядрах, родинах, героях и золотых веках. Небольшие раскольнические нации, придерживающиеся партикуляристских квазирелигиозных представлений, являются сегодня наиболее распространенными новыми националистическими проектами (Smith 1986: 212–213). Тем не менее эта тенденция к созданию множества небольших новых наций сдерживается, по утверждению Смита, писавшего до событий 1989–1992 годов в Восточной Европе, Советском Союзе и Африке, существующей системой национальных государств (Smith 1986: 218, 221). Короче говоря, «современные нации и национализм только продолжали и углубляли значение и возможности старых этнических представлений и структур. Национализм, конечно, сделал такие структуры и идеалы всеобщими, но современные “гражданские” нации на самом деле по-настоящему не преодолели этничности или этнических чувств» (Smith 1986: 216).
Смит, конечно, прав (если бы не слово «только» в предыдущей цитате), хотя объяснить национализм на основе одной только этничности можно не больше, чем на основе формирования государства или какой-то другой одной предполагаемой причины. Объяснение Смита более полезно в качестве критики идеологии «чистой политической идентичности». Но прежде всего нам необходимо рассмотреть вопрос о том, насколько сам дискурс национализма предполагает дискурс этничности. Нации невозможно объяснить их «объективными» истоками в ethnie, но определенное обращение к предположительно ранее существовавшему народу, по-видимому, должно так или иначе входить в подавляющее большинство притязаний на национальную идентичность. Америка представляет собой исключение лишь отчасти со своими идеями «плавильного котла», дополняемыми созданием этнической идентичности WASP (белого англо-саксонского протестанта) как– по крайней мере на протяжении долгого времени – культурно доминирующей в изображении нации.
После обретения независимости некоторые эритрейские националисты обратились за легитимностью к историческим утверждениям о давней самобытности своей страны, хотя действительная Эритрея сегодня далека от этнического единства или культурного отличия от своих соседей. Для «показательных культурных выступлений» традиционные танцы кунама, одного из «народов» Эритреи, стали своеобразным олицетворением всей нации – отчасти из-за своего драматизма и зрелищности, а отчасти из-за того, что культура кунама полностью принадлежит Эритрее, хотя кунама составляют всего лишь около 1 % эритрейцев. Культура народа тигринья, проживающего в гористой местности, напротив, не слишком отличается от культуры большей части Эфиопии, за исключением устного языка, а культура в низине имеет одинаковые корни со многими исламскими обществами вокруг Красного моря. И точно так же, как революция, а не этничность первоначально определила Америку, так и (вопреки заявлениям националистического дискурса) эриртейская нация во многом была создана в борьбе против Эфиопии, а не просто служила основой для этой борьбы. Создание нации продолжается при помощи государственных образовательных и культурных программ и программ трудовой и воинской повинности. Но ссылки на нацию как трансцендентную сущность также важны и не в последнюю очередь потому, что такая идея помогает сделать осмысленными жертвы тех, кто погиб в борьбе за независимость[41]41
Независимость – не просто формальная, но и проявляемая в самостоятельном действии и защите от пагубных внешних влияний– представляет собой важнейшее благо, которое может быть наделено трансцендентным статусом для объяснения бедствий и личных утрат во время войны. Никакая сумма индивидуальных интересов не позволит рассчитать, какая жертва была решающей (ни одна мать не установит личную цену в качестве адекватной компенсации за потерянных сыновей или дочерей). Об экономической выгоде, например, речь заходит намного реже, и, в случае с Эритреей, увидеть ее намного труднее.
[Закрыть].
Таким образом, риторические заявления насчет издавна существующей национальной идентичности всегда вступают в противоречие с признанием исторических процессов национального строительства. Обычно, но не всегда националистические лидеры исходят в своих заявлениях из примордиальности нации. Даже там, где такие утверждения влиятельны, значение этничности, как и нации и других притязаний на категориальные идентичности, определяется посредством социального действия, и это действие всегда в значительной мере является политическим, даже там, где речь не идет о непосредственном достижении государственной власти.
Эта концепция выходит за рамки любого простого представления о примордиальном наследии и является продуктом Просвещения и особенно Великой французской революции. Как выразился Стейнер:
Как ни одно историческое явление до нее, Великая французская революция мобилизовала саму историчность, считая при этом себя всемирно-исторической, преобразующей устройство всего человеческого общества, захватывающей каждую отдельную личность.
(Steiner, 1988:150)
Эта новая идея исторического действия сыграла важную роль в национализме, во многих же случаях – вместе с особым представлением о национальной судьбе, новой телеологии истории. Такие концепции не ограничиваются, как принято утверждать, немецким «этническим» национализмом. Вспомним mission civilisatrice Франции, «Новый Иерусалим» Англии и идеи «божественного предопределения» и «града на холме» в истории Соединенных Штатов.
История, этничность и манипуляция
Этнические истоки – доминирующая тема в националистической риторике. В то же самое время националистический дискурс бывает сосредоточен на великих основополагающих деяниях или революциях. Акцент обычно делается на исторической новизне нации, рожденной самоучредительным действием ее народа. Иногда происходит тематизация искупления проблематичной истории, обновления перед лицом упадка или соответствия героическому прошлому. Хотя в Соединенных Штатах наблюдался перекос в сторону основания, а во Франции – в сторону революции, в каждой из этих стран случалось, что на передний план выходили другие аспекты. Рейганизм в Соединенных Штатах и голлизм во Франции отстаивали национализм, больше связанный с заявлениями о прошлом. Во многих странах Центральной и Восточной Европы явно преобладала риторика прошлого, хотя и здесь, как будет показано в следующей главе, не обходилось без полутонов.
Во всяком случае, глобальная риторика национализма придает большее значение заявлениям о национальном (или по крайней мере протонациональном) прошлом, и первым действием многих наблюдателей, некритически усвоивших националистические посылки, становится объяснение всего современного национализма с точки зрения его давних корней. Это, к сожалению, ведет к недооценке не только той роли, которую национализм сыграл в борьбе за основание новых – и иногда демократических – режимов, но и степени, в которой национализмом манипулируют элиты, ищущие идеологию для легитимации своей власти и мобилизации потенциальных сторонников. Эти проблематичные отношения между историей и манипуляцией больше всего заметны в недавней печальной истории Боснии и Герцеговины.
Когда в бывшей Югославии разразилась война, западные наблюдатели (с содроганием) вспоминали, что Первая мировая война началась с убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараево – городе, ставшем сегодня символом этно-националистической вражды. Но рассмотрим подробнее, что же произошло, и признаем двусмысленность отношений между этничностью и национализмом и между ними и насильственным конфликтом. Убийца был не местным, а сербом, членом тайного общества, прибывшим в Боснию с этой целью. Хотя сербский и хорватский национализм серьезно конфликтовали на протяжении нескольких десятилетий, предшествовавших убийству, Босния и Герцеговина были сравнительно мирным анклавом мультикультурного взаимодействия. Они лишь недавно вошли в состав Австро-Венгрии после нескольких веков пребывания под властью Османской империи. Хотя ею правили анатолийские мусульмане, занимавшиеся в основном сбором податей и военными делами, эта империя была в значительной степени мультикультурной и терпимой к этническим и религиозным различиям. Когда христианские правители Испании Фердинанд и Изабелла в 1492 году изгнали из своей страны всех евреев, они бежали прежде всего в Османскую империю. Многие из них поселились в Боснии, где они жили в мире со своими соседями – мусульманами, католиками и православными в течение пяти веков. По иронии судьбы, еврейская община стала одной из первых жертв борьбы 1990-х годов. Наблюдая развернувшуюся борьбу, как тогда казалось, между христианами и мусульманами, ее лидеры в конечном итоге предпочли в 1992 году организовать эвакуацию людей и вывезти большую часть сохранившихся символов иудаизма.
На протяжении пяти веков, вплоть до 1990-х годов, Сараево не сталкивалось с настолько серьезной борьбой, которая способна была бы разрушить здание. Она не началась даже после того, как молодой сербский националист убил эрцгерцога Франца Фердинанда. Старый мост – знаменитый мост в Мостаре, городе, уничтоженном в начале 1990-х, – был построен в 1566 году великим османским лидером Сулейманом Великолепным, пользовавшимся услугами великого визиря, который был выходцем из боснийских славян. Мост (до его разрушения хорватскими снарядами в 1993 году) связывал различные этнические кварталы города, где церкви соседствовали с мечетями. Члены различных этнорелигиозных групп не смешивались друг с другом, но, сохраняя свою самобытность, жили в мире. И они соперничали на ежегодных соревнованиях по прыжкам в воду, в ходе которых молодые мусульмане, хорваты и сербы ныряли с прекрасного моста Сулеймана в Дрину: это был ритуал этнической обособленности и совместного участия, далекий от этнических чисток.
До своего вхождения в XV веке в Османскую империю Босния была спорной территорией на границе между христианской Европой и растущим влиянием ислама и османского правления. Сербы, например, очень эмоционально заявляют о своем происхождении от солдат царя Лазаря, участвовавших в Косовской битве в 1389 году. Эти предки предпочли погибнуть в неравном бою, чем сдаться османам, и памятью о них оправдывались нападения на боснийских мусульман шесть веков спустя. Конечно, было бы неправильно считать, что такая традиция сохранилась благодаря простой памяти. Ее необходимо было активно прививать. В 1980-х и в начале 1990-х годов потребовалось разжечь огонь воспоминаний, чтобы сделать память о 1389 году эмоционально важной проблемой.
Речь идет не просто о пяти веках относительного мира: крайне ограниченная борьба 1990-х годов существенно отличалась от столкновений империй пятью-шестью веками ранее. И, конечно, ее обострению способствовали оборонительные маневры, предпринимавшиеся Австро-Венгерской империей. Империя перемещала целые сербские деревни на территории, где долгое время проживали только хорваты, чтобы использовать пресловутую свирепость сербов в бою в качестве переднего оборонительного рубежа на случай возможной османской агрессии[42]42
Территория, на которой проживали такие сербы, получила название Сербская Краина.
[Закрыть]. Тем самым нарушалась чистота этнической территории.
Но идеология, которая возобладала после распада Австро-Венгерской империи в предполагаемых национальных государствах, гласила, что национальные культуры исторически были и должны были снова стать гомогенными и связанными с компактными территориями. Иными словами, существовали сербская идентичность, обладавшая своей особой сущностью, и только одно место, где сербы могли жить по-сербски. Эта идея полностью противоречила действительной истории региона, где каждая местность и особенно каждый город были мультикультурными. Тем не менее такие представления способствовали появлению множества государств, которые, как считалось, представляли различные национальные группы, хотя ни одно из них не было однородным в этническом, языковом или иных отношениях. Всякая национальность, которая должна была объединить граждан любого из этих государств, должна была быть создана, а не просто найдена. Но также верно, что, кроме временной паники и погромов, эссенциалистское представление о национальности – представление, что можно найти четкие и ясные признаки, разделяемые всеми членами нации и отсутствующие у всех нечленов, – никогда не имело определяющего значения в реальности, в принятии повседневных решений и в дискурсе озабоченных строительством государства и обеспечением легитимности элит. Именно поэтому показатели браков между членами предположительно разных национальных групп могли оставаться весьма высокими (от 30 до 40 % городских браков после Второй мировой войны [Donia and Fine 1994: 9]).
Иногда Югославия воспринималась не как работавшая федерация, хотя она неплохо работала, а как крышка, которой был накрыт бурлящий котел этнического недовольства. Снятие крышки, как считалось, просто привело к выходу наружу сил религиозной и националистической ненависти, кипевших целую вечность. Этот образ, к сожалению, оказал большое влияние на западные средства массовой информации и на многих ключевых внешних участников, вроде госсекретаря США Уоррена Кристофера (Cushman and Mestrovic 1996). В своем первом выступлении о боснийской войне после вступления в должность Кристофер заявил, что все дело было в «давней этнической ненависти» и что Соединенные Штаты или Запад не в состоянии были ничего сделать, кроме как ослабить страдания через органы вроде Красного Креста, и ограничить распространение войны (или беженцев).
Но Кристофер заблуждался. Он заблуждался насчет фактов, не замечая долгую историю мира в Боснии (Donia and Fine 1994; Malcolm 1996). Он не замечал роль циничных манипуляций, которые имели место наряду с искренним, хотя и крайним национализмом. Он заблуждался, полагая, что внешние силы не в состоянии ничего изменить, и это – когда борьбой уже манипулировали внешние силы, а Соединенные Штаты ввели дискриминационное эмбарго на поставки вооружений. Он заблуждался, считая Югославию менее «реальной» нацией из-за ее недавнего создания и попытки быть многоэтничной (Denitch 1994).
Хотя Югославия Тито была не так уж плоха, она подготовила почву для более позднего националистического конфликта, проведя границы таким образом, что различные республики федерации не совпадали с этническими территориями. Как и австро-венгры ранее, правители Югославии сделали так, чтобы часть сербов жила в Хорватии и наоборот, и сделали так на сей раз не в военных целях, а для ослабления стремления к отделению или проведению чисто этнической политики в рамках федерации (Banac 1984; Denitch 1994). Предпринятая после 1992 года попытка привести границы отделившихся государств в соответствие с этническими идентичностями стала причиной острейшей борьбы и огромных людских страданий. Тактика этнической чистки была отвратительна. Но цель не слишком отличалась от цели национализма во всем мире – стремления контролировать территорию, на которой люди обладали одной этничностью, говорили на одном языке, исповедовали одну религию.
Вопреки заявлению госсекретаря Кристофера о том, что источником конфликта была давняя этническая ненависть (утверждения, позволявшего оправдать бездействие), конфликт сочетал некую довольно старую историю с некими совершенно новыми чертами. Возьмем различие между сербами и хорватами. Преподносимое ныне в качестве давнего этнонационального различия, еще в XIX веке оно касалось главным образом религиозного различия между людьми, которые говорили на одном языке и имели одно этническое происхождение. Сербы стали православными под влиянием России, а хорваты были католиками, имевшими более прочные связи с Западом. Только в XIX веке сербские и хорватские интеллектуалы предприняли первые попытки проведения различия между своими языками, создавая новые словари, новые стандарты правильного произношения и новые литературные стили. Они занимались этим во время международной волны национализма, которая также привела к возрождению, если не открытому переизобретению, каталонского, гаэльского и других сравнительно небольших языков, связанных с сепаратистскими политическими амбициями в других европейских странах[43]43
Хотя некоторые националисты старательно взращивали национализм в своем сознании, у большинства людей националистические настроения неожиданно вспыхивали и также быстро затухали, вступая в противоречие с другими чувствами и интересами. Как заметил один из знатоков сербской ситуации в 1996 году, «национализм больше не в моде. Теперь его место заняла ностальгия по Югославии» (Dobbs 1996).
[Закрыть].
Они занимались этим в обстановке нарастающего кризиса Австро-Венгерской империи и масштабной перегруппировки геополитических сил, которые вывели на передний край не только систему единых национальных государств, но и современный глобальный капитализм. Такое сочетание подготовило почву для Первой мировой войны. С одной стороны, капитализм вел к росту межгосударственной торговли. С другой стороны, процесс накопления капитала – получения прибыли – был организован на национальной основе.
Европейские государства не только широко торговали друг с другом и во всем мире, они также отбирали многое у этого мира, осуществляя прямой контроль посредством колонизации. Тем не менее властные отношения в самой Европе были нестабильными. Во многих странах перед началом Первой мировой войны широкое распространение получили рабочая борьба, социалистическая агитация и растущая националистическая воинственность. На международной арене относительно стабильные и давно сложившиеся национальные государства Запада – особенно Британия и Франция – стремились сохранить стабильность и международное влияние перед лицом попыток представителей Центральной и Восточной Европы (включая русских) сформировать современные государства. Со стороны Российская империя выглядела куда более прочной, чем австрийская, и западноевропейцы обращались к Москве как к союзнику в борьбе против процессов распада, развернувшихся в центре Европы. Как заметил австрийский профсоюзный лидер, «Интернационал Востока во главе с Россией соединился с британским и французским Интернационалом Запада, чтобы отказать Среднеевропейскому, Среднеазиатскому Интернационалу в доступе к остальному миру и будущему участию в управлении этим миром» (Renner 1978: 124).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.